Текст книги "Лестницы Шамбора"
Автор книги: Паскаль Киньяр
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Аскеты вовсе не были косматы. Они носили высокие шиньоны, напоминавшие Эмпайр Стейт Билдинг. Однажды в воскресенье, когда Эдуард находился в Шамборе, – в тот день строгие законы аббатства Пор-Руаяль дозволяли речи – он рассказал тетке о смерти отца Лоранс и нервной депрессии молодой женщины, которую любил. Тетушка Отти пошарила в коробке с пирожными – законы аббатства не ограничивали потребление материальных знаков доброты Господней – и вдруг сказала, грызя желтое миндальное печенье:
– Да пусть она приезжает сюда, малыш! Мне очень нравится твоя подруга. Пусть приезжает, только без медсестры. Я приму ее, когда только захочешь.
Эдуард обсудил это с Розой, и оба они поговорили с Лоранс. Она согласилась с полуслова, радостно улыбнувшись. Это была ее первая улыбка. Потом она снова погрузилась в скорбь. Они привезли ее к тетке, устроили. Мюриэль и шофера поселили в отеле. Мало-помалу Лоранс, не возвращаясь полностью к привычкам, которые имела до смерти отца, все же начала чувствовать себя лучше, стала больше говорить. Но зато вечно ходила грязной, не снимая джинсов, черной майки и желтой вельветовой куртки, принадлежавшей Луи Шемену; она носила ее, подворачивая длинные рукава. Она начала по-детски сосать палец. Заказала двести банок горького пива. «А то вдруг Эдуард приедет», – так она объяснила это тетушке Отти. Она верила в Бога, обращалась к Оттилии Фурфоз почтительно, как к проповеднику, который не прощает ни малейшего прегрешения, но добр и справедлив. И наконец ей захотелось иметь кошку.
Роза раздобыла ей белого персидского котенка, очень спокойного, очень высокомерного, с мягкой шелковистой шерстью. Лоранс тотчас позвонила Эдуарду:
– Эдвард, я не знаю, как его назвать.
– Назвать кого?
– Я не знаю, как назвать котика.
В конечном счете ему присвоили имя Пус, Пусик. Так обычно называют котов во Фландрии. И это же слово – pouce! – выкрикивают дети, когда прекращают игру. Он решил прекратить эту игру. Однажды ранним утром приехал к ней. И, увидев Лоранс, внезапно подумал что должен навсегда оградить себя от опасного и в каком-то смысле смертоносного дыхания, сменившего то нежное дуновение, которое прежде овеивало ее нежные, не знающие помады губы. На земле существовал только один настоящий поэт. Ему, Эдуарду, повезло оказаться его современником. Поэта звали Рутгер Копланд. Он родился в Гооре в 1934 году. Жил в Гронинге, иногда приезжал в Антверпен. Они говорили на одном языке. Эдуард продекламировал вслух, на нидерландском строку из Рутгера Копланда:
Wie wat vindt heeft siecht gezocht.
(Тот, кто находит, плохо искал.)
Лоранс дернула его за рукав и, приложив палец к губам, призвала к молчанию. Это был день молчания. Лоранс тщательно соблюдала это сколь простое, столь же и строгое правило, установленное тетушкой Отти в ее «обители». Лоранс указала ему пальцем на ивовую корзинку возле кухонной двери, где лежал котенок, весь белый, как старческие волосы, как снежный ком, как усы Деда Мороза. Эдуард нагнулся и подумал, что кот не должен был зваться Пусом, хотя он и был толстенький, как Том Пус,[72]72
Том Пус – крошечное сказочное существо, английский «домовой», который по ночам забирается в конюшни и заплетает гривы лошадям.
