Читать книгу "Мои Пюхтицы и Приходские рассказы"
Автор книги: Олег Врона
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
Помидор от отца Гермогена

Как-то в годы моего диаконского служения в Пюхтицком монастыре я стал свидетелем такого разговора. Один приезжий епископ спрашивает отца Гермогена (Муртазова): «Давно здесь служите?» – «Пятнадцать лет, владыко», – отвечает отец Гермоген. «В женском монастыре считай год за два», – пошутил владыка. Спрашивается: далёк ли был от истины приезжий архипастырь? Или сказать «год за три» было бы ближе к истине? Не берусь утверждать ни того, ни другого, но не на пустом же месте появляются такие шутки. От самого отца Гермогена за время моего диаконского служения под его началом я никогда не слышал, чтобы он тяготился своим служением в женской обители. Только однажды он вскользь обмолвился, что, бывало, подолгу служил в монастыре один, без всякой временной замены. «Одну неделю заканчиваю и новую начинаю», – говорил батюшка, а глаза его при этом излучали неподдельную весёлость, как будто служба без замены доставляла ему особую радость.
Хотя если посмотреть внимательно, как мог выглядеть обычный день отца Гермогена, когда он служил вот так – один, без замены, то, думаю, это поразило бы даже и не очень впечатлительного человека. Думаю, не позднее четырёх утра у отца Гермогена должен был быть подъём, чтобы совершить своё келейное правило. В шесть часов отец Гермоген должен был уже стоять в алтаре у Престола, чтобы дать возглас на полунощницу. До начала литургии ему надо было успеть совершить проскомидию, справиться с внушительной горой просфор и солидной стопкой поминальных записок, успеть исповедать кого-нибудь из сестёр обители и большее или меньшее количество паломников, трудно прогнозируемое с вечера. После литургии было заведено служить этакий сложносоставной молебен с водосвятием перед главной святыней обители – чудотворной иконой Успения Божией Матери. На этом молебне, в который обязательно входили главные элементы молебнов: благодарственного, о болящих и путешествующих, – пелось такое количество тропарей и прочитывалось такое множество поминальных записок, что треба шла иногда не менее полутора часов и по длине порой не уступала литургии. После такого основательного молебна наступала очередь панихиды со своими внушительными стопками поминальных записок, хотя она всё же всегда бывала короче «сложносоставного» молебна. Нередко после панихиды без всякого перерыва нужно было крестить от одного до десятка, а то и более детей и взрослых, которые приезжали в обитель из самых разных уголков Эстонии, а также из Латвии, Литвы, России и ещё невесть откуда.
Как правило, эти крещаемые без всякого предварительного согласования сваливались, как снег на голову, ко всему привыкшему отцу Гермогену. Нередко бывало и так: только батюшка, отслужив все перечисленные службы и требы, дойдёт до своей келии на «горке», как за ним уже бежит кто-то из сестёр: «Батюшка, батюшка, пошли! Люди приехали крестить ребёнка». Или: «Батюшка, батюшка, покойника привезли!» Батюшка, голодный и уставший, возвращается в храм, и хорошо, если со второй попытки ему удавалось уединиться хоть на пару часов до вечерней службы. При этом нельзя забывать про тех паломников, которые караулили отца Гермогена у храма или на дорожке между храмом и «горкой» и, наконец, на самой «горке». Так что пройти незамеченным отцу Гермогену было нельзя. Кто-то из этих паломников довольствовался только батюшкиным благословением, а кто-то рассчитывал и на довольно продолжительный разговор. Отец Гермоген, или исключительно повинуясь евангельской заповеди: «Кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два» (Мф. 5: 41), или по природной своей уступчивости, не обходил никого своим вниманием, поэтому часто его можно было видеть в кругу паломников или беседующим с кем-то из них на какой-нибудь уединённой скамейке.
От таких вышеописанных чрезмерных физических нагрузок часто отец Гермоген выглядел не лучшим образом: щёки проваливались, нос выдавался вперед, небольшие, глубоко посаженные серые глаза ещё больше прятались в овале лица, которое иногда приобретало землистый оттенок. Кто знает, до чего бы дошёл отец Гермоген с таким подвижничеством, если бы не его мама Дарья Матвеевна. Она как раз была тем человеком, кто мог оградить отца Гермогена от чрезмерного посягательства на его свободное время со стороны назойливых паломников и иных требующих повышенного внимания духовных детей. Правда, Дарья Матвеевна, не то в силу непоседливости своей натуры, не то по причине того, что в Печорах у семьи был небольшой дом, который требовал ухода, не могла находиться в Пюхтицах постоянно. Так что ей приходилось всё время курсировать между Пюхтицами и Печорами. Хотя с Дарьей Матвеевной я общался редко, всё же те немногочисленные встречи память, сообразуясь с какими-то своими предпочтениями, сохранила на многие годы. Во-первых, запомнились её смеющиеся глаза и манера слегка подшучивать над собеседником, особенно если собеседник был намного её моложе.
