Текст книги "Константин Леонтьев"
Автор книги: Ольга Волкогонова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Он подхватил идею Милля о том, что во многих современных западных обществах демократические институты, сыграв положительную роль в прошлом, в настоящем стали стирать разнообразие и оригинальность. Яркая личность может появиться только в иерархическом, неоднородном обществе, где нет диктата общепринятой морали, общих мнений, требований равенства во всем, – значит, делал Леонтьев вывод, совершенно противоположный выводам Милля, требования демократического уравнения убийственны для индивидуализма. Для Милля «достоинство государства зависит, в конечном счете, от достоинства образующих его личностей»; граждане же деспотических государств таким достоинством не обладают, они ничто, строительный материал для государственного величия. У Леонтьева логика иная: как раз тогда, когда государство не слишком печется о личностях, они и появляются, формируясь в борьбе, а не в тепличных условиях парникового равенства.
Впрочем, поскольку «исторический день» России и европейских стран не одинаков, то демократические принципы, уже ставшие губительными, например, для Англии, еще не столь вредны для России: «деспотизм смертоносной золотой середины еще не так страшен для нас»[210]210
Леонтьев К. Н. Мнение Джона-Стюарта Милля о личности. //Леонтьев К. Н. Полн. собр. соч. и писем в 12 томах. Т.7, кн. 1. С. 8–9.
[Закрыть], – был убежден Леонтьев. Россия разнообразна этнографически, да и крепостное право задержало смешение разных сословий, помогло сохранить иерархизм. В этой связи Леонтьев предложил довольно необычную оценку крепостничества: «глубокое, долгое разъединение сословий, вчера крайне вредное, дало, однако, возможность отстояться далеким друг от друга формам и завтра может стать полезным, благоприятствуя развитию самобытных личностей»[211]211
Там же. С. 8.
[Закрыть]. Благодаря такому долгому «отстаиванию» провозглашенное юридическое равенство еще может «освежить» Россию, а не погубить ее в однообразии.
Сокращенный перевод двух глав сочинения Милля был опубликован весной 1862 года в журнале «Русский инвалид» без указания имени переводчика. Интерес Леонтьева к Миллю важен для понимания его духовной эволюции: во-первых, на труды Милля он неоднократно ссылался в своих статьях, воздействие идей английского мыслителя на Константина Николаевича было значительным. Во-вторых, случай с Миллем показателен: даже испытывая влияния со стороны других, Леонтьев практически никогда не следовал в фарватере чужих мнений, не был «последователем» и «учеником». Он жил своим умом, причудливо переодевая мысли, встречавшиеся ему на пути.
Тогда же Леонтьев начал восхищаться великодержавными статьями Каткова, которого когда-то, студентом, свысока пожалел. Надо сказать, что особых симпатий человек Катков у него никогда не вызывал, – он считал, что у него нет «творческой искры», достаточного кругозора. Но публицист Катков, «государственный практик» Катков вызывал у Леонтьева подчас восхищение. Катков в это время (вместе с однофамильцем Константина Николаевича, П. М. Леонтьевым) редактировал «Московские ведомости», тираж и известность которых росли с каждым годом. Деятельность этого издания властями воспринималась как чрезвычайно полезная и нужная; достаточно сказать, что, хотя Катков не состоял на государственной службе, ему присвоили чин статского советника (а позднее он станет и тайным). Катков стал государственным деятелем без государственной службы.
Об отношении к Каткову «прогрессивной» интеллигенции лучше всего расскажет следующий случай. На открытии памятника Пушкину в 1880 году в Москве после знаменитой речи Достоевского, «помирившей» западников и славянофилов, радикалов и консерваторов, присутствующие обнимались, жали друг другу руки – это был момент великого политического примирения (недолгий!). Протянул свою руку и Катков стоявшему неподалеку Тургеневу. Тургенев демонстративно его руки не принял, чем заслужил сочувствие всех либеральных элементов русской общественности: Катков был для них пугалом. Именно тогда Леонтьев, эпатируя эту общественность, предложил в одной из своих статей «заживо политически канонизировать Каткова» и «открыть подписку на памятник ему». За что надо, по мнению Леонтьева, вознести такую «медную хвалу» Каткову? За то, что он последовательно защищал «Церковь, Самодержавие и Дворянство (отчасти и народность)».
