Текст книги "Дикая Донна"
Автор книги: Паула Хен
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Ты моя первая война
Ты – моя первая война. Прожженные дороги, на которых внезапно начинают расти цветы. Последнее февральское утро, выбивающее все еще холодный воздух из груди весны. Ты грань между любовью и ненавистью, влюбленностью и одержимостью. Ты тонкие ноты la fleur d’oranger в моём парфюме, хитросплетение моих самых запретных и изящных мыслей, хранящихся в отдельной папке на рабочем столе под названием «soul». Как ты касаешься меня, выжигая на коже отражение своих порочных желаний, что метадоном скользят по венам, обволакивая их своим безумным теплом, вызывая интоксикацию, отравление организма с примесью жгучей горечи. Безразличие, сдирающее три шкуры, ломающее каждый сустав и рвущее сухожилия, когда я протягиваю тебе свою ладонь, закрепленное выверенным «tendresse» на запястье, когда подушечки пальцев скользят по линии жизни вверх, словно не зная, какую из вен вырвать первой, чтобы перекрыть эту реку любви к моему сердцу. Синоатриальная блокада, висцеральная галлюцинация – ты пожираешь меня изнутри, всё хорошее и плохое, что есть во мне, оставляя приторную наполненность собой, долгими разговорами и надломленными фразами на ломанных акцентах. Я одержима шестью демонами, отражающими всю твою суть – они ласкают меня ночами и кормят жарким полушепотом куда-то в углубление ключиц, что гулом и эхом отдаются в легких, подобно диссонансу в пустынной комнате. Моя хронопсическая иллюзия, обжигающие капли воска на ногах – я закрываю глаза, даю свою руку и беспрекословно иду за тобой, опускаясь на самое дно преисподней.
Любовь умирает в титрах
Мне кажется, что я почти ничего о тебе не помню. Только помню, как первый раз тебя увидела: твоя нездоровая худоба, твои тонкие пальцы, которые напоминали мне щупальца, готовые все из меня выгрести, включая душу. Вообще, так и произошло, просто я не сразу об этом догадалась. Странное сравнение, но тогда я ещё не знала, какие они горячие и как умеют касаться кожи, играя на мне, словно Шопен свою предсмертную мелодию. Ты не любил инструментальную музыку, классику, живопись, искусство, упирался, когда я пыталась поцелуями заманить тебя в ближайшую галерею. Помнишь, тот душный день? На мне чёрная фланелевая юбка-фонарик, рубашка с расстегнутыми до половины пуговицами и туго затянутый хвост. Волосы короткие – обкромсала их, потому что тебе так нравилось больше. Все женские героини на экране, у которых волосы не переходили линию плеча – твои фаворитки. Я хотела быть такой же, зашла в ближайшую парикмахерскую, где работала пожилая женщина, у которой рука была набита на сссровский лад, и позволила ей одним махом отрезать мои длинные чёрные локоны, доходящие до пояса. Они все время лезли в глаза, мешали целоваться – я решила, что так будет лучше. Твоя реакция была неоднозначной, сейчас я это понимаю, но на тот момент мое счастье отражалось в твоих радужках, и я спутала его с твоим собственным.
Ты зачем-то забирал стики сахара в кофейне, когда мы ходили туда вместе, фотографировал все вокруг. Сейчас я не понимаю, почему, идя домой, мы всегда заходили в какую-то кофейню, чтобы заполнить желудки горьковатым свежим кофе с молоком. Латте с ореховым? Малиновым, кокосовым, шоколадным… изобилие сиропов и попытка перепробовать все. Горячие стаканы, обжигающие пальцы. По возвращению домой мы снова брали в плен нашу маленькую кухоньку: стены цвета лимонной корки, мелкие цветы – настоящая революция подсознания, старый холодильник, издающий слишком громкие звуки по ночам. Я боялась ходить туда ночью без тебя. Но однажды пришлось набраться храбрости. Это моя такая большая победа – помню ее и горжусь. Бутылка воды тебе, которую я отвоевала у темноты. На той же кухне мы ели арбуз руками – картина, наверное, была, что надо. Сок бежал по рукам, арбуз был слишком большим, ели его до отвала, но не смогли осилить – вынесли на улицу, чтобы было не так обидно наблюдать, как девяносто твоих рублей стекают и вянут. Хочется сказать: «Но я же предупреждала!», только сейчас уже поздно.
