Текст книги "Биография Л.Н.Толстого. Том 1. 2-я часть"
Автор книги: П. И. Бирюков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
В Гиере временами Л. Н-ч отдавался писательству; там были начаты «Казаки» и написана статья «О народном образовании».
Лев Николаевич остался в Гиере до начала декабря и затем отправился через Марсель в Женеву, расстался там со своей сестрой, которая также переехала туда со своими детьми, и снова отправился в путь – сначала в Италию. Ницца, Ливорно, Флоренция, Рим, Неаполь – вот главные пункты этого путешествия.
В Италии, по его собственным словам, он испытал первое живое впечатление природы и древности.
В Париж Толстой снова поехал через Марсель, куда он заезжал несколько раз во время своего заграничного путешествия. Очевидно, жизнь большого французского торгового города привлекала и интересовала его.
Вот как описывает Лев Николаевич свое пребывание в Марселе в одной из своих педагогических статей:
«Год тому назад я был в Марселе и посетил все учебные заведения для рабочего народа этого города. Отношение учащихся к населению так велико, что, за малым исключением, все дети ходят в школу в продолжение трех, четырех и шести лет. Программы школ состоят в изучении наизусть катехизиса, священной и всеобщей истории, четырех правил арифметики, французской орфографии и счетоводства. Каким образом счетоводство может составлять предмет преподавания, я никак не мог понять, и ни один учитель не мог объяснить мне. Единственное объяснение, которое я сделал себе, рассмотрев, как ведутся книги учениками, окончившими этот курс, – есть то, что они не знают и трех правил арифметики, а выучили наизусть операции с цифрами, и потому так же наизусть должны выучить tenue des livres. (Кажется, нечего доказывать, что tenue des livres, Buchhaltung преподающееся в Германии и в Англии, есть наука, требующая четыре часа объяснения для всякого ученика, знающего четыре правила арифметики). Ни один мальчик в этих школах не умел решить, т. е. постановить самой простой задачи сложения и вычитания. Вместе с тем с отвлеченными числами они делали операции, помножая тысячи с ловкостью и быстротой. На вопросы из истории Франции отвечали наизусть хорошо, но по разбивке я получил ответ, что Генрих IV убит Юлием Цезарем.
…Видел я еще в Марселе одну светскую и одну монашескую школу для взрослых. Из 250000 жителей меньше 1000 учащихся, и только 200 мужчин посещают эти школы. Преподавание то же самое: механическое чтение, которого достигают в год и более, счетоводство без знания арифметики, духовные поучения и т. п. Видел я после светской школы ежедневные поучения в церквах, видел salles d'asile, в которых четырехлетние дети по свистку, как солдаты, делают эволюции вокруг лавок, по команде поднимают и складывают руки и дрожащими и странными голосами поют хвалебные гимны Богу и своим благодетелям, и убедился, что учебные заведения города Марселя чрезвычайно плохи. Ежели бы кто-нибудь каким-нибудь чудом видел все эти заведения, не видав народа на улицах, в мастерских, кафе, в домашней жизни, то какое бы мнение он себе составил о народе, воспитываемом таким образом? Он, верно, подумал бы, что это народ невежественный, грубый, лицемерный, исполненный предрассудков и почти дикий. Но стоит войти в сношение, поговорить с кем-нибудь из простолюдинов, чтобы убедиться, что, напротив, французский народ почти такой, каким он сам себя считает: понятливый, умный, общительный, вольнодумный и действительно цивилизованный. Посмотрите на городского работника лет тридцати: он уже напишет письмо не с такими ошибками, как в школе, иногда совершенно правильное; он имеет понятие о политике, следовательно, о новейшей истории и географии; он знает уже несколько историю из романов; он имеет несколько сведений из естественных наук; он очень часто рисует и прилагает математические формулы к своему ремеслу. Где же он приобрел все это?