Леонтьев видоизменил известную уваровскую формулу – православие, самодержавие, народность, внеся в нее дворянство: ведь яркие личности появлялись именно среди дворянства, без дворян лицо России потеряло бы своеобразие и оригинальность, потому его тоже стоит защищать от уравнительно-демократических нападок. В 60-х годах Леонтьев еще не учил читателей «как делать реакцию», он был гораздо умереннее, но уже тогда позиции Каткова и Леонтьева в польском вопросе и в оценке других общественных событий стали близки, – в результате, Катков пригласил Леонтьева печататься в своем журнале.
Лето 1862 года Леонтьев провел в Кудиново. Туда же приехала и Лиза. В имении в это же время гостили две племянницы Леонтьева – Маша и Катя Самбикина[212]212
В будущем Е. В. Самбикина (1842-1911) стала игуменью Казанской Амвросиевской женской пустыни.
[Закрыть]. Летнее Кудиново было красиво и оживленно по-прежнему, но осенью, когда Леонтьевы остались там втроем – Феодосия Петровна, Константин и Лиза – поблекли не только краски за окном, но изо всех углов выглянула настоящая нужда. Экономили на всем – даже на дровах, и в доме было очень холодно. Особенно мерзла южанка Лиза. Леонтьев впал в настоящее уныние: он мечтал о блестящей жизни, был уверен в своей будущей славе, но к 30 годам не только славы не было и помину, но и денег на еду и дрова не доставало… Лиза переносила лишения с кротостью, но тем горше становилось Леонтьеву от сознания своей неспособности обеспечить близких. В конце концов, Феодосия Петровна уехала в Петербург, к сыну Владимиру. Вскоре отправился туда и Константин. Но Лизу он с собой в столицу не взял, – отправил ее на зиму к соседям Детловым, которых знал с самого детства, – они жили в 10 верстах от Кудинова.
В Петербурге судьба опять слегка подтолкнула леонтьевскую жизнь к новому повороту. Толчком стала встреча с другом калужского детства М. А. Хитрово. Брат, Владимир Николаевич Леонтьев, в один из дней неожиданно встретил «Мишу Хитрово» на петербургской улице. Они разговорились, и Владимир Николаевич упомянул, что Константин тоже в столице. Хитрово просил передать, что очень хотел бы с ним увидеться, но скоро уезжает по делам службы, – он направлялся в Битолию, куда был назначен консулом. Узнав об этом, Константин Николаевич в тот же день отправился в гостиницу «Наполеон» на Исаакиевской площади, где Хитрово остановился. Приятеля в номере не оказалось, а слуга сказал, что наутро он с барином уезжает в Турцию. Почему Леонтьев решил дождаться друга и задержался в его номере до глубокой ночи – трудно сказать. Леонтьев и сам позднее не мог объяснить своего долгого ожидания, но последующий полуночный рассказ Хитрово о дипломатической службе, о борьбе за российское влияние в балканских странах, о другой жизни, столь не похожей на петербургское прозябание, запомнился Леонтьеву надолго. Немаловажным для Леонтьева был и тот факт, что Хитрово был красив, смел, остроумен, писал стихи, очерки – он не походил на «честных газетных тружеников», окружавших Константина Николаевича… Именно тогда Леонтьев впервые всерьез подумал о дипломатической службе. Осуществиться этим мыслям помогли два обстоятельства.
Во-первых, брат познакомил его с вице-директором Азиатского департамента Министерства иностранных дел П. К. Стремоуховым. Сын богатого курского помещика, Стремоухов довольно быстро сделал карьеру благодаря хорошей памяти и дару слова. Некоторое время он служил в Крыму, – это и стало точкой соприкосновения с Леонтьевым, мечтавшем о службе на Балканах. Стремоухов «замолвил словечко» за Леонтьева перед директором департамента Николаем Павловичем Игнатьевым. А тут и еще одна случайность помогла Леонтьеву: в Петербург приехал Дмитрий Григорьевич Розен и познакомил Константина Николаевича с графом Н. Н. Зубовым, который тоже рекомендовал молодого человека графу Игнатьеву. Так судьба Леонтьева оказалась на несколько лет связана с этим неординарным человеком.