[Закрыть] и что ему следовало подсказать Лоранс другое имя – Титон. Он вспомнил о табакерке, которую хранил в ящике комода в спальне антверпенского дома; на внешней стороне крышки, в медальоне был изображен молодой Титон, отличавшийся в юности столь ослепительной красотой, что его похитила богиня Аврора; на внутренней стороне тот же Титон, с седыми волосами и бородой, превратился, на свое несчастье, в цикаду и сидел в ивовой клеточке. Легенда гласила, что Аврора обратилась к Богу с мольбой даровать бессмертие ее возлюбленному, но забыла попросить, чтобы ему сохранили вечную молодость. В результате Аврора, оставаясь неизменно юной и прекрасной, видела, как Титон стареет с каждым днем; он дряхлел, покрывался морщинами и в конце концов до того ослабел, что ей приходилось укладывать его, дабы не загубить совсем, в ивовую корзину. Прогуливаясь по лесу, она вешала корзину на древесный сук. И Титон превратился в цикаду. Богиня горько оплакивала исчезнувшее прекрасное тело и наслаждения, которые дарил ей возлюбленный. И слезы ее, падая наземь, становились росой.
Эдуард не мог отрицать, что роса связана с зарей, брезжившей в проеме приоткрытой кухонной двери: она смочила ему ноги и низ брюк, когда он выходил из машины. Утренний свет блестел на белоснежной шубке персидского котенка. Эдуард высоко ценил одно кошачье свойство, которого были лишены собаки, все его друзья, да и он сам: кошки никогда не старались понравиться. Никогда не старались казаться лучше или хуже, чем были. Они просто были. Хранили молчание, словно дали кому-то обет немоты. И – царили. Царили над всем, даже когда спали. Он выпрямился. Отворил дверь, собираясь прогуляться вокруг замка вместе с Лоранс. На пороге кухонной двери, среди мокрых, сорванных ветров листьев, тяжелых от росы, лежала бабочка, маленькая зимняя бабочка, хрупкая, словно лепесток василька. Он указал на нее пальцем.
– Боже! Боже! – воскликнула Лоранс.
И тут же прикусила губы: она нарушила закон молчания! Она сунула палец в рот.
Эдуард повел Лоранс к белой громаде замка. Утренний туман уже рассеялся. Огромный молочно-белый замок медленно выплывал им навстречу в свете зари, Они подошли к водоему, который расширял Коссон на протяжении километра. Он смотрел на воду. Потом увидел, что Лоранс боязливо озирается; убедившись, что тетушки Отти поблизости нет, она снова нарушила молчание:
– Она не разрешает мне привезти пианино!
Он объяснил ей, какую жизнь вела раньше тетушка Отти, рассказал о работе музыковеда Шрадрера над Монтеверди и выразил сомнение, что ее желание осуществимо. И когда они оба возвращались назад, к домику «Аннетьер» эпохи Наполеона III, когда шагали по плотине через пруд Перью, он вспомнил про девочку – такую же маленькую, как Том Пус или бог Титон, превратившийся в цикаду. Эта маленькая девочка носила голубое, как лепестки василька, платьице. Крошечная женщина в голубом платьице. Голубое платьице перед темно-красным пианино. Пианино, на котором блестело золотое слово «Pleyel».
И эта маленькая девочка, и спина девочки – плакали. Плакали, содрогаясь от рыданий.
– Я не хочу играть на пианино. Мама меня побила. Я больше ни за что не притронусь к клавишам.
Он поклялся ей, что она никогда больше не будет играть на пианино, что он запретит ее матери принуждать ее играть, а если та не согласится, задушит ее (правда, на это она не согласилась), что он навсегда заглушит всякую музыку, что она никогда больше не прикоснется к этим клавишам из слоновой кости. И сам тут же категорически отказался – к великому изумлению тетушки Отти – слушать игру на фортепиано. Приехав в «Аннетьер», он решил спросить у тетки, было ли что-нибудь реальное в этом нежданном воспоминании. Помнит ли она имя той маленькой девочки, которая носила голубое платьице и туфельки со шнурками и заплетала косичку. Он подошел было к тетке, но то был день молчания. Она приложила палец к губам и отвернулась.