Я невольно нашел этот ответ в Марселе, начав после школ бродить по улицам, гингетам, кафешантанам, музеумам, мастерским, пристаням и книжным лавкам. Тот самый мальчик, который отвечал мне, что Генрих IV убит Юлием Цезарем, знал очень хорошо историю «Трех мушкетеров» и «Монте-Кристо». В Марселе я нашел 28 дешевых изданий, от пяти до десяти сантимов, иллюстрированных. На 250000 жителей их расходится до ЗОООО, – следовательно, если положить, что 10 человек читают и слушают один номер, то все их читают. Кроме того, – музей, публичные библиотеки, театры, кафе, два большие кафешантана, в которые, за потребление 50 сантимов, имеет право войти всякий и в которых перебывает ежедневно до 25000 человек, не считая маленьких кафе, имеющих столько же; в каждом из этих кафе даются комедийки, сцены, декларируются стихи. Вот уже, по самому бедному расчету, пятая часть населения, которая изустно поучается ежедневно, как поучались греки и римляне в своих амфитеатрах. Хорошо или дурно это образование – это другое дело; но вот оно, бессознательное образование, в сколько раз сильнейшее принудительного; вот она, бессознательная школа, подкопавшаяся под принудительную школу и сделавшая содержание ее почти ничем, Осталась только одна деспотическая форма почти без содержания. Я говорю «почти» – исключая одно механическое уменье складывать буквы и выводить слова, единственное знание, приобретаемое пяти– или шестилетним ученьем».
В январе 1861 года Толстой был уже в Париже. Как и везде, он старался там наблюдать уличные нравы.
«Когда я был в Париже, – рассказывал он Скайлеру, – я обыкновенно проводил половину дней в омнибусах, забавляясь просто наблюдением народа; и могу вас уверить, что каждого из пассажиров я находил в одном из романов Поль де Кока».
Лев Николаевич в разговоре со Скайлером совершенно отрицал так называемую безнравственность Поль де Кока.
«Во французской литературе, – говорил он Скайлеру, – я высоко ценю романы Александра Дюма и Поль де Кока». На изумление, выраженное Скайлером, он продолжал: «Нет, не говорите мне ничего о той бессмыслице, что Поль де Кок безнравственен. Он, по английским понятиям, несколько неприличен. Он более или менее то, что французы называют beste и gaulois, но никогда не безнравственность. Что бы он ни говорил в своих сочинениях и вопреки его маленьким вольным шуткам, направление его совершенно нравственное. Он – французский Диккенс. Характеры его все заимствованы из жизни и так же совершенны.
А что касается Дюма, каждый романист должен знать его сердцем. Интриги у него чудесные, не говоря об отделке; я могу его читать и перечитывать, но завязки и интриги составляют его главную цель».
В Париже Лев Николаевич виделся с Тургеневым, и это свидание несколько сблизило их.
Затем Лев Николаевич поехал в Лондон и виделся там с Герценом. Он прожил в Лондоне полтора месяца и видался с Герценом почти каждый день. Они много беседовали и касались в своей беседе самых интересных вопросов. К сожалению, ни у Герцена, ни у Льва Николаевича ничего не осталось записанным из этих бесед.
В воспоминаниях Тучковой-Огаревой есть несколько строк, посвященных этому свиданию:
«Посетил Герцена и Лев Николаевич Толстой, которого Д., О. и Ю. гремели в читающем мире. Герцен восхищался этими вещами; особенно удивлялся Герцен смелости Толстого говорить о таких тонких, глубоко затаенных чувствах, которые, быть может, испытываются многими, но которые никем высказаны не были. Что касается до его философских воззрений, Герцен находил их слабыми, туманными, часто бездоказанными».
Кроме того, мы можем передать устный рассказ дочери Герцена, Натальи Александровны, смутно помнящей одно свидание. Она была тогда маленькой девочкой и уже читала первые произведения Толстого и восхищалась ими. Узнав от отца, что Толстой будет у него, она выпросила позволение присутствовать при этом свидании…
В назначенный день и час она забралась к отцу в кабинет и села в кресло в самом дальнем углу, стараясь быть незамеченной. Вскоре лакеи доложил о приезде графа Толстого. Она с замиранием сердца ждала его появления, и каково же было ее разочарование, когда увидала франтовато, по последней английской моде одетого человека, со светскими манерами, вошедшего к отцу и начавшего с увлечением рассказывать ему о петушиных боях и о состязании боксеров, которых он уже насмотрелся в Лондоне; ни одного задушевного слова, которое бы соответствовало ее ожиданию, ей не удалось услышать в это единственное, оставшееся в ее воспоминании, свидание Льва Николаевича с ее отцом, при котором ей удалось присутствовать.
Однако, надо полагать, что разговоры двух великих русских писателей не ограничились этим предметом спорта, так как при расставании Герцен снабдил Толстого рекомендательным письмом к Прудону.
Кроме того, в Англии, как и везде, Лев Николаевич посещал школы и был в парламенте, где слышал речь Пальмерстона, говорившего подряд три часа.