Граф Игнатьев[213]213
В исторической литературе немало упоминаний о Н. П. Игнатьеве, человеке незаурядном и много сделавшем для России. Потомки графа издали очерк о его жизни, к которому я и отсылаю заинтересованного читателя: Они строили Россию. Игнатьевы. (Альманах «Другие берега»). – М.: 2008.
[Закрыть] начинал свою карьеру на военном поприще: в 27 лет он уже был генералом. Почему Николай Павлович участвовал в Парижской мирной конференции 1856 года – трудно сказать, но именно благодаря его настойчивости российская граница вблизи Дуная по условиям Парижского договора была проведена не так, как настаивали представители Англии и Австрии, а более выгодным для России образом. С этого момента началась его сугубо дипломатическая деятельность. В 1861 году он был назначен директором Азиатского департамента, что было не случайно: граф был известен своими панславистскими взглядами, хорошо знал ситуацию на Балканах, да и в Китае, Бухаре, Хиве с дипломатической миссией побывал.
А через несколько лет Игнатьев стал чрезвычайным российским посланником при Оттоманской Порте. Защита славян создала Игнатьеву громкую известность в юго-восточной Европе; в Болгарии же он стал просто национальным героем, – в Варне до сих пор стоит памятник русскому генералу, а на картах болгарских городов можно встретить улицы и площади, носящие его имя. Николай Павлович был на год моложе Леонтьева; встретились они, когда один был уже большим начальником, а второй лишь собирался сдавать консульский экзамен. Но чем-то они были похожи: оба умны, отважны, решительны, честолюбивы, оба верно служили самодержавной России, оба мечтали о времени, когда Константинополь станет Царьградом. Не случайно Игнатьев умеренно покровительствовал Леонтьеву.
Благодаря содействию Игнатьева 11 февраля 1863 года Константин Николаевич, после сдачи необходимого экзамена, поступил на службу канцелярским чиновником в Азиатский департамент. «Поступил я на консульскую службу …гораздо более по эстетическому, чем по политическому побуждению; не знаю – каяться ли мне в этом, или гордиться? – вспоминал Леонтьев. – Предпочитаю гордиться; потому что правильная и глубокая эстетика всегда, хотя бы незримо и бессознательно, содержит в себе государственное или политическое чувство»[214]214
Леонтьев К. Н. Н. П. Игнатьев. С. 399–400.
[Закрыть]. Две залы департамента располагались на Певческом мосту; в одной зале помещались бумаги, касающиеся ближневосточных дел, в другой – весь Дальний Восток. Леонтьев оказался на «Ближнем Востоке».
За девять месяцев службы он смог «продвинуться» по иерархической лестнице до помощника столоначальника. Его работа заключалась в изучении архива Министерства иностранных дел, он читал и анализировал консульские донесения. «В Петербурге я читал много консульских донесений, новых и старых, образцовых и плохих…»[215]215
Леонтьев К. Н. Мои воспоминания о Фракии.// Леонтьев К. Н. Полн. собр. соч. и писем в 12 томах. Т. 6, кн.1. С. 163.
[Закрыть], – вспоминал Леонтьев. Там, в архиве, он познакомился однажды с консулом Ступиным из Андрианополя. Консул приехал в Петербург с жалобой на посла. Леонтьев еще не знал, что он в один прекрасный день окажется в Адрианополе как преемник консула, но уже тогда Ступин очень понравился Константину Николаевичу. «Идеальный русский консул» – так он охарактеризовал его. В конце концов, 25 октября Леонтьев был назначен секретарем и драгоманом[216]216
Переводчиком.
[Закрыть] консульства в городе Кандии, на острове Крит. Его мечта вырваться из Петербурга сбылась.
Еще до отъезда, в 1863 году, Леонтьев завершил «В своем краю». О работе над романом он рассказывал Маше, – она очень интересовалась всем, что выходило из-под пера дяди. Феодосия Петровна тоже знала о романе, но в письмах внучке писала, что он «наводит на нее большой страх»: ей рассказали, что речь там идет о молодом человеке, который поступает не в согласии с правилами, а соответственно своим, оригинальным взглядам. А ну как взгляды крамольные? За такие взгляды и наказать могут! (Феодосия Петровна как в воду глядела: Милькеев в романе попадает в тюрьму, хотя и говорится об этом в тексте глухо и неясно). А если и автор пойдет вслед за своим героем?! Маша, которая лучше представляла себе фабулу, успокаивала бабушку и ждала выхода романа с нетерпением.