Почему я не спрашивала, какие книги ты любишь читать? Какой твой любимый цвет? Знаю только, что пьёшь ты всегда из одной чашки, на которой написано маркером (говорят, что в жизни обязательно нужно нарисовать что-то, ты этот пункт уже преодолел, получается?), жутко гордишься собой, когда я прошу поставить мытые чашки в шкаф, и жить не можешь без мяса. Быть может, поэтому ты стал таким железным со мной? Прямо-таки острым. От переизбытка тоже можно умереть, кровь начинает портиться, а вместе с тем и сердце?
Вообще, не знаю, что такого в тебе было, ведь мы бегали друг от друга по касательной, наматывали круги по этому порочному кругу, но точно знаю, что у тебя было притягательное лицо. Светлое такое, слишком бледное. Не могу сказать, что у тебя красота Аполлона, но для меня ты был искусством. У тебя очень выраженные скулы и слишком глубокие глаза – первым ты вспарывал меня не раз, а во втором топил, подобно котёнку, в ванной. Потом мы мирились и все забывалось, но легкие начинали функционировать хуже – так было ровно до их возможного отказа. Но этого не случилось, не срослось, не произошло по сценарию жизни. В нашей истории никто не умер, кроме нашей любви. Помню, как родственнице в трубку кричала после твоего ухода, что не выживу – выжила, ещё и смогла полюбить другого. «Полюбить», конечно, слишком громкое слово для тех чувств, которые во мне, но суть только в том, что мое сердце все ещё живо. Да, залатали, наложили десяток швов, функционирует через раз, но позволяет жить.
К сексу ты относился просто. Не как к искусству. Скорее, как к приятному времяпровождению. Не помню, нравились ли тебе чёрные чулки и прочие «взрослые» атрибуты, но помню твою фразу, что «****ские чулки на моих ногах выглядели бы, как восьмое чудо света». Такая заезженная фраза на первый взгляд, но для моих восемнадцать с небольшим это было вершиной всех существующих начал. Ты просто брал, целовал мои ноги, кусал щиколотки и смеялся куда-то в колени. Во время секса ты разговаривал. Не знаю зачем – я была молчаливой и это казалось мне лишним, но ты любил подпитывать свои действия словами. Это, конечно, давало необходимый эффект, но я понимаю, что предпочла бы тишину, желая раствориться в тебе полностью.
Ужасно хотелось спросить у тебя во время ссор, почему ты так смотришь на меня. Прожигаешь взглядом дыру где-то в районе переносицы, держа вату со спиртом на кровоточащей ладони, которую я же тебе и повредила. Моя ужасная импульсивность, иногда казалось, что мы можем убить друг друга – часто шутили на эту тему, но шрамов, доставшихся от меня, достаточно на твоём теле. Романтика? Сейчас понимаю, как сильно люди все усложняют, бросаясь такой маленькой ложью, звучащей несоизмеримо громко. Я и сама была несоизмеримой, незаметной в этом вполне себе соизмеримом мире. Только дома с тобой становилась целостной и действительно пропорциональной своей душе, голосу, телу.
Ты часто хотел меня фотографировать. Говорил, что это важно, что что-то должно остаться. Упрашивал, пока я бежала от камеры, как от прицела автомата. Иногда сдавалась, получались красивые фото. Ты всегда видел красоту момента, когда дело касалось фотографии. Для тебя это было целое искусство, а для меня – возможность увидеть тебя с абсолютно новой стороны, которая нечасто открывалась мне.
Ты был хулиганом. Много мата, отсутствие добропорядочности и больное количество сигарет и алкоголя. Я пыталась заставить тебя бросить курить – покупала тебе конфеты, постоянно ел их пакетами. Стал со мной более порядочным. Родственники видели, говорили, мол, человека из тебя сделали. А я все боялась, что забрала твою суть, без которой ты не сможешь нормально существовать. Быть может, так оно и было? Потому что во всем этом была твоя жизнь. Мы словно смотрели фильм, но его конец оказался несчастным, а после титров, спустя три года, мы даже не вспомним друг друга.
– Ведь столько живет любовь?
– Она умирает в титрах.