Там же он узнал о своем назначении на должность мирового посредника, и в день объявления воли, т. е. 19-го февраля 1861 г. по русскому стилю или 3-го марта по новому, Лев Николаевич выехал из Лондона в Россию через Бельгию, Брюссель, где с письмом Герцена посетил Прудона. Этот энергичный, самостоятельный мыслитель, вышедший из народа, произвел на Льва Николаевича сильное впечатление и, вероятно, имел влияние на выработку его миросозерцания. Как-то в разговоре Лев Николаевич сказал мне, что Прудон оставил в нем впечатление сильного человека, у которого есть «le courage de son opinion». Известный афоризм Прудона – «la propriete c'est le vol» – может быть поставлен эпиграфом любого экономического этюда Толстого.
В Брюсселе Лев Николаевич посетил также польского историка и политического деятеля Лелевеля, который жил в Брюсселе уже дряхлым стариком и в большой бедности. В Брюсселе же была Львом Николаевичем написана повесть «Поликушка». 13-го апреля Лев Николаевич выехал из Брюсселя и направился через Германию в Россию.
Первым городом, который он посетил в Германии, был Веймар. Там он был гостем русского посланника фон Мальтица, который познакомил его с гофмаршалом Бодье-Марконе, а этот, в свою очередь, представил его великому герцогу Карлу-Александру. Мальтиц дал ему также возможность 16-го апреля посетить жилище Гете, которое было тогда закрыто для простых смертных. Но Толстого больше интересовали детские фребелевские сады, которые тогда велись под руководством Минны Шельгорн, непосредственной ученицы Фребеля, и она с радостью рассказывала любознательному русскому графу о своем учителе и показывала ему занятия и игры детей.
Доктор фон Боде недавно поместил в веймарском педагогическом журнале «Der Saemann» («Сеятель») интересную статью под заглавием «Толстой в Веймаре», где он, кроме уже общеизвестных фактов, передает рассказ только в 1905 году умершего Юлия Штецера, лично знавшего Л. Н., который посетил в Веймаре его школу. Вот этот рассказ:
«В пятницу на Пасхе, когда началось ученье, в час дня я был во втором классе и хотел начинать ученье, когда ученик семинарии отворил дверь и, просунув голову, сказал: «Вас хочет посетить какой-то господин».
За ним вошел господин, не называя себя, и я принял его за немца, потому что он говорил по-немецки так же хорошо, как и мы.
– Какой урок у вас сегодня после обеда? – спросил он.
– Сначала история, потом немецкий язык, – отвечал я.
– Очень рад. Я посетил уже школы южной Германии, Франции и Англии и хотел бы также познакомиться и с северогерманскими. Сколько классов в вашей школе?
– Семь. Это второй. Но я еще не знаком с моими учениками, так как мы только что начинаем. И потому я не могу удовлетворить вашему любопытству.
– Это мне все равно. Мне важен план и метод обучения. Скажите же, пожалуйста, какого плана держитесь вы для обучения истории?
Я сам выработал себе план преподавания истории и изложил его перед иностранным школьным учителем, за какого я принял своего гостя.
Он вынул из кармана записную книжку и стал в ней быстро записывать. Вдруг он сказал:
– В этом столь обдуманном плане, мне кажется, не хватает одного – отечествоведения.
– Нет, оно не забыто. Родиноведению посвящен следующий класс. Мне нужно было начинать урок, и я стал рассказывать о четырех степенях культуры. Иностранец продолжал записывать. Когда урок кончился, он спросил:
– А теперь что будет?
– Немецкий язык. Я хотел, собственно говоря, начать чтение, но если вы желаете что-нибудь другое, то можно переменить.
– Мне это очень приятно. Видите ли, я много думал о том, как сделать более свободным течение мысли (по-немецки буквально: сделать мысли текучими, flussig).
Этого выражения его я никогда не забуду. Я постарался удовлетворить его желанию и задал им небольшое изложение. Я назвал какой-то предмет, и дети должны были написать об этом письмо в своей тетради. Это очень заинтересовало иностранца, он стал ходить между скамейками, брать по очереди тетради учеников и смотреть, как и что они пишут.
Я оставался на кафедре, чтобы не развлекать детей. Когда работа приходила к концу, иностранец сказал:
– Теперь могу я взять эти работы с собой? Они меня очень интересуют.