Надо сказать, что Маша изменилась за последние два года: из подростка она превратилась в худенькую девушку, глядевшую на дядю влюбленными глазами. Леонтьев не мог не заметить того, что восхищение его талантом, неординарностью, умом перерастало во что-то большее в душе молоденькой племянницы. Он не знал, что делать: Маша была ему дорога, он привык к их долгим разговорам, к ее готовности помочь, его сердце теплело при взгляде на ее нежный профиль, но – ужас! – Маша была не только чрезвычайно молода по сравнению с ним, женатым мужчиной, она была его племянницей! Леонтьев старался не замечать явных признаков Машиной любви и нарочито делал вид, что все в их отношениях остается по-прежнему.
В одном из его поздних романов героиня, Соня, жизнь которой удивительно напоминает жизнь реальной Маши, влюблена с 15 лет в двоюродного брата Александра (намного старше ее). В один из его приездов в Петербург между кузенами происходит такая сцена: «…она вдруг кинулась к нему…, стала перед ним на колени и начала целовать его руки. – А он руки не принимал, – но сам не целовал ее и сидел молча… Потом отодвинул ее слегка, встал и, задумчиво мешая щипцами в камине, сказал: «молода ты еще слишком. – Вот что!» И больше помину об этом долго не было…»[217]217
Леонтьев К. Н. Подруги. //Леонтьев К. Н. Полн. собр. соч. и писем в 12 томах. Т. 5. С. 512.
[Закрыть] Возможно, эта сцена была навеяна Леонтьеву реальными событиями; во всяком случае, в материалах для своей биографии он записал напротив 1863 года: «первые признаки любви со стороны Маши»[218]218
Леонтьев К. Н. Хронология моей жизни. С. 31.
[Закрыть]. В процитированном романе Александр уезжает, а юная Соня пишет ему в Туркестан, что никому не хочет «впервые принадлежать», кроме него, что сочтет за честь стать его любовницей, и что о замужестве ее думать ему не надо («не нуждается она в таком женихе, который не поймет ее прошедшего и даже не оценит его, как следует»)[219]219
Леонтьев К. Н. Подруги. С. 512.
[Закрыть]. Леонтьев тоже вскоре уехал, правда, не в Туркестан, а в Турцию, и переписка с Машей у него никогда не прерывалась…
Незадолго до отъезда в жизни Леонтьева появился друг – Софья Михайловна Майкова, двоюродная сестра поэта Аполлона Майкова. Она была известна своими литературными переводами с немецкого и английского языков. Благодаря ей русским читателям стали, например, доступны романы Вальтера Скотта и Фенимора Купера, некоторые истории барона Мюнхаузена. Соня была свободолюбива, не терпела никакого принуждения, – в результате, она ушла из обеспеченной семьи для того, чтобы быть независимой. Именно тогда они и познакомились с Константином Николаевичем: оба жили переводами, в бедности, оба бредили литературой. Леонтьев достаточно часто виделся со своей новой приятельницей и ее сестрой, Ольгой Михайловной. Он ценил их острый ум, прислушивался к их мнениям. У него даже появилась манера приговаривать во время бесед с девушками:
– Вам все можно говорить, вы все понимаете. На то вы и Майковы.
Дружба эта продолжалась долгие годы и породила множество писем. (К сожалению, они не сохранились.) Перед отъездом на Восток Леонтьев познакомил с Соней свою племянницу, – он надеялся использовать их обеих как доверенных лиц в сношениях с редакциями.