Визави
Ты читал меня не между строк, а прямиком по извилистым буквам, позволяя каждой из них въедаться в сетчатку до адского жжения, а ее – вытекать жидким серебром за наглаженный ворот белоснежной рубашки. Читал губами по серебряным линиям позвоночника, подобно попыткам извлечь неповторимое звучание и неподдельно восторженный тембр какому-то позабытому самим дьяволом и немного – богом стихотворения поэта. И это будет весомее Шекспира, оглушительнее Мильтона, соблазнительнее Бронте. Потому что в нем слышишь семь смертных грехов и десять заповедей, сплетающихся, сливающихся воедино впервые и жадно. Зубами по каждому, не успевшему покрыться синевой, участку кожи, словно дополняя исписанные листы пергамента искусными рисунками, льющимся не из пальцев – из души. Потому что твое тело – это не плоть и кости, это чертов триумф и самая прекрасная история болезни, которая безумнее Стокгольмского и преданнее синдрома Сикстинской капеллы. Это мы именуем великой бедой и смертельным падением, стирающим кости в белесый порошок.
А.
Перманентно лгать, что больше не трогает, не ёкает, не вспоминается – я знаю, что тебе иногда икается, когда часовая за полночь переваливается. Ненавидеть и остро помнить, не позволяя даже самой скудной и незначительной детали померкнуть в памяти. Хрипловатые и ломанные ноты в голосе, широкие рубашки и беспричинный смех. Когда ты мне встретился, я вмиг умертвила всех, оставляя лишь твой посмертный портрет, о котором никто никогда не узнает – даже я иногда забываю, когда буря сходит на нет – это бред, но я возвожу его до степени вечности.
Неприкаянность
Я снова стою перед твоими окнами. Они чужие, потерянные, осиротевшие. Они подобны погасшим маякам, за светом которых я следовал до последней секунды. До последней секунды нашей – от и до – никчемной истории, помеченной фатальностью с самого начала. Ты была моей личной Гестией. Подобно никотиновой зависимости, ты погребальной мелодией звучала в каждом участке воспаленного мозга. Моё сердце вновь замирает дважды, когда зажигалку, породнившуюся со мной до гребано-омерзительного предела, пальцы сжимают. Я всё ещё помню твои руки, самые лютые ветра Антарктики хранившие, пальцами пересчитывающие каждый позвонок. Я в свой плащ тебя заворачивал, пряча от проливных осенних дождей. Я смеялся надрывно, как сейчас не умеюне помнюпослал к самому. Я касался тебя, как других позволяю едва ли. Губы, плечи – я без не тебя забыл, повторяя твое имя каждый раз в обмане.
Ты.
Осень давно ушла в отставку, поглубже засунув руки в карманы пальто и по самый нос спрятавшись в крупной вязке шарфа. Заметала следы, уничтожала улики, сжигала письма, пропитанные воздухом дождливо-виноградовым. Знаешь, ей впору только застрелиться, чем забыть, как это – касаться твоих плеч, подобно непристойной женщине, пронизывая пальто запахом таким безобразно-неправильно-правильным.
Знаешь, мне впору забыться.
Изгибы рук, шеи, пальцев – ты словно создан миллионами галактик, и каждый атом твоего тела вопит об этом, как о семи грехах, рассекающих твои руки дорожками венозной синевы. Мне нужно было воцерковить тебя раньше – об этом шепчет ветер в каждом переулке.
Знаешь, зиме впору палец на курок,
больше никогда не вспоминая
о тебе.
Всего-то вырвать сердце из своей груди
Холодный простуженный город, он хрипло кашляет, сутулится,
готовый плеваться кровью, пропитанной табачным дымом и
прозрачными ледяными осколками, из которого душа его соткана.
а я стою один, обнищавший и голый, такой же холодный,
простуженный, твой. по-прежнему. смеешься? тупая б***ь, ведь тебе
не понять, ни черта не понять, потому что я кричу севшим
потерянным голосом:
я отдаю каждого
жителя этого
ебучего
города
только бы тебя не потерять.
Дайте человеку в руки кисть
Ты поворачиваешь на бок и взгляд острием упирается в обнаженную точенную спину. Кажется, это самая идеальная спина, которую тебе удавалось видеть в своей жизни. И, быть может, умей ты рисовать, имея жгучее пристрастие к живописи, ты бы изобразил каждый аккуратный позвонок и хрупкие плечи.
Невольно протягиваешь руку и касаешься холодными пальцами бледноватой, точно фарфор, кожи, скользнув ниже, по четкой линии – любое отклонение исказит картину, которую ты невольно вырисовываешь в своей голове, делая его неправдоподобным и несколько фальшивым. Кажется, кончики пальцев начинают пылать, соприкасаясь, скользя и очерчивая. Чувствуешь себя скульптором, который бережно осматривает плоды своего творения, ощущая, как все нутро обволакивает приятное, незнакомое раньше, тепло.