«Но это уже слишком», – подумал я, но ответил ему вежливо, что этого нельзя сделать. Дети купили себе тетради, каждая стоит шесть грошей. Веймар – бедный город, и родители рассердятся, если им придется покупать новые тетради.
– Этому можно помочь, – сказал он и вышел вон.
Мне было не по себе, и я послал ученика за моим другом, директором Монгауптом, чтобы пришел в класс, так как у нас происходит что-то необыкновенное. Монгаупт пришел.
– Ты мне славную штуку устроил, – сказал я ему, – прислал мне какого-то чудака, и он хочет отнять у учеников их тетради.
– Я тебе никого не присылал, – сказал Монгаупт.
– Но ведь ты же директор семинарии, а его привел семинарист.
Тогда вспомнил Монгаупт, что в его отсутствие приходил к нему какой-то важный чиновник, который сказал его жене, что сопровождавшему его господину нужно оказать всякое содействие и все показать.
Между тем иностранец вернулся, и в руках у него была большая пачка писчей бумаги, которую он купил в ближайшей лавке. Так как он был налицо, я должен был представить его директору, и они обменялись рекомендациями:
– Директор Монгаупт.
– Граф Толстой из России.
Итак, это был граф, а не учитель. И был русский, так свободно говоривший по-немецки.
Мы велели детям переписать написанное ими на листы принесенной бумаги. И Толстой, собрав все листы и свернув их, отдал их дожидавшемуся его на дворе слуге.
От меня он пошел к директору реального училища Требсту, с которым был знаком, так как Требст был в России».
Доктор Боде заканчивает свою статью следующими словами, посвященными памяти старого учителя:
«Еще одно слово о старике Юлии Штецере. В светлое воскресенье 1905 г. он умер почти девяноста трех лет. Для меня он был очень замечательным человеком, так как он знал тех двух людей, из чьих книг я прочел и научился самому лучшему, что я знаю. Он знал Толстого и Гете».
Продолжая путь через Германию, Л. Н. посетил Готу, побывал в тамошних фребелевских детских садах, знакомясь с выдающимися педагогами. В Иене Толстой познакомился с молодым математиком Келлером и уговорил его ехать с ним в Россию, чтобы помогать ему в педагогической деятельности. Заехал ненадолго в Дрезден, где снова виделся с Ауэрбахом. О нем он записывает в своем дневнике такой краткий, отрывочный отзыв:
«21 апреля, Дрезден. Ауэрбах прелестнейший человек. Ein Licht mir eingefangen. Его рассказы «О присяжном», «О первом впечатлении природы», «Versohnung», «Abend», «О Клаузере-пасторе».
«Христианство – как дух человечества, выше которого нет ничего. Читает стихи восхитительно. О музыке, как «Pflichtloser Genuss». Поворот, по его мнению, к возвращению. Рассказ из «Schazkastlein». Ему 49 лет. Он прям, молод, верующий, не ноет отрицания».
Из Дрездена Л. Н. пишет своей тетке Т. А., между прочим, следующее:
«Я здоров и горю желанием вернуться в Россию. Но раз я в Европе, не зная, когда снова попаду сюда, вы понимаете, что я хотел как можно больше воспользоваться моим путешествием. И, кажется, я это сделал. Я везу такое количество впечатлений, знаний, что я должен буду долго работать, прежде чем уложить все это в моей голове. Я рассчитываю остаться в Дрездене до 10/22 и к Пасхе, во всяком случае, предполагаю быть в Ясной. Отсюда, если к 25-му не откроется навигация, я еду через Варшаву в Петербург, где мне нужно быть, чтобы получить разрешение на журнал, который я намерен издавать при яснополянской школе. Я везу с собой немца из университета – учителя и приказчика, очень милого и образованного, но еще очень молодого и непрактического человека».
22 апреля он был уже в Берлине и познакомился с сыном знаменитого педагога Дистервега, директора учительской семинарии. Он думал найти в отце просвещенного человека, свободного от всяких предрассудков и вынесшего из своей многолетней практики самостоятельные педагогические взгляды, а нашел, по собственному выражению Л. Н-ча, холодного, бездушного педанта, который думал правилами и предписаниями развивать и руководить детские души.
В этот час, который они оба употребили на обсуждение школьных и воспитательных вопросов, темой их разговора служило, главным образом, различие между понятиями: воспитание, образование и преподавание.