Пьер Моренторф сидел у окна, выходившего на запад, в квартире на улице Шаронн, возле трех маленьких бонсаи ростом, соответственно, десять, двадцать и тридцать сантиметров. Самое маленькое деревце стояло ближе всех к западу. Пьер Моренторф страшно исхудал. Но по вечерам, несмотря на худобу и слабость, он неизменно садился в позу «лотос» и молился.
Он сел в позу «лотос». Закрыл глаза. И прошептал, как делал каждый вечер: «О боги мертвых, вы, что играете в го и пьете сакэ под соснами! О дряхлые старцы, живущие в царстве мрака! О дряхлые и крошечные старцы, играющие в го и пьющие сакэ под соснами в миг, когда умирает солнце! Продлите мои дни!»
Он сидел с закрытыми глазами, и ему чудилось, будто он съеживается. Чудилось, будто он засыпает на квадратном сантиметре земли дальнего Востока, у ног двух старцев, что играют в го, попивая сакэ у подножия самой маленькой из сосен.
Эдуард шел через Люксембургский сад в свою новую квартиру на проспекте Обсерватории. Вернуться в Люксембургский сад – это было все равно что вернуться в детство, одно и то же. В конце сороковых годов тетушка Отти жила на площади театра Одеон, в доме номер 4. И теперь всякий раз, пересекая Люксембургский сад как некогда по утрам, отправляясь в школу, и по вечерам, возвращаясь домой, к тетке, он жадно вглядывался в подножие густых серых живых изгородей по бокам аллей, высматривая среди веточек, птичьих перьев, сухой листвы и пустых сигаретных пачек сокровища, оброненные на ходу легионерами императора Юлиана, викингами Роллона, маршалом Шперрлем или королевой Марией.
Это стало почти манией. Его преследовало ощущение, что он с детских лет отыскивает под кустами какую-то вещь – маленькую и драгоценную; что его будут бранить, а быть может, и предадут смерти, если он не найдет ее как можно скорее. Или же ему чудилось, что чья-то рука над его головой указывает на предмет, укрытый в тени, который сам он не видит. И это его несказанно мучило.
На самом деле было так: однажды в детстве, когда он гулял в Люксембургском саду со своей маленькой подружкой по лицею Мишле, она показала ему на какой-то отблеск в кустах. Она оказалась проворнее его. Присев на корточки, она извлекла из травы осколок то ли голубой эмали, то ли жести – осколок света. Но так и не согласилась отдать ему находку, как он ни просил.
У него была сосновая шишка. Она плакала. Эдуард повел ее за руку к кустам позади статуи Теодора де Банвиля, в тени постамента. Зарядил мелкий дождик. На девочке были черные лакированные туфельки, измазанные в грязи. Чем чаще она всхлипывала, тем медленнее шла и тем сильнее он дергал ее за руку, понуждая идти туда, где их не увидят.
Наконец он набрался храбрости. Поднял руку. Эдуард обнял девочку рукой за спину и прижал к себе. Тогда она обернулась к нему и заплакала еще горше, приникнув лбом к его губам, а носиком к воротнику его свитера.
– Дождь идет, – сказал он. – Свитера намокнут.
Внезапно он вздрогнул: о его ноги ударился дырявый розовый, выцветший до белизны мячик. Рядом валялась еще коробка со старыми мелками, серыми и размокшими. Дырявый мячик снова почему-то подпрыгнул. Эдуард испуганно дернулся, но это был просто кот, шмыгнувший у него между ногами. У него испуганно забилось сердце. Он ускорил шаг. Он уже подходил к центральной решетке сада, выходившей на проспект Обсерватории, думая на ходу: животные не имеют права разгуливать в Люксембургском саду.
Она дергала его за рукав намокшего бесформенного свитера. Говорила, что уезжает. По правде сказать, он уже и не помнил точно, что она говорила. Ее отца назначили на работу в консульстве Тимбукту или в посольстве в Берне, а может, они возвращались обратно к себе, в Тунис. Или в Лиму.