Подарили боль
Где родина европейской живописи? Несомненно, это красочная Венеция, потому что венецианские художники первыми освоили технику масляной живописи, язык станковизма. Флорентийские художники писали женщин длинными, худыми, истеричными и напряжёнными, но, смотря на неё, я вижу ее в лучах кисти Джордана, который изображал женщин, подобно желанным плодам, похожим на позднеантичных Венер. Она тоже порой была истеричной и напряжённой, но даже в такие моменты ее ломано-филигранный изгиб плеч вынуждал мое сердце гонять кровь по венам быстрее. Кровь, отправленную ядом. Ее любовь – insomnia. Втыкает нож в левое межреберье, прокручиваете рукоять и обещает сладостное возвышение после: глаза-змеи, а голос – банши. Убаюкивает и врывает никчемную душу из груди, которая для неё ничего не стоит.
– Бродский полагал, что эстетика старше этики: «Эстетика – мать этики; понятия «хорошо» и «плохо» понятия прежде всего эстетические, предваряющие категории «добра» и «зла». А как считаешь ты?
– Я считаю, что ты выше всех понятий. В тебе сердце зла и душа, вырванная из груди света.
Каждый раз она смеялась. Вот так просто, как сейчас: чуть запрокидывала голову и обнажала ряд красивых зубов, которые выглядели ещё белее, контрастируя с помадой цвета merlot. Именно такой я изображал ее на своих картинах: белоснежная кожа цвета слоновой кости с линиями венозной синевы, которые, подобно дорогим украшениям, струились по ее запястьям и шее, и кроваво-красный рот: цвет вина, боли, агрессии и дерзости. Кровь с молоком – ее авторский коктейль. Чтит Бродского, верит в теорию Ницше и практически ничего не смыслит в любви.
Иногда она прерывала меня, мешая переносить ее острые несуразные линии на холст, подходила ко мне, не стесняясь своей наготы и шрама, рассекающего подтянутый живот, о котором я постоянно спрашивал, но никогда не получал никаких ответов, а моих вопросов тем временем становилось ещё больше; забирала у меня кисть, вымоченную в желтую краску, и вела с нажимом от моего подбородка к груди, говоря мне что-то о тропе между бездной и мной.
Желтый – к расставанию, если верить приметам; красный – возбуждающий нервную систему цвет, провоцирующий активность. Разнополярный, как и мы с ней. Цвет любви и страсти, огня и опасности, крови и агрессии. Любовь и страсть. Многим доминантным мужчинам очень нравятся красные ногти и красные губы у женщин. Эти манящие и значимые элементы, которые носят сексуально-привлекательный характер. Я был из таких мужчин, но позволял ей чувствовать себя королевой этого бала, как однажды дьявол всего на одну ночь посадил обычную русскую женщину на трон. К тому же, ещё и несчастную. Не знаю, смогу ли я когда-то осчастливить ее, но мне нравится этот протест в каждом ее движении: протест жизни, войне, порой даже мне, но редко. Призыв бежать, спасаться, действовать и повиноваться, когда пальцы размазывали красную акварель по ее всегда холодному телу.
– Ты рисуешь меня, подобно фанатику. К тому же, ещё и безумному. У гениев часто не все дома.
– Почему ты никогда не говоришь о своём увечье? Ты воевала, Арабелл?
– А ты шутник. Я прошла войну в подсознании, вспыхнувшую под действием любви. А после каждой войны, как тебе известно, остаются шрамы.
У неё имя, которое в значении молитва. Арабелл действительно является молитвой, которой отвечают. Но молить приходится, стирая колени в кровь, уверовав каждой клеткой. В полутьме комнаты ее линии ещё более сакральные, практически несуществующие, словно я сам придумал эту женщину, написал с неё картину, а после, силой мысли и своего необузданного желания, сделал ее реальной. Мы сидим в этой маленькой комнатушке нашей спальни, которая является для нас практически кованной клеткой, из которой не выбраться: за ее пределами у нее богатый муж, которого она не любит, роскошный дом и светские мероприятия; у меня – гордость и долги за материалы в местном магазинчике с переоцененным названием на итальянском, который переводится, как «рай художника». Я знаю, что шрам – последствия неудачной беременности. Она хотела ребёнка от меня, а не от мужа, поэтому плод внутри нее замер.