«Дистервег со злой иронией отзывался о людях, подразделяющих то и другое, – в его понятиях то и другое сливается. А вместе с тем мы говорили о воспитании, образовании и преподавании и ясно понимали друг друга».
Мы позднее увидим, что Толстой был недоволен не только воззрениями этого педагога, но и всеми методами, с которыми он познакомился в западноевропейских школах, и что он пользовался в своих школьных занятиях в Ясной Поляне опытами, приобретенными им во Франции, Англии и Германии, только для того, чтобы идти еще более самостоятельным путем.
Берлин был последним городом за границей, где остановился Толстой. 23-го апреля 1861 года, после 9-тимесячного отсутствия, он переехал русскую границу.
Как и следовало ожидать, тяжеловесная немецкая наука не удовлетворила Толстого, несмотря на то, что он приложил все силы своего таланта и энтузиазма к ее изучению как теоретическому, так и практическому, дополняя и разъясняя все недосказанное в трактатах личною беседою с самыми выдающимися ее представителями и наблюдениями в школах за практическим приложением их методов.
Изучение этой науки укрепило во Льве Николаевиче мысль о необходимости начать все сначала, т. е. самому вполне самостоятельно приняться за дело народного образования, и он отдается ему со всей свойственной ему беззаветностью.
Немецкая наука не помогла Льву Николаевичу, потому что требования, предъявляемые им этой науке, были очень высоки, а он, как искренний человек, не мог их понизить и не мог потерпеть их лицемерного полупризнания. Несмотря на редкую добросовестность немецких ученых, деятельность их была не истинна в своем основании.
В основе деятельности этих, как и вообще европейских ученых, лежит редко признаваемое открыто стремление прежде всего добыть себе привилегированное положение и связанный с ними досуг, чтобы потом, в лучшем случае, употребить этот досуг на служение народу, который уже претерпел во время добывания этого досуга неисчислимые и неизлечимые страдания, вследствие чего общение с народом становится невозможным. Он, озлобленный или, в лучшем случае, кротко терпящий, – чуждается этих служителей, а эти служители, не понимая и снисходительно оскорбляя его, в лучшем случае, могут только различными паллиативами залечить нанесенные ему ими самими жестокие физические и моральные раны.
Какого рода новый толчок дал Толстой педагогической науке, мы постараемся разъяснить в одной из следующих глав.
Глава 13. Толстой и Тургенев. Освобождение крестьян. Посредничество
Возвратившись из-за границы, Лев Николаевич проехал через Петербург и в начале мая был уже в Москве и вскоре потом в Ясной Поляне.
Россия праздновала наступление новой эры – освобождения крестьян от крепостной зависимости.
Все, что было в России передового, интеллигентного, честного, бросилось в общественную деятельность. Одним из первых пошел туда и Лев Николаевич.
Однако мы должны оговориться, чтобы не ввести читателя в заблуждение: Л. Н. не был увлечен общим потоком возбужденной общественной жизни. Его самобытная, непокорная природа не позволяла ему идти по течению и заставляла его выбирать новые, особые пути.
Боясь ошибиться в этой трудной оценке отношения Льва Николаевича к так называемой «эпохе 60-х годов» и проводя параллель с теперешним общественным настроением, мы запросили об этом Льва Николаевича и получили следующий ответ:
«Что касается до моего отношения тогда к возбужденному состоянию всего общества, то должен сказать (и это моя хорошая или дурная черта, но всегда мне бывшая свойственной), что я всегда противился невольно влияниям извне, эпидемическим, и что если тогда я был возбужден и радостен, то своими особенными, личными, внутренними мотивами, теми, которые привели меня к школе и общению с народом.
Вообще я теперь узнаю в себе то же чувство отпора против всеобщего увлечения, которое было и тогда, но проявлялось в робких формах».
Со вступлением его в общественную деятельность, жизнь его становится столь многосторонней, что нам приходится несколько уклониться от принятого нами строго хронологического порядка изложения и перейти в параллельному описанию главнейших родов его одновременной деятельности. Каждый род общественной деятельности переплетается, конечно, с фактами его личной и семейной жизни.
Общественная деятельность Льва Николаевича проявлялась в начале 60-х годов главным образом в двух сферах: в сфере административной – в должности мирового посредника, и в сфере педагогической как учителя, устроителя народных школ и педагога-писателя.
Мы намерены рассказать отдельно о каждой из этих деятельностей, но прежде приведем некоторые факты из его личной жизни.