Он не хотел слушать, что там она ему втолковывала, помогая себе руками. Она говорила, что ей грустно. Но он не смотрел на нее. Он хотел, чтобы она замолчала. Бросал свой мячик наземь. И убегал. И бежал. И оказывался перед ее домом, на проспекте Обсерватории. Потом перед своим, на площади Одеон. У него все расплывалось перед глазами.
Он испугался, что упадет. Залился краской, стал красным, как петушиный гребень. И вдруг снова вспомнил, что был влюблен в маленькую девочку, и еще: та девочка – без лица, без рук, без имени, только в серных туфельках или в уличных желтых башмаках на шнуровке, в голубом платьице, с косичкой (ему даже казалось, что у нее были мокрые, очень мокрые волосы), застегнутой пластмассовой или яшмовой заколкой в виде лягушки, – жила на проспекте Обсерватории. Он шел, доверяясь той давней памяти. Его нога задела крыльцо массивной застекленной входной двери. Она жила тогда в доме, прилегающем к тому, где он только что поселился.
Глава XVIII
Карл Великий, сын Пипина Короткого, был человеком маленького роста. Никогда не носил он бороды. Голос его был тонок, волосы густы и светлы. Всю свою жизнь он был верен берегам Мёзы. Невзирая на все свои усилия, он так и не смог овладеть искусством писать на родном языке. Этот великий государственный деятель был карликом, многоженцем, суеверным, набожным и боязливым…
Перегнувшись через плечо Эдуарда, Роза читала вместе с ним. Он не услышал, как она подошла.
– Читаешь о своей жизни? – спросила она. – Не забудь, в субботу, четвертого, мы идем к Олуху.
Роза осветила поярче тот уголок лофта, где укрылся Эдуард. Схватила стул, встала на него. Дотянулась до кнопок, державших большую афишу с объявлением о матче кетча, сняла плакат.
– В субботу четвертого я буду здесь. Но мы же обещали Адриане…
– Ну вот, только об Адриане и думаешь. Князь поважнее Адрианы.
– Ладно, я спрошу у Адрианы, кто важнее, она или князь.
– Надоел ты мне! Ты любишь Адриану больше меня.
Он пошел за Адрианой. В детской Адрианы не оказалось. Он услышал шум в ванной, заглянул туда. Адриана налила в ванну немного теплой воды. Она шлепала по ней ладошкой, проверяя температуру, и бережно поддерживала за шейку целлулоидного голыша, возя его туда-сюда по дну ванны; для этого ей пришлось встать на цыпочки и перегнуться через край. Потом она старательно намылила голышу ножки и начала мыть ему голову, отогнув ее назад, чтобы мыло не щипало глаза.
Наконец она вынула его из воды. Положила к себе на колени, вытерла и вдруг закричала во весь голос:
– А где тальк?
Она швырнула голыша на пол так, что он перекувыркнулся через голову. И побежала в гостиную, издали крича матери:
– Куда подевали тальк?
Парикмахер помог Пьеру Моренторфу надеть бордовый нейлоновый халат. Он сел в кресло. Вокруг него слышалось звяканье ножниц. Дважды в неделю он приходил сюда брить голову. Он подумал: «У меня СПИД, но я брит. Показуха и смерть». Коротенькие обрезки волос сыпались ему на нос, легонько щекоча кожу.
Он видел свое лицо. Видел в зеркале свою массивную голову, больше похожую на голову ветерана Иностранного легиона, чем на голову умирающего от СПИДа гомосексуалиста-синтоиста.[74]74
Синтоизм – древняя религия, распространенная в Китае и Японии до буддизма.
[Закрыть] Нынче вечером он ужинал с Эдуардом Фурфозом. Созерцая свое лицо в зеркале парикмахерского салона, он думал: «Когда мне бывало плохо, мама сжимала мое лицо в ладонях Интересно, можно ли заразиться, гладя кого-нибудь по лицу?» Он заметил блеснувшую на одной из ресниц крошечную детскую слезинку; она тихонько скатилась по щеке неровным зигзагом и замерла возле ноздри, остановленная состриженным волоском. Она тоже щекотала ему кожу. «А слеза – можно ли заразиться от слезы?»