Помню, как однажды овладел ею в доме ее мужа. Тот единственный раз, когда я ощутил, что плюнул ему в лицо, доказав ее принадлежность мне. Ее тёмные локоны разметались по поверхности фортепиано, пальцы сжимали мои плечи, раздирая кожу в кровь и она, подобно безумной, твердила, чтобы я увёз ее как можно дальше, туда, где никто не сможет найти нас. Клавиши скулили, издавая звуки, бьющие сознание, когда она задевала эти черно-белые линии нашей жизни ногами. Я хотела спрятать ее не только от мужа, но и от всего мира, все пытался понять, что она нашла во мне, в бедном безызвестном художнике, погрязшем в долгах и вине. Я горячо хотел отдать этой женщине все, что у меня было, но рок моей жизни крылся в том, что у меня не было ничего, что я смог бы ей предложить. Поэтому единственное, что я мог для неё сделать, это нарисовать Арабелл, даря ей бессмертие.
– Я все жду, когда наступит тот день, когда ты не вернёшься. Почему же ты всегда возвращаешься?
– С тобой я чувствую, что за всеми этими дорогими одеждами и украшениями кроется женщина, а не кукла, которую желают создать под себя, чтобы она выглядела лучше других кукол. Поэтому я ношу лучшие платье и золотые цепи потолще. Я не люблю золото, но он все равно продолжает дарить его мне.
Ее муж – кровь итальянской мафии и ее сердце, которое позволяет ей жить по сей день. Много татуировок, много сигарет и женщин. Ее он держит, как золотой трофей, и называет своей птицей, потому что сколько бы не кормил ее с рук, она будет есть, пока сама этого желает, оставаясь вольной. Он это, конечно же, знает, поэтому так отчаянно пытается приковать ее к себе незримыми нитями.
– Ты всегда такая красивая, Арабелл. Ты муза, которая смогла вселить в мое сердце веру. Я нарисую тебя так, что твой образ овладеет сердцами сотен тысяч людей.
– Мне не нужны сердца сотен тысяч, мастер. Мне необходимо лишь твоё.
Мое сердце всерьёз принадлежало только ей. Даже после смерти Арабелл мы остались едины. Иногда мне снится, как она приходит ко мне. В нашу съемную квартиру на окраине Ривьеры. Старую, с местами потрескавшейся краской на оранжевых стенах и скрипучей кроватью, которая под нашими телами звучала громче обычного, практически перебивая ее красивые стоны.
Как я узнал, что Арабелл больше нет? Она просто не пришла ко мне: ни утром, ни днём, ни через месяц – никогда. После ее смерти я стал точно безумным, одержимым закончить ее теперь уже посмертный портрет. Я сделал это спустя год и одержал успех. Мою картину заметили. На небольшой выставке, которую мне согласились организовать за работу в маленькой невзрачной галерее, ее, среди всех прочих, увидел один баснословно богатый мужчина. Он купил ее за бешеные деньги, дав сверху куда больше, чем я просил. Этого хватило, чтобы покрыть все долги и покинуть город, в котором я погиб, оставаясь при этом живым. Позже выяснилось, что этот мужчина был твоим мужем, Арабелл. Не знаю, существует ли жизнь после смерти, твоё ли это благословение или не больше, чем глупое совпадение, но теперь, когда у меня спрашивают, способно ли мое сердце любить, я отвечаю, что оно утонуло, обретая вечный покой на дне лионского залива.
Вместе с тобой, моя любовь.
Как оружие
Эта клетка замыкается с трёх сторон: твои плечи, улыбка и губы. Ты берёшь в капкан своих слов, как птиц ловят в плен, наживая на золото зёрен пшеницы. Их в ладони твоей всего пару штук: первой служит яд твоих слов, а второй – нежность приторных мягких касаний. Ты ломаешь меня, как Стокгольмский синдром – прозаично, но мало для чуда. Твои пальцы касаются моего позвоночника, как флейты из чистого серебра, извлекая бесконечно мучительную мелодию. Этой хрупкостью можно изранить пальцы, потому что внутри неё струны металла, вынуждающего жилы трещать. Твоё тело покрыто ломанными линиями татуировок – мне нравится повторять каждую своим языком и пальцами. Ты бритый, холодный и надменный, но со мной – маленький мальчик, готовый упасть на колени.
– Почему ты бежишь от меня?
– Потому что ты делаешь меня слабым. Это как есть арахис, зная, что у тебя от него аллергия. Я играю со смертью в тех уличных беспределах и, знаешь, у неё твоё лицо.