Роман «В своем краю» был опубликован в «Отечественных записках» в конце июня 1864 года, когда Леонтьева уже не было в столице. Так как текст был велик, его разделили на части. Дудышкину роман очень понравился, – он говорил знакомым, что не ожидал такой интересной вещи. Ж. Каподистрия, знакомый брата Владимира, француз, был в восторге от романа и даже захотел перевести его на французский язык. (Маша радостно сообщила об этом дяде в письме.) Сестры Майковы поздравили Леонтьева с публикацией, еще некоторые знакомые прислали ему свои письма по этому поводу. И – молчание в печати, сопровождавшее публикацию почти всех произведений Леонтьева! В 1870 году Константин Николаевич жаловался в письме к Страхову: «Я сам без помощи критики, без похвалы и осуждений, в молчании и забвении… пробовал разные пути, разные приемы, разные манеры… Нет, Вы попробуйте наедине с самим собою – менять кожу, как я менял ее от 61 до 71 года! Это трудно!»[220]220
Письмо К. Н. Леонтьева к Н. Н. Страхову от 19 ноября 1870 г. //Леонтьев К. Н. Избранные письма. С. 78.
[Закрыть] Впрочем, в этот раз заговор молчания был все-таки нарушен Салтыковым-Щедриным. Через месяц после публикации романа появилась его статья без подписи в «Современнике».
Критическая статья Салтыкова-Щедрина была обидной и не слишком справедливой. Он издевательски назвал произведение Леонтьева «романом-хрестоматией», обвинив автора в компиляции литературных приемов, сюжетов и даже описаний типических героев из Тургенева, Л. Толстого, Писемского, Григоровича, других. По мнению критика, Леонтьев «в один и тот же сосуд кладет и сильнодействующие средства г. Тургенева, и тараканные отравы г. Григоровича, и гнилостно-заражающие припасы г. Писемского. От этого в результате выходит не яд, а мутный сироп, отнюдь не вредный, а в то же время и не полезный». С убийственной иронией Салтыков-Щедрин отнес Леонтьева в разряд «литературных архивариусов»; критик превозносил значение романа для потомства: «В самом деле, прочитать до тридцати томов, сочиненных в разное время гг. Тургеневым, гр. Л. Н. Толстым, Писемским, Авдеевым и друг., сделать из этих сочинений выборки, привести эти выборки в систему, – все это для современника, не слишком отдаленного от того миросозерцания, которое руководило упомянутыми выше авторами, еще может быть делом занимательным, но для потомства подобная работа должна сопрягаться с чрезвычайным утомлением. Облегчить эту работу крайне полезно, и вот тут-то именно являются те драгоценные литературные архивариусы, которые трудолюбием своим оказывают истории литературы гораздо более услуг, нежели даже писатели, хотя действительно даровитые, но не настолько, чтоб целиком перейти в потомство. Архивариусы эти берут полное собрание сочинений знаменитейших авторов известной эпохи, компилируют их, делают из них резонированные выборки и затем предают свой скромный труд тиснению, как бы говоря публике: зачем тебе читать Тургенева, Толстого, Писемского и друг.? прочти лучше меня: тут найдешь ты все, что тебе нужно знать об этих писателях»[221]221
Салтыков-Щедрин М. Е. «В своем краю» К. Леонтьева.// Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. в 20 томах. Т.5. – М.: 1966. С 455-457.
[Закрыть].
Трудно представить, что пережил самолюбивый Леонтьев, читая статью! Позднее, в заметке «Где разыскать мои сочинения после моей смерти», вспоминая статью Салтыкова-Щедрина, Леонтьев писал, что его роман «заслуживает строгого разбора», но по мысли он, конечно, был самобытен, не вторичен. Думаю, в признании самобытности романа с Леонтьевым нужно согласиться. Если «В своем краю» и перекликается в чем-то с тургеневской прозой (в описаниях природы, помещичьей жизни), то речь можно вести лишь о неявной стилистике. Щедрин же упрекал Леонтьева в прямых заимствованиях – он писал даже о том, что действующие лица у Леонтьева и других авторов похожи! Статья была написана ядовито, ярко, но иногда кажется – про какой-то другой роман. Во всяком случае, когда критик хотел проиллюстрировать свое мнение о заимствованиях конкретными примерами, у него это не получилось: тургеневская тетушка Татьяна Борисовна, вяжущая целыми днями чулок[222]222
Речь идет о сочинении Тургенева «Татьяна Борисовна и ее племянник».
[Закрыть] вовсе не похожа на сильную и умную графиню Новосильскую, дети в романах Толстого – иные, чем дети Новосильской, а уж Милькеев и вовсе ничем не напоминает цыгана-шалопая в «Затишье» Тургенева.