Парикмахер подровнял ему брови, прошелся бритвой вокруг ушей, обмахнул шею кисточкой. Обмахнул крылья носа. Стер крохотную слезинку. Пьер Моренторф встал, дал мастеру две монеты и протянул свою кредитную карточку.
Он вернулся на улицу Шаронн. Долго молился перед тремя сосенками. Потом снял одежду, принял душ, оделся. Заверещал дверной звонок. Эдуард протянул ему два пакета. Апельсиновый торт. Засахаренные каштаны. Пьер Моренторф не понимал, как это можно – засахаривать каштаны. Ведь у каштанов есть душа. Это все равно что Эдуард Фурфоз предложил бы ему полакомиться детскими ручонками, обвалянными в сахарном песке. Они ужинали в белоснежной кухне Пьера Моренторфа.
– Здесь смертельно холодно, – объявил Эдуард.
Пьер поднял на него глаза и мрачно ответил:
– Месье знает, как меня развеселить.
– Пардон… Я хотел сказать, что здесь зверски холодно.
– Я что-то не заметил, чтобы у месье посинели уши.
– Я просто окоченел.
– Хорошо, я включу электрокамин.
Пьер встал, подошел к радиатору, повертел небольшую ручку и снова протянул Эдуарду блюдо с длинными ломтиками утиного филе.
– Не доверяйте Олуху, – сказал Пьер. – Он бьет жену.
Он предал Маттео Фрире. Он вполне способен зарезать вас во сне.
– Прежде всего я должен расправиться с Маттео. Потом уж буду думать о князе.
– Месье, вам нужно продать лондонский магазин. Без Перри доход падает.
– Нет.
– Хотите еще мятного соуса?
– Нет.
– Необходимо помочь Ренате в Риме. Ее магазин переполнен. Может, вам снова купить бутик во Флоренции? Месье не следовало так легко уступать Франческе. Итальянские банки…
– Я подожду, – сухо ответил Эдуард.
Они смолкли. Эдуард покончил с красным ломтиком утиного филе.
– Месье, я хотел бы попросить вас об одной вещи.
– Пожалуйста, Пьер.
– Не могли бы вы взять в ладони мое лицо?
Эдуард онемел от изумления. Он замер на несколько секунд, не зная, что делать. Потом вытянул руки над столом и сжал щеки Пьера Моренторфа. Пьер Моренторф сидел с закрытыми глазами. Минуту спустя он открыл глаза и посмотрел на Эдуарда Фурфоза.
– Я так одинок, – сказал Пьер.
– И вы тоже? – с улыбкой откликнулся Эдуард.
Эдуард взглянул на часы, сказал, что ему пора домой, что по поводу Лондона он посоветуется с Джоном Эдмундом и Франком и что они увидятся после этого «альтинга».
Он пригласил князя в ресторан. Эдуард всегда платил сам. Он никогда и ничего не давал даром. Правда, князь де Рель не заставлял себя упрашивать. Правда и то, что он был настолько богат, что деньги с трудом расставались с ним. Ему вечно хотелось больше. Ради этого он шел на любое жульничество. Князь сообщил ему, что у Маттео тяжелая депрессия: его последние решения расплывчаты и странны как никогда. Он по-прежнему хотел работать с Эдуардом.
Князь шумно выбил свою трубку над стеклянной пепельницей, которую официант поставил рядом с его тарелкой. Эдуард даже вздрогнул.
– Да-да, – ответил он.