Помнишь ту сказку, где Кай начинает любить Снежную королеву? У нас на деле все также, только мои льды почему-то делают тебя теплее, когда руки касаются израненных рук, обещая, как детям вторят невинно, что до свадьбы, мол, заживет и затянется, а потом через день латать твои новые раны.
– Хорошие девочки не станут бежать за плохими мальчиками. А если и станут, то ноги изранят.
– Давно ты стал таким циником?
– Когда ты, королева, всадила мне в сердце кусок своего льда.
– То есть, я не девочка-весна?
– Ты бы не стала бежать за мной босиком, потому что ты Снежная королева, моя личная война и третий всадник апокалипсиса.
– И мой ледяной дворец для тебя – тюрьма.
Берцы, звериный оскал, истерический смех и умение плюнуть на общество с его устоями сверху – это все был ты. Сборище скинхедов, двадцать первый век, люди неодобрительно качают головами, когда вы, подобно стае ворон, пролетаете мимо, роняя пепел сигарет и самокруток на асфальт, пока звук ваших шагов отлетает эхом от тротуаров.
Помнишь, как ты приходил ко мне к стенам работы каждый вечер? Как ровно в девять вечера твой силуэт в чёрном, ступая резко и изредка смотря по сторонам, приближался к моим окнам. Как охапка желтых цветов в твоих руках в сумерках выглядела ещё более ярко, напоминая сочную лимонную корку. Ты всегда подпирал перила поясницей, зажимал зубами фильтр самых крепких сигарет и замирал в ожидании меня, оборачиваясь лишь на приближающийся стук моих каблуков по плитке издательского центра под ногами. Цветы стояли долго, а после, не исходе их жизни, я делала из них сухоцветы. Между страниц каждой из моих книг можно споткнуться, наткнувшись на воспоминание о тебе.
– За что ты наказываешь книги?
– Я приучаю их к тебе. они становятся частью нашей истории.
– Это просто цветы.
– Они добыты кровью.
– Поцелуй меня.
У тебя шрам на нижней губе, который приходит в движение, когда ты улыбаешься; когда я целую тебя – мне нравится повторять эту тоненькую линию языком, чувствуя, как ты замираешь и крепче хватаешься пальцами за мою талию. Я помню, как целовала тебя, давясь твоей горько-солёной кровью в ту ночь, когда ты вернулся практически под утро, зарываясь в мои колени и пачкая кожу кровью. У тебя парочка ножевых и ссадин, у меня – сломанный мир, состоящий из твоего шаткого присутствия, которое из крайности в крайность бросает, выкидывая на обочину. Кровь оставалась на моих губах, металлом резала кончик языка и проникала внутрь, сливаясь с моей воедино, пока твои руки оставляли на моем теле доказательство моей принадлежности тебе. Ты рычал, кусался, что-то шептал в несвязном бреду, пока я ощущала тебя кожей и видела в твоих глазах дьявола, пришедшего за мной, пока я самовольно отказывалась от Бога, делая тебя своей верой.
– Ты отдала мне свою душу, ничего не прося взамен.
– Пока Орфей просил у Аида Эвридику, Данте просто следовал за Беатриче наугад.
– Так что же было на самом деле: их тешит небо или травит ад?
Я обрабатываю твои разбитые в кровь костяшки крепким раствором перекиси водорода, видя, как он начинает разъедать твою кожу по краям, достигая плоти. У меня и у самой они начинают болеть от одного вида израненного тела. Ты наблюдаешь за мной безотрывно, а твоё лицо сохраняет бесстрастный вид даже в те моменты, когда я ещё больше травмирую твои раны аптечными средствами, добытыми в какой-то запредельно дорогой круглосуточной аптеке. За окном почти что осень. Ни один твой мускул не дрожит – статуя. Ты улыбаешься, перехватываешь мои руки и тянешь на свои колени. От тебя пахнет дымом сигарет, пылью высушенных солнцем улиц, кровью и вишнёвой жвачкой. Я жмурюсь, но не позволяю себе плакать, пока ты тихо шепчешь в мою шею:
– Если бы ты попросила, я бы покончил с этим.
– Ты либо потеряешь себя, либо – меня.
– Я готов терять все, что есть, только дай в себе растворяться.
– До сорока ножевых?
– Бытовых? Ведь с уличными драками я завязал.
– Давно?
– Без пяти осень.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.