Почему же тогда, по мнению постаревшего Леонтьева, роман «заслуживает строгого разбора»? Дело в том, что Леонтьев делил всех писателей на ярких, «махровых» и «бледных», простых по стилю. К первым он относил, например, Гоголя и Шекспира, ко вторым – Пушкина и Гете (как прозаиков). «Махровая» литература отличается обилием натуралистических подробностей, длинными монологами, нарочитой грубостью тона, вниманием к мелочам. Она ярка, подробна, зачастую комична. Именно такова, по мнению Леонтьева, была основная тенденция в современной ему русской литературе – сказалось мощное влияние на нее Гоголя[223]223
Леонтьев вспоминал, что в это время «стал находить, что Гоголь какой-то гениальный урод, который сам слишком поздно понял весь вред, приносимый его могучим комическим даром». (Леонтьев К. Н. Два графа: Алексей Вронский и Лев Толстой. С. 298.)
[Закрыть]. Но Леонтьев предпочитал благородную «бледность»: его завораживала простота языка «Капитанской дочки», отсутствие грубых подробностей в «Муму» Тургенева, прозрачность сюжета в рассказах Марко Вовчок. Излишний натурализм, считал он, отвлекает внимание от сюжета, засоряет внимание ненужными подробностями, еще грубее действует юмор – потому зрелый Леонтьев очень критично относился к своим первым романам, не свободным от «махровости». Но вовсе не об этом писал Салтыков-Щедрин, чьи произведения тоже были вполне «махровы» по классификации Леонтьева! Статья была запоминающейся и остроумной, но поверхностной, случайной.
До отъезда из Петербурга произошло еще одно важное событие, которое оставило след в душе Константина Николаевича: он познакомился с Аполлоном Александровичем Григорьевым. Леонтьев написал позднее о нем строки, которые помогают понять его впечатление от этого человека: «Чем знаменита, чем прекрасна нация? – Не одними железными дорогами и фабриками, не всемирно-удобными учреждениями. – Лучшее украшение нации – лица, богатые дарованиями и самобытностью. – Лица даровитые и самобытные не могут без деятельности творчества; – когда есть лица, есть и произведения, есть и деятельность всякого рода»[224]224
Леонтьев К. Н. Несколько воспоминаний и мыслей о покойном Ап. Григорьеве.// Леонтьев К. Н. Полн. собр. соч. и писем в 12 томах. Т. 6, кн. 1. С. 14
[Закрыть]. Таким самобытным и творческим «лицом», без сомнения, был и Аполлон Григорьев.
Поэт, автор песен и романсов, которые поют и сегодня (например, «Поговори хоть ты со мной, гитара семиструнная…» или «Две гитары за стеной жалобно заныли»), литературный критик, переводчик, Аполлон Григорьев стал центром кружка талантливой молодежи, собравшейся вокруг славянофильского журнала «Московитянин». В этот «молодой, смелый, пьяный, но честный и блестящий дарованиями» дружеский кружок (так его рекомендовал Григорьев в мемуарах) входили Островский, Писемский, Л. А. Мей, другие. Самое удивительное, что никто из этого кружка, включая самого Аполлона Александровича, не был «правоверным» славянофилом. Речь шла скорее о неприятии западничества, – «Московитянин» давал возможность на своих страницах развивать идеи, несхожие с «прогрессивными» идеями «Современника», пытался учитывать русскую, а не европейскую, действительность.
Вряд ли будет преувеличением утверждать, что начиная с 40-х годов общественная мысль России XIX столетия определялась спором западников и славянофилов. Евразийское положение страны приобрело поистине символическое значение для национального самосознания, и проблема выбора исторического пути, «модели» дальнейшего развития предопределила напряженный диалог этих двух течений на протяжении нескольких десятилетий.
Хотя славянофильство возникло как своеобразный протест против слепого «ученичества» и утверждения западниками исторической модели европейской цивилизации как единственно возможной, славянофилы были, скорее, не антизападниками, а «внезападниками». Хомяков, называвший Западную Европу в своих стихах «страной святых чудес», и многие другие славянофилы не отрицали Запад, но относились к нему как к прошлому – великому, но уже оставшемуся позади. Для них главным было обосновать особость, самобытность России и славянства, которые позволяют говорить о том, что русско-славянский мир – мир будущего, и он не повторит западного пути.