Но отложил договор с князем. Снова пустился в разъезды. Побывал в Германии после знаменитого пожара на заводе Сандоса в Швайцерхалле. Вышел из машины. Осторожно взобрался на насыпь, ведущую к берегу. Наткнулся на огромную красную лужу хлора и серы, стекавших в Рейн и медленно – со скоростью три километра в час, но неотвратимо спускавшихся по воде к морю, к Роттердаму. Это зрелище потрясло его.
Он увидел в жиже, вонявшей тухлым яйцом, мертвых лососей, мертвых лебедей, гниющие водоросли, мертвых цапель, мелких пресноводных крабов – тоже мертвых, они колыхались на красной воде у него перед глазами. Дошел до того, что позвонил тетушке Отти в ее уединенную обитель в Шамборском парке и сказал, что почти готов молиться. Молиться за реки, как она молится за своих ястребов, соколов и прочих пернатых хищников.
– Я не молюсь, – ответила она в телефонную трубку своим прерывистым, низким голосом. – Нужно не молиться, нужно ненавидеть. Ненавидеть людей. В чем сегодня разница между рекой, о которой заботятся люди, и сточной канавой?! В чем разница между Европой и помойным ведром?!
Он съездил в Швецию, в Норвегию, в Польшу, в ФРГ. Сделал запасы товаров на зиму. Продолжал обставлять свою квартиру на проспекте Обсерватории. Набивал ее стегаными креслицами, пуфиками с бахромой. Купил ширму Пьеро Форназетти «Дидона, плачущая перед игральными картами» из лакированного дерева, два метра на метр, 1953 года. Помпоны заполонили квартиру на проспекте Обсерватории, напоминая о цирковом манеже: подхваты с помпонами, подлокотники с помпонами, галуны ван Латема, зеркала, украшенные позументами, стулья железного литья с золотыми и зелеными шишечками.
Но в спальне этот избыток жарких тяжелых драпировок раздражал его. Вернувшись из Германии, он переоборудовал ее в абсолютно пустую комнату, белую, как кухня, с узенькой детской кроватью, приткнувшейся к голой стене, и выключателем-грушей, чтобы гасить свет.
На первом месяце рост составляет пять миллиметров. В два месяца – три сантиметра. В три месяца – семь сантиметров. В четыре месяца рост зародыша составляет тринадцать сантиметров, а вес – сто пятьдесят граммов. И все. На этом кончается детство. И на смену ему приходят гигантомания, мания величия, тоскливый страх. Реки багровеют, как кровь. Сама Земля уже обращается по искривленной орбите. В крошечном, отведенном ей уголке неба она вертится вокруг своей оси криво, как волчок, который вот-вот замрет и свалится на бок. Она выписывает вокруг Солнца нечто вроде предсмертного колеблющегося эллипса. Вполне возможно, что отчаяние Лоранс имело под собой почву. По крайней мере, так думал Эдуард, вернувшись из ФРГ. Нужно было спешить. Нужно было собрать «альтинг» скорее, чем он планировал, намного раньше исполнения задуманного, задолго до конца года, задолго до его отъезда в Токио.
«Альтингом» у древних исландцев называлось ежегодное собрание и судилище, где улаживались ссоры, определялись штрафы-выкупы за убийства, планы на будущий год. Эдуард срочно собрал свой «альтинг». В этом году Эдуард назначил местом встречи площадь Гран-Саблон, а не северную оконечность озера Олфусват, как в древние времена. Разумеется, Пьер Моренторф туда не явился, и впервые не явились ни Франческа, ни Перри. В брюссельском магазине собрались Марио, Пьетро, Франк, Соланж де Мирмир, Филипп Соффе, Том, Андре Алак Из Дахрана прибыл Джон Эдмунд Денд. Они причалили к этой земле на своих драккарах – древних стругах с фигурами драконов на корме. Водрузили штандарт, вокруг которого бережно разложили свою добычу. Эдуард произвел раздел. Предупредил, что будет отсутствовать ближайшие двадцать дней, в течение которых они не смогут связаться с ним. Княгиня де Рель, заменявшая мужа, была принята на последнем заседании, когда они пили кофе.