Как-то встречаемся с Дарьей Матвеевной на дорожке, ведущей на «горку». Дарья Матвеевна, весело оглядев меня, спрашивает: «Отец диакон, ты молишься за меня?» Я поспешно отвечаю: «Молюсь, Дарья Матвеевна, – и смущённо добавляю: – Как могу». Та, по-видимому довольная моим смущением, не замедлила рассказать мне вот такой анекдот: «Встречаются двое. Один другого спрашивает: „Ты молишься за меня?“ „Молюсь, молюсь, – не моргнув глазом, отвечает последний и тут же заговорщическим тоном спрашивает: – А как тебя зовут?“» На последней фразе Дарья Матвеевна, слегка запрокинув голову, начала так заразительно смеяться, что мне ничего не оставалось, как только последовать её примеру. Проходило время, и Дарья Матвеевна благополучно забывала, что уже рассказывала мне этот анекдот, и, столкнувшись со мной где-нибудь на одной из монастырских дорожек, могла опять рассказать его мне и своим заразительным смехом вызвать у меня ответный смех, так что всё выглядело так, будто бы я впервые слышу этот анекдот.
В одну из таких мимолётных встреч Дарья Матвеевна вдруг спрашивает меня серьёзным тоном: «Ты в чём спишь?» Я, смутившись и не понимая шутит она или говорит всерьёз, осторожно спрашиваю: «А в чём надо?» – «В кальсонах», – всё так же серьёзно ответила Дарья Матвеевна и тут же добавила: «Разве ты не знаешь, что сказал Господь? „В чём застану, в том и сужу“». Я чуть не рассмеялся такому буквальному толкованию известного аграфа, но подавил в себе этот порыв и пристально посмотрел на Дарью Матвеевну. Та оставалась серьёзной. «Похоже, не шутит», – подумал я и сделал вид, что преподанный мне урок надёжно усвоен. Обменявшись затем несколькими малозначащими фразами, мы расстались, и я так и не узнал, шутила ли Дарья Матвеевна или говорила серьёзно.
На «горке» отцу Гермогену монастырь отвёл две или три комнаты, где часто гостили Дарья Матвеевна и его сестра Таисия (Тася). Младший брат Борис (впоследствии диакон Борис, а затем и иеродиакон Никон), профессиональный художник, нёс в обители послушание иконописца и реставратора и пользовался неизменным расположением матушки игумении и сестёр. У него в том же правом крыле дома была своя крохотная келия, в которой мне доводилось бывать. Напротив форточки единственного окна его келии помещалась внушительных размеров кормушка для птиц. Нигде нельзя было увидеть в обители так часто и в таком количестве красногрудых красавцев снегирей, как у отца Бориса. Здесь стоял стол, кровать и каким-то чудом помещалась старинная фисгармония, под аккомпанемент которой отец Борис любил исполнять один очень старый и, думаю, мало кому сегодня известный кант – длиннющее стихотворение Ивана Никитина «Жена ямщика».
Жгуч мороз трескучий,
На дворе темно;
Серебристый иней
Запушил окно.
Тяжело и скучно,
Тишина в избе;
Только ветер воет
Жалобно в трубе… —
пел с большим чувством отец Борис, ловко при этом переставляя аккорды и нажимая на широкие педали, заставляющие приводить в действие меха фисгармонии, и перенося меня, единственного слушателя, в неповторимую атмосферу русской провинции XIX века.
С музыкальным слухом у отца Бориса было всё в порядке, и голос был довольно приятный с приличными нижними нотами, так что сёстры всегда с удовольствием принимали его поддержать женскую басовую партию, когда он приходил на правый клирос. Мне тоже не было отказано петь на правом клиросе в басовой партии, поэтому нередко мы пели вместе с отцом Борисом. Особенно вспоминается, как мы пели «Покаяния отверзи ми двери» Веделя. На кульминационной фразе «Окаянный, трепещу страшнаго дне суднаго» мы, не жалея своих связок, как могли, передавали чувство трепета несчастного грешника. Заставляло ли наше пение трепетать молящийся народ, этого я не знаю, но каждый раз после нашего исполнения мать Анисия, пожилая, высокая, худая, с ярким румянцем на впалых щеках, регент левого клироса, поощрительно восклицала: «Ах, какой был „Окаянный“!» И, будто заново пережив недавнее ощущение, начинала тоненько-тоненько смеяться счастливым смехом, издавая звуки, похожие на тремоло струнного инструмента.