Славянофилов объединяло понимание православия как главного фактора развития России. Специфика православного христианства, семя которого упало на славянскую почву, рассматривалась ими как «ключ» к специфике русской истории, как той «клей», который обеспечивал единство страны. «Русь, – живое, цельное тело, а не мозаическая сборка иноверцев и иноплеменных, – писал, например, Иван Сергеевич Аксаков. – К этому телу могут прилепляться прочие народные личности и тела…. – но весь смысл бытия, вся сила, разум, историческое призвание, весь исторический raison d'etre[225]225
Смысл (франц.)
[Закрыть] – заключается именно в святой Руси»[226]226
Аксаков И. С. Где органическая сила России? // Аксаков И. С. Полн. cобр. соч. Т.2. – М.: Тип. Волчанинова, 1886. С. 217–218.
[Закрыть]. Органичность и целостность России, которую славянофилы противопоставляли западной раздробленности, выводилась именно из общей веры. Отсюда – задача «воспитания общества», его преобразования в «общество христианское, православное, скрепленное в своей вершине законом живого единства и стоящего на твердых основах общины и семьи».
Такой строгий, патриархальный, основанный на церковных началах идеал был чужд Аполлону Григорьеву. В то же время, его не устраивало и присущее западникам отрицание возможности другого исторического пути для России, рассмотрение ее как еще одной европейской страны. Леонтьев в своих воспоминаниях о Григорьеве писал, что тот «стоял особняком» – и западники, и славянофилы с их кружковщиной отталкивали его. Это было так похоже на самого Леонтьева! Он тоже не был «своим» ни здесь, ни там. Постепенно он становился ближе к славянофилам по своим взглядам на историю, но слишком многое отделяло его позицию неопределенного деизма и эстетизма от их религиозной философии; более того, Леонтьев еще не отрицал в то время ценности западного опыта для России.
К тому же, речь шла не только о теоретических взглядах. Славянофилы – это не только учение, это еще и особое бытие. Показательна в этом смысле семья Аксаковых: это была та самая, скрепленная взаимным уважением, нерушимостью семейных уз и почитанием старших, патриархальная семья, которую проповедовали славянофилы в своей теории. Причем Аксаковы не были исключением: можно с тем же основанием вспомнить и других славянофилов – Ю. Ф. Самарина, А. С. Хомякова или семью Киреевских. Строгость нравственных оценок и требований славянофилов казалась чрезмерной Леонтьеву, который вовсе не отличался целомудренным поведением (позднее В. В. Розанов назвал его «славянофилом без добродетели»). Он – как и Аполлон Григорьев – справедливо замечал, что «московские славянофилы переносили собственную нравственность на нравы нашего народа»[227]227
Леонтьев К. Н. Несколько воспоминаний и мыслей о покойном Ап. Григорьеве. С. 10.
[Закрыть]. Он даже считал, что строгая патриархальная семья не типична для русского народного быта, ведь «поэзия разгула и женолюбия… не есть занесенная с Запада поэзия, – но живущая в самых недрах народа»[228]228
Там же. С. 11.
[Закрыть].
Своим бытием ему понятнее были западники: Некрасов, который жил на одной квартире с Панаевыми, являясь фактически мужем Авдотьи Яковлевны Панаевой; сам Панаев, довольно откровенно рассказавший о своей личной жизни в мемуарах; запутанная и мучительная для участников история Герцена и Огарева, апофеозом которой можно считать тот факт, что последние дети Н. А. Тучковой-Огаревой носили фамилию и отчество Огарева, но «папой» называли Герцена; абсолютная «несемейственность» Тургенева… Леонтьев был эстетом, потому «шалости» Некрасова могли вызвать у него брезгливую усмешку, но и на начинающемся с молитвы семейном обеде у Аксаковых, где собиралось человек 20 родных, ему было бы неуютно.
Чувственность слишком много значила для него, потому семейные нормы славянофилов казались излишне строгими и не соответствующими народному быту («народ наш нравами не строг», – писал Леонтьев). Личная жизнь Аполлона Григорьева тоже не была такой, как в аксаковском семействе; она была беспорядочной, богемной, и выпить он любил излишне, и в долговой тюрьме, случалось, сидел – в глазах Леонтьева он был живым человеком, а не монументом нравственности.