Под лампой длинные, сморщенные, сухие и желтые руки тетушки Отти складывали белую скатерть, которую она только что отутюжила. Ее пальцы старательно расправляли скатерть, чтобы на ней не осталось ни единой морщинки. Потом так же старательно сложили ее уголок к уголку. Ему почудилось, будто она шепчет, разглаживая скатерть:
– Взгляните на птиц небесных, они не сеют, не жнут и ничего не собирают у антикваров; но Отец наш, что на небеси и окружен птицами, дарует им пропитание. Мой племянник куда хуже их!
Однако то был день молчания. И Эдуард решил, что стал жертвой чистой галлюцинации, объяснявшейся избытком чая (две чашки).
Лоранс сидела на полу возле очага, деревянно выпрямившись и сжав губы; она молчала, ее волосы были собраны в пучок. Золотистые глаза смотрели в пустоту. Она подняла воротник своей вельветовой куртки.
Внезапно тетушка Отти упала, опрокинув свою чашку чая и чайник на плиточный пол. Она не подняла головы, не встала. Так и осталась лежать, уткнувшись в поднос на полу.
– Тетя, тебе плохо? – закричал Эдуард по-нидерландски.
Лоранс вскочила на ноги. Ее лицо исказил страх. Прижав палец к губам, она призывала его к молчанию. Эдуард схватил тетку за плечи. Тетушка Отти, лежа на полу, на подносе, с поникшей головой, наконец прошептала, сама нарушив тишину:
– Ничего… ничего, малыш. Это просто слабость. Голова чуточку закружилась…
Она с трудом выговаривала слова. С ее губ свисала струйка слюны. В этом мгновении смешались неясное бормотание, чай и безмолвие. Он встал на колени рядом с ней. Белоснежный персидский котенок прибежал посмотреть, что случилось, и начал с удовольствием вылизывать остатки чая на полу. Эдуард нагнулся пониже, чтобы видеть лицо тетки. Ее голова лежала на коробке с печеньем, монументальный шиньон совсем сплющился. Она прошептала – почти неслышно:
– Тихо, малыш! Не будем нарушать обет молчания. Посмотри на Лоранс. Я бы сейчас выпила маленький стаканчик пива. Это просто легкий обморок, такое бывает из-за жары.
На следующий день в шесть часов он смог объявить им, что уезжает в Токио. В шамборской обители был день болтовни. У матери Анжелики появился новый фиолетовый мундштук – единственная ее уступка духу времени и нравам века. В остальном она сохранила страстную приверженность к горным вершинам, высоким прическам и одиноким полетам. Тетушка Отти чувствовала себя намного лучше. Они сидели все втроем в просторной столовой на первом этаже «Аннетьера» и пили кофе. Вард хотел было зажечь лампу, но потом решил оставить все – вплоть до своего смущения – в тени.
– Я не знала, что ты собирался уезжать, – сказала Лоранс. – Роза сказала тебе?
– Что Роза должна была сказать мне?
– Что мне уже лучше. Я больше не занимаюсь животными. И потом, я тебе очень благодарна.
– Лоранс, я не виделся с Розой. И за что ты меня благодаришь?
– Роза мне сказала, что ты больше не путешествуешь ни на поездах, ни на машинах, ни на самолетах.
– Но Лоранс…
– А как же ты отправишься в Токио? Пешком?
– Не беспокойся. Если уж хочешь знать, я доберусь туда в портшезе и верхом на стрекозе.
– А мы еще увидимся? Или больше не увидимся никогда?
– Увидимся.
Теперь уже Лоранс решила зажечь лампу. Она стояла, деревянно выпрямившись, резко откинув назад голову. Ее била дрожь. Мюриэль и шофер приходили в «Аннетьер» только к половине девятого. Лоранс изо всех сил дергала за подол узкого черного платья, которое носила с утра, натягивая его на низ живота между ногами, как пятилетний ребенок. Она явно стремилась потуже обтянуть тканью живот, чтобы он был виднее. Нагнув голову, она погрузилась в скорбное созерцание своего живота.