Служить под началом отца Гермогена было легко. Он не был человеком настроения, и я даже не припомню, чтобы он когда-нибудь сделал кому-то замечание. Вот только однажды я понял, что сильно огорчил его своим необдуманным поступком. Приближалось время моего рукоположения во священники, и я вдруг решил, что пора бы мне поучиться произносить проповеди. Недолго думая, я обратился к матушке игумении, и та с лёгкостью благословила меня произнести проповедь в ближайшее воскресенье. Это была неделя о Закхее. Отец Гермоген служил в тот воскресный день где-то на приходе, который ему было поручено окормлять, и мне почему-то не пришло в голову, что нехорошо без ведома отца Гермогена идти проповедовать на службе. Всей этой первой в моей жизни проповеди я не помню, но конец её был о борьбе со страстями (как будто я в этом деле что-то понимал!). Для наглядности я использовал свой юношеский опыт заядлого рыбака и стал рассуждать о том, как рыбак на удочку вытаскивает крупную рыбину. Временами он даёт леске разумное послабление, чтобы та выдержала натяжение, затем тянет рыбу к себе – и так до тех пор, пока рыба не обессилеет и с ней уже будет справиться пара пустяков. Возможно, сёстры посмеивались над молодым проповедником, у которого на словах всё выходило очень складно – только натягивай леску и послабляй.
На следующее утро перед литургией я стоял в алтаре правого придела у аналоя с открытым типиконом и внимательно изучал какую-то главу, как вдруг дверь в алтарь отворилась и вошёл отец Гермоген. Выждав время, пока он сделает положенные поклоны к Престолу, я подошёл и попросил благословения. Отец Гермоген осенил крестным знамением мои крестообразно сложенные ладони и, глядя куда-то мимо меня, спросил тоном человека, у которого внезапно заболел зуб: «Какую ты там вчера рыбу ловил?»
Затем, не дожидаясь ответа, повернулся и пошёл в главный алтарь. Я только успел сказать: «Простите!» – и понуро отправился к аналою с типиконом. Состояние у меня было ужасное. Я прекрасно понимал, что дело было не в этом иносказании, – кстати, его я встречал позже у святых отцов, – а в том, что я совершил грубейшую ошибку субординации: в обход старшего священника обратился по вопросу, касающемуся богослужения, напрямую к игумении монастыря.
На моё счастье, отец Гермоген проявил ожидаемое мной великодушие и в тот же день говорил со мной, как и прежде, в доброжелательном тоне и к этой теме больше не возвращался. Я твёрдо решил в монастырские проповедники больше не набиваться, и всё пошло, как и прежде.
Вскоре наступил Великий пост, который оказался последним в моем диаконском служении и в моём служении в Пюхтицкой обители.
В какой-то из мартовских дней на второй или третьей седмице поста я спускался с «горки» по дорожке, ведущей к собору. День был серый, холодный, да ещё и голодный: постная пища – всякий постящийся знает – «пролетает» очень быстро, и опять хочется есть, особенно если ты молод и с обменом веществ у тебя всё в порядке. Едва спустившись по ступенькам каменной лестницы к липовому парку, я буквально столкнулся с отцом Гермогеном, так как он был уже в нескольких шагах от лестницы. Я быстро сделал поклон и сложил крестообразно ладони, ожидая благословения. Отец Гермоген благословил меня широким крестом, и прежде, чем я успел что-либо сказать, левая рука отца Гермогена вынырнула из длинного широкого рукава зимней рясы, и я увидел небольшой прозрачный полиэтиленовый мешочек, в котором красовались свежие помидоры.
Их было всего три – средней величины, ярко-красного цвета. Это было чудо: зима ещё не отступила, снег кругом, а тут – свежие помидоры, посланцы долгожданного лета. Ведь в советские годы зимой свежих помидоров в продаже не было вообще, и увидеть их зимой можно было разве только в кино. Даже существовал по этому поводу анекдот: девочка спрашивает у матери: «Мама, а кто такие богатые?» – «Богатые», – отвечает мать, – «это те, которые круглый год едят свежие помидоры».