В то время, когда Леонтьев лично узнал Григорьева, славянофильский «Московитянин» уже перестал выходить. Аполлон Александрович сотрудничал с «почвенническим» журналом «Время», издававшимся братьями Достоевскими. Этот журнал своим направлением обратил на себя внимание Леонтьева, не случайно он сблизился с одним из ведущих сотрудников журнала, публицистом, литературным критиком и философом Николаем Николаевичем Страховым. Леонтьев объяснял, почему «Время» было ему близко в ту пору: «Под влиянием отвращения, которое во мне возбуждал «Современник», я стал ближе всматриваться… в окружавшую меня русскую жизнь…; я начинал уже чувствовать в душе моей зародыши славянофильских наклонностей; – но не дозрел еще, не дорос до отвращения к избитым и стертым… формам западной жизни…»[229]229
Там же. С. 8–9.
[Закрыть].
«Время» же избегало крайностей и московского славянофильства, и нигилизма западнических кружков: журнал не отрицал положительного значения некоторых европейских по своей сути заимствований в прошлом России, но скептически относился к будущему Европы. В «Дневнике писателя» Достоевский написал по этому поводу: «она накануне падения, ваша Европа, повсеместного, общего и ужасного. Муравейник… подкопан». Такое мироощущение было близко и Леонтьеву.
Вообще, несмотря на отсутствие каких-либо личных контактов и несколько неприязненное отношение друг к другу, между почвеннической позицией Достоевского и консерватизмом Леонтьева можно провести определенные параллели. Убедительно это сделал А. Л. Янов[230]230
Янов А. Л. Три утопии. М. Бакунин, Ф. Достоевский, К. Леонтьев.// Двадцать два. Москва – Иерусалим. № 4. – Тель-Авив: 1978. С. 191–210.
[Закрыть]: он показал, что своеобразным генетическим кодом националистически окрашенного консерватизма – будь то консерватизм Каткова, Достоевского или Леонтьева – является обращение к материку (потонувшей было Атлантиде) «первозданной народной культуры», в котором задана историческая программа народа. Эта «первозданная культура» для Достоевского была ценна своим православием, для Леонтьева же – непохожестью на других, эстетическим своеобразием.
Итак, Григорьев сотрудничал со «Временем», Леонтьев – хотел с ним сотрудничать, потому что именно этот журнал считал наиболее близким своей позиции. Это тоже, несомненно, стало причиной сближения Григорьева и Леонтьева.
Увидев в один прекрасный весенний день Григорьева на Невском проспекте, Леонтьев решился с ним познакомиться. Он попросил шедшего вместе с ним знакомого литератора, В. В. Крестовского, представить себя Аполлону Александровичу. Григорьев нравился Леонтьеву даже внешне – полный, добрые глаза, нос с горбинкой, бородка, длинный сюртук и неторопливые движения; он был похож на умного русского купца из пьес Островского, он был узнаваем и самобытен, не пошл. Они разговорились и зашли в Пассаж, чтобы их беседе не мешала уличная суета: в Пассаже товариществом «Общественная польза» (для которого Леонтьев переводил статьи) был устроен зал для публичных лекций, в холле которого можно было спокойно поговорить. Леонтьев с одобрением отозвался о статьях Григорьева, не преминув заметить, как они диссонируют с «позитивным» духом времени, когда все меряется практической пользой и служением «прогрессу». Григорьев задумчиво ответил:
– Люди не должны жить для одних удобств, жить надо и для прекрасного… То, что прекрасно в книге, – прекрасно и в жизни, даже если оно неудобно…
Леонтьев загорелся: его эстетизм нашел сторонника!
– Но если так, то век Людовика XIV со всеми его мрачными, но пышными сторонами прекраснее, чем современная Голландия или Англия? – высказал он собеседнику давно вызревшую в голове мысль, проверяя свое первое впечатление от беседы.
– Да, разумеется! – Григорьев нисколько не испугался такого вывода Леонтьева.
– А если бы пришлось кстати, стали бы вы печатать такие мысли?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?