По приезде домой Лев Николаевич поспешил навестить своих добрых соседей, Фета и Тургенева. По этому поводу у них завязалась переписка. Тургенев писал Фету из Спасского:
«Fetti carissime! Посылаю вам записку от Толстого, которому я сегодня же написал, чтобы он непременно приехал сюда в начале будущей недели для того, чтобы совокупными силами ударить на вас в вашей Степановке, пока еще поют соловьи и весна улыбается «светла, блаженно равнодушна». Надеюсь, что он услышит мой зов и прибудет сюда. Во всяком случае, ждите меня в конце будущей недели, а до тех пор будьте здоровы, не слишком волнуйтесь, памятуя слова Гете: «Ohne Hast, Ohne Rast», и хотя одним глазом поглядывайте на вашу осиротелую Музу».
В письмо была вложена следующая записка Л. Толстого:
«Обнимаю вас от души, любезный друг Афан. Афан., за ваше письмо, и за вашу дружбу, и за то, что вы есть Фет. Ивана Сергеевича мне хочется видеть, а вас в десять раз больше. Так давно мы не видались, и так много с нами обоими случилось с тех пор. Вашей хозяйственной деятельности я не нарадуюсь, когда слышу и думаю про нее. И немножко горжусь, что и я хоть немного содействовал ей. Не мне бы говорить, не вам бы слушать. Друг – хорошо; но он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за ним; а природа, на которой женился посредством купчей крепости или от которой родился по наследству, еще лучше. Своя собственная природа. И холодная она, и несговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь – все в нее же уйдешь. Я, впрочем, теперь меньше предаюсь этому другу. – У меня другие дела, втянувшие меня; но все, без этого сознания, что она тут, как повихнулся, есть за кого ухватиться – плохо бы было жить. Дай вам Бог успеха, успеха, чтобы радовала вас ваша Степановка. Что вы пишете и будете писать, в этом я не сомневаюсь. Марье Петровне жму руку и прошу меня не забывать. Особенное будет несчастье, ежели я не побываю у вас нынче летом, а когда, не знаю».
«Невзирая на любезные обещания, – рассказывает Фет в своих воспоминаниях, – показавшаяся из-за рощи коляска, быстро повернувшая с проселка к нам под крыльцо, была для нас неожиданностью; и мы несказанно обрадовались, обнимая Тургенева и Толстого. Неудивительно, что при тогдашней скудости хозяйственных строений Тургенев с изумлением, раскидывая свои громадные ладони, восклицал: «все мы смотрим, где же это Степановка, и оказывается, что есть только жирный блин и на нем шиш, и это и есть Степановка».
Когда гости оправились от дороги, и хозяйка воспользовалась двумя часами, оставшимися до обеда, чтобы придать последнему более основательный и приветливый вид, мы пустились в самую оживленную беседу, на какую способны бывают только люди, еще не утомленные жизнью».
В это посещение Толстым и Тургеневым Фета произошло печальное событие, ссора между Тургеневым и Толстым. Описание этого события довольно подробно изложено в воспоминаниях Фета, откуда мы заимствуем большую часть этого описания, дополняя некоторые пробелы и исправляя неточности по другим собранным нами материалам.
«Утром, в наше обыкновенное время, – рассказывает Фет, – т. е. в восемь часов, гости наши вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я, в ожидании кофея, поместился на другом конце. Тургенев сея по правую руку хозяйки, а Толстой по левую. Зная важность, которую Тургенев в это время придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своей английской гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английской пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей.
– Теперь, – сказал Тургенев, – англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности.
– И вы это считаете хорошим? – спросил Толстой.
– Конечно, это очень сближает благотворительницу с насущною нуждою.
– А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.
– Я вас прошу этого не говорить! – воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.
– Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден, – отвечал Толстой.
Тургенев сказал: «Стало быть, вы находите, что я дурно воспитываю дочь?» Лев Николаевич отвечал на это, что он думает то, что говорит, и что, не касаясь личностей, просто выражает свою мысль».
– Не успел Фет крикнуть Тургеневу: перестаньте! – как, бледный от злобы, он сказал: «А если вы будете так говорить, я вам дам в рожу». С этими словами он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся и сказал, обращаясь к жене Фета: «Ради Бога, извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь». С этим вместе он снова ушел. После этого гости разъехались.