Между тем отец Гермоген аккуратно вынул из пакета один помидор и молча, с улыбкой чудотворца, которому приятно доставлять радость людям, протянул его мне. Я непроизвольно поднёс его к лицу, пытаясь уловить запах лета. Чудо удвоилось: этот помидор не только был упругим на ощупь, но и источал неповторимый аромат! Наконец, придя в себя, я начал лепетать, что эти помидоры предназначались ему, что их мало и что ему они нужнее и ещё что-то в этом роде. Но отец Гермоген был непреклонен, и я, закончив препираться, с помидором в руке – пакета у меня никакого не было, а в кармане я боялся его раздавить – спешно отправился домой. В монастыре в этот дневной час было пустынно, и мне никто не попался навстречу. А если бы кто-то мне тогда попался, смог ли бы я без сожаления распрощаться с этим чудом? Не знаю. А отец Гермоген, донёс ли он оставшиеся два помидора до своей келии? Неизвестно. Но мог и не донести, отдать кому-то ещё, это он мог. По дороге у меня мелькали мысли о тех духовных детях отца Гермогена, которые привезли эти помидоры специально для него откуда-то издалека, скорее всего из Москвы или из Питера, зная, что у отца Гермогена больной желудок и ему полезны свежие овощи.
Подходя к дому, я вспомнил известное в монашеской среде сказание о том, как в одном монастыре монах угостил яблоком другого монаха. Тот в свою очередь угостил этим яблоком ещё какого-то монаха, и яблоко стало переходить из рук в руки от одного монаха к другому, пока оно не вернулось к тому монаху, хозяину яблока. «Есть любовь в братии», – подумал монах и умилился. Этот помидор от отца Гермогена кое-чему меня научил, жаль лишь, что не сразу.
Отец Димитрий Ходов

Отец Димитрий преставился в 2021-м, на восемьдесят первом году жизни, прослужив в монастыре почти всю свою священническую жизнь – сорок два года из сорока шести, и чуть больше половины всей своей жизни. После того, как я окончил своё диаконское служение в обители и, будучи рукоположен во священники, был назначен на приход в Таллин, моё появление в обители стало носить столь же эпизодический характер, как и общение с отцом Димитрием. Но трёх лет моего диаконства в обители мне вполне хватило, чтобы составить представление о личности этого удивительного священника. При первом же знакомстве с отцом Димитрием и его семьёй, в которую входили отец Димитрий с женой – матушкой Ниной, тёщей и трёх-четырёх-годовалой дочкой Тонечкой, становилось ясно, что это некое подобие монастыря со своим строгим уставом. Из всех членов семьи отца Димитрия именно маленькая Тонечка стала на первых порах главным объектом внимания сестёр обители – уж очень она привлекала всех своим видом: в зимнем пальто «на вырост» с непомерно длинными рукавами и в тёплой шали, повязанной на старушечий манер. Она напоминала мне кого-то из крестьянских детей с картин Маковского. И даже не её внешний вид, но какая-то особая природная кротость Тонечки вызывала умиление у многих сестёр. Поэтому последние при встрече с Тонечкой норовили угостить её то конфеткой, то пряничком. Но поскольку Тонечка передвигалась по монастырю неизменно в сопровождении своей строгой бабушки, то не считаться с этим никто из сестёр не мог. «Тонечка в посту конфеты не ест», – делала бабушка отвод очередной благодетельнице, пытавшейся вложить в ручку ребёнка какую-нибудь сладость. «Так это же ребёнок, какой ему пост!» – недоумевали некоторые из сестёр, но бабушка была непреклонна, а Тонечка не выказывала никакого сожаления, наблюдая, как очередная сестра с растерянным видом кладёт конфету в красивой обёртке обратно в свой карман. «Монашка! Монашка!» – нередко с восхищением шептали некоторые сёстры, глядя на Тонечку. Впрочем, находились и такие умудрённые жизненным опытом монастырские насельницы, которые, не имея ничего против Тонечки и её семьи, говорили: «Поживём – увидим. А то ведь бывает и так: сегодня – монашка, а завтра – болвашка». И спорить с этими сёстрами было занятием неблагодарным, поскольку примеров, когда дети священников, ещё не достигнув совершеннолетия или едва достигнув его, отходили от Церкви, было немало. Но, должен сказать, что Тонечка, вопреки этим сомнениям, не только никогда от Церкви не отходила, но и в утешение особенно тем, кто предрекал ей монашество, рано ушла в монастырь и впоследствии приняла монашеский постриг.