Прошло минут десять, и она заплакала. На ее лице читался ужас. Такой ужас, что Эдуард обернулся к двери, ведущей в кухню, чтобы посмотреть, что ее так напугало. Но там ничего не было. Этот ужас шел изнутри. У нее распухли глаза. Она сильно осунулась.
– Я совсем не спала. Мне хочется заснуть, – сказала она, и на глаза у нее снова навернулись слезы.
Тетушка Отти что-то пробормотала, встала, обняла Лоранс. Та разрыдалась в полный голос, всхлипывая и еле выговаривая:
– У меня больше не получается делать пи-пи…
Ее платье намокло. Они вымыли ее. Уложили в постель. Когда пришли Мюриэль и шофер, Эдуард уехал. Все то время, что машина катила сквозь серый, влажный туман, Эдуарда преследовало это горькое видение: пока тетушка Отти помогала ему раздевать и укладывать Лоранс Шемен в постель, он заметил на спине Лоранс следы от слишком тугих бретелек бюстгальтера. Эти узкие красноватые бороздки на спине и под грудью внушили ему непонятно острую, душераздирающую печаль. Словно складки на мокром песке, когда море уходит за горизонт.
В иллюминатор он увидел белые островки. Он прибыл в Токио, где стоял ледяной холод. Взял такси, в котором пахло черносливом. Радостно вдохнул аромат чернослива, затерявшийся на краю света. Ему чудилось, будто Токио превратился в большую бумажную деревню, пестревшую садиками, которые припудрил белый иней.
Он попросил шофера такси немного подождать его. Толкнул дверь бакалеи, пересек магазинчик, затем подсобку, забитую мешками риса и старыми кувшинами, опустился на колени, поздоровался, на секунду спрятал лицо в ладонях: он находился перед самым умелым мастером древней Японии. Они посовещались шепотом.
Он снова сел в такси, благоухавшее черносливом – сушеными сливами из города Ажан. Наконец такси остановилось. Эдуард расплатился и вышел. Углубился в проулок.
На выходе из проулка, в самом центре Токио, стоял длинный деревянный дом под серой тростниковой крышей; дом был пуст и сдавался на месяц. Он прожил в нем две недели, страдая от холода, в обществе старого чайника. Спал под пестрым стеганым одеялом.
Он выходил из дома только для того, чтобы посещать традиционный ежегодный аукцион. Все японские мастера приезжали в столицу и в течение месяца выставляли на продажу миниатюрные поделки – талисманы на будущий год. Никто не знал, где он находится. Он кутался в широкое пальто из зеленой саржи, подбитое мехом, которое одолжила ему хозяйка длинного дома с тростниковой крышей. Ходил в городской парк. Затем возвращался домой и спал.
Здесь он был вполне счастлив. Послал множество смертоносных цветов. Выявил сеть, которой владел Маттео Фрире, умело воспользовался болезнью, которая обрушилась на того. Прорвал эту сеть, поразил его в самое сердце. И начал уничтожать – постепенно, по частям.
Он много размышлял, но так и не уразумел, чего же добивается на самом деле. Хозяйка дома навещала его раз в два дня, из чистой учтивости, в сопровождении женщины, которая занималась хозяйством. Однажды она на очень медленном и плохом английском попыталась рассказать ему, по его просьбе, о приключениях японского Мальчика-с-пальчик. Она называла его Иссун Боши. Он был ростом с мизинец. Наперсток служил ему то лодочкой, то чашкой для риса, то шляпой. Иголка – то веслом, то палочкой для еды, то мечом. И той же иголкой он сражался с муравьем. Ему было 1234 года. Женские слезы являли для него целый океан, который он переплывал в своем наперстке за много месяцев.
– На самом деле это я, – сказал Эдуард Фурфоз своей хозяйке, поклонившись ей семь раз. – Вы так любезно нарисовали мой портрет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.