Толстой, отъехав станцию, из имения П. Н. Борисова, Новоселок, написал Тургеневу письмо с требованием удовлетворения. Затем поехал дальше в Богослов, на станцию, находившуюся на полдороге между имением Фета и имением Толстого, Никольским. Оттуда он послал в Никольское за ружьями и пулями, а Тургеневу, не дождавшись ответа на первое письмо, послал второе уж с вызовом за оскорбление.
В письме этом он писал Тургеневу, что не желает стреляться пошлым образом, т. е. чтобы два литератора приехали с третьим литератором, с пистолетами, и дуэль бы кончилась шампанским, а желает стреляться по настоящему, и просил Тургенева приехать в Богослов к опушке леса с ружьями.
Всю ночь Лев Николаевич не спал и ждал. Наконец пришло письмо, ответ от Тургенева на первое письмо. Тургенев писал:
«Милостивый государь, Лев Николаевич!
В ответ на ваше письмо я могу повторить только то, что я сам своей обязанностью почел объявить вам у Фета: увлеченный чувством невольной неприязни, в причины которой теперь входить не место, я оскорбил вас без всякого положительного повода с вашей стороны и попросил у вас извинения. Происшедшее сегодня утром доказало ясно, что всякие попытки сближения между такими противоположными натурами, каковы ваша и моя, не могут повести ни к чему хорошему; а потому тем охотнее исполняю мой долг перед вами, что настоящее письмо есть, вероятно, последнее проявление каких бы то ни было отношений между нами. От души желаю, чтобы оно вас удовлетворило, и заранее объявляю согласие на употребление, которое вам заблагорассудится сделать из него.
С совершенным уважением имею честь оставаться, милостивый государь, ваш покорнейший слуга
Ив. Тургенев».
27 мая 1861 г. Спасское.
Тут же следует приписка:
10 час. ноч.
«Иван Петрович сейчас привез мне мое письмо, которое мой человек по глупости отправил в Новоселки, вместо того, чтобы отослать его в Богослов. Покорнейше прошу вас извинить эту нечаянную неприятную оплошность; надеюсь, что мой посланный застанет вас еще в Богослове».
Вероятно, в тот же день Толстой писал Фету:
«Я не удержался, распечатал еще письмо от г. Тургенева в ответ на мое. Желаю вам всего лучшего в отношении с этим человеком, но я его презираю, я ему написал и тем прекратил все сношения, исключая, ежели он захочет, удовлетворения. Несмотря на все мое видимое спокойствие, в душе у меня было неладно, и я чувствовал, что мне нужно было потребовать более положительного извинения от г. Тургенева, что я и сделал в письме из Новоселок. Вот его ответ, которым я удовлетворился, ответив только, что причины, по которым я извиняю его, не противоположности натур, а такие, которые он сам понять может.
Кроме того, по промедлению, я послал другое письмо довольно жесткое и с вызовом, на которое не получил ответа; но ежели и получу, не распечатав возвращу назад. Итак, вот конец грустной истории, которая, ежели перейдет порог вашего дома, то пусть перейдет и с этим дополнением.
Л. Толстой».
А между тем Тургенев так отвечал на вызов:
«Ваш человек говорит, что вы желаете получить ответ на ваше письмо; но я не вижу, что бы я мог прибавить к тому, что я написал. Разве то, что я признаю за вами право потребовать от меня удовлетворения вооруженной рукой: вы предпочли удовольствоваться высказанным и повторенным моим извинением. Это было в вашей воле. Скажу без фразы, что охотно бы выдержал ваш огонь, чтобы тем загладить мое действительно безумное слово. То, что я его высказал, так далеко от привычек всей моей жизни, что я могу приписать это ничему иному, как раздражению, вызванному крайним и постоянным антагонизмом наших воззрений. Это не извинение, я хочу сказать не оправдание, а объяснение. И потому, расставаясь с вами навсегда, – подобные происшествия неизгладимы, невозвратимы, – считаю долгом повторить еще раз, что в этом деле правы были вы, а виноват я. Прибавляю, что тут вопрос не в храбрости, которую я хочу или не хочу показывать, а в признании за вами права привести меня на поединок, разумеется, в принятых формах (с секундантами), так и права меня извинить. Вы избрали, что вам было угодно, и мне остается покориться вашему решению. Снова прошу вас принять уверение в моем совершенном уважении.
Ив. Тургенев».
Вероятно, Фет, от души желая примирения своих друзей, делал к этому какие-нибудь попытки, так как в своих воспоминаниях он рассказывает следующее:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.