Отец Димитрий, надо заметить, с первых же дней своего служения в обители вошёл в ритм монастырской жизни, как в свою стихию, да и монастырь принял отца Димитрия, как человека монашеского духа и устроения, а значит, как своего. По моим наблюдениям, с отцом Димитрием в монастыре было легко всем: игумении Варваре и старшему священнику обители отцу Гермогену (Муртазову) он подчинялся, как говорится, «не за страх, а за совесть», ни над кем не возвышался, выдающимся проповедником себя не выставлял и великого духовника из себя не изображал. Даже и придирчивым монастырским регентам без труда угождал своим умением безукоризненно попадать в нужную тональность. Впрочем, каким бы безупречным в монастыре вы ни были, а уж хоть один смиряющий вас да найдётся. Так и отцу Димитрию, во всяком случае на первых порах, пришлось смиряться, например, перед старшей алтарницей, чему я был свидетелем. Однажды эта придирчивая монахиня напустилась на отца Димитрия, когда ей показалось, что тот появился в алтаре перед самым возгласом на полунощницу, а должен был, по её представлениям, прийти гораздо раньше. Другой бы священник вполне мог сказать алтарнице, что указывать священникам, когда им приходить, не входит в её обязанности, и был бы прав, но отец Димитрий, склонив голову, молча выслушал укоризну, да ещё и попросил прощения у ворчливой алтарницы. Позднее я узнал, что в том деревенском приходе, где отец Димитрий начинал служить, он прошёл хорошую школу смирения: его невзлюбила церковная староста – пожилая женщина с тяжёлым характером. Она не упускала и малейшего повода, чтобы прилюдно отругать молодого настоятеля, который всякий раз выслушивал её, склонив голову и не говоря ни слова в своё оправдание. Казалось, что староста взяла неуклонный курс выжить с прихода неугодного ей священника, но вдруг без всякой видимой причины отношение этой властной натуры к отцу Димитрию стало заметно меняться, пока не изменилось на противоположное. И, наконец, когда отец Димитрий объявил в приходе, что получил благословение на другое место служения, то эта женщина на глазах у всего прихода встала на колени перед отцом Димитрием и просила его остаться. Как видно, остаться в приходе было на тот момент уже не во власти отца Димитрия, но, переехав в Пюхтицы, он сохранил тесную духовную связь с его бывшей старостой. Я сам не раз видел в доме отца Димитрия эту женщину, которая приезжала довольно часто в Пюхтицы и гостила в семье своего некогда нелюбимого ею настоятеля, как у ближайших родственников, да и её принимали там, как близкого и родного человека. Думаю, что и вышеупомянутая пюхтицкая алтарница не могла не оценить незлобия и неизменно доброго отношения к ней отца Димитрия, и скорее всего, смирение отца Димитрия возымело своё действие и на неё. Впрочем, переехав в Таллин, я уже не мог быть очевидцем всего, что происходило в монастыре в последующие годы, поэтому могу только положа руку на сердце сказать, что во все те дни, когда я, будучи диаконом, старался сколько возможно раньше прийти к полунощнице, то мне никогда не удавалось опередить отца Димитрия. Бывало, зимой я подходил к храму, когда двери были ещё закрыты, а отец Димитрий уже стоял у ступенек храма и, приплясывая на морозе, пел тихонечко тропари. Кстати, что-что, а уж петь отец Димитрий любил и вкладывал в пение всю свою душу. Да и голос у него был высокий и сильный. Правда, если священник служит с диаконом, то первому, кроме коротких возгласов, ничего и не достаётся. Но и тут отец Димитрий умудрялся за счёт мелизмов, скачков интервалов, а иногда и нарочито замедленного или ускоренного темпа превратить каждый возглас в ликующее пасхальное славословие. Возможно, кому-то могло и не нравиться, что отец Димитрий часто выбивался из строгого монастырского стиля речитативного, распевного чтения, но все, кто хорошо его знал, чувствовали, что на душе у отца Димитрия всегда была Пасха и скрыть это он не мог. Неслучайно очень часто при встрече отец Димитрий любил приветствовать всех словами преподобного Серафима Саровского: «Радость моя!». И хотя не каждый раз при этом он добавлял: «Христос Воскресе!», как это делал Преподобный, но глаза и всё лицо его светились такой радостью, что и без слов становилось ясно, что это радость о Христе Воскресшем!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!