Электронная библиотека » Павел Анненков » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 5 декабря 2014, 21:12


Автор книги: Павел Анненков


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
 
Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узнали б никогда,
Когда б надежду я имела,
Хоть редко, хоть в неделю раз,
В деревне нашей видеть вас…[98]98
  Мы забыли сказать, что первый образец программы для стихотворений мы встретили еще в кишиневской тетради поэта, перед лирической песней «Наполеон». Вот ее содержание: «Народы спрашивают: Тот ли, который… Где он?.. Угас тот, который то и то – и Россию… Но да не упрекнет его русский … Россия славна – бедная Франция в унижении… Он об ней мыслил… Остров Елены – там он думал об России…»


[Закрыть]

 

Все письмо, до самого конца, идет, не отступая от первоначальных заметок и развивая только в превосходной картине их сухие указания. Еще поразительнее этот способ творчества в сцене встречи Онегина с Татьяной и его холодных советов. Содержание всей сцены изображено в следующих бессвязных словах: «Когда б я думал о браке, когда бы мирная семейственная жизнь нравилась моему воображению, то я бы вас выбрал – никого другого… я бы в вас нашел… но я не создан для блаженства etc … (недостоин) … Мне ли соединить мою судьбу с вашей?.. Вы меня избрали: вероятно, я первая ваша passion[99]99
  Страсть (фр.).


[Закрыть]
 – но уверены ли… Позвольте вам совет дать». Здесь мы уже видим, что поэту даже представлялась в ту минуту, как он писал свою программу, самая поэтическая форма будущего монолога. В ней встречаете вы уже один полный стих его и словом «недостоин» в скобках обозначено три следующих за ним:

 
Но я не создан для блаженства:
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе недостоин я.
 

Несмотря на это, поэт не бросил своей программы, уверенный, что найдет свое добро тотчас, как захочет. Спокойно дописал он свои заметки и вслед за ними начал:

 
Когда бы жизнь домашним кругом
Я ограничить захотел;
Когда б мне быть отцом, супругом
Приятный жребий повелел…
 

и так, не отступая от значков, поставленных на пути своем, дописал он весь превосходный монолог Онегина… Все это принадлежит к сокровенным тайнам творчества, заслуживающим изучения.

К сожалению, мы не имеем полной черновой рукописи «Бориса Годунова». В тетрадях Пушкина остались только четыре первые сцены, начиная с разговора Шуйского и Воротынского в Кремлевских палатах до сцены летописца Пимена в Чудовом монастыре включительно; но и это принадлежит к драгоценным остаткам для тех, кто понимает значение первых планов, по которым выстроились великие произведения. «Борис Годунов» писался вместе с «Цыганами», вместе с 4-й и другими главами «Онегина», которые перерезывают его, так сказать, во многих местах. Вдобавок еще между первой и второй сценой его находится черновая записка, касающаяся лично до Пушкина и написанная как будто от безделья. Всего замечательнее, что сцена летописца Пимена, проникнутая с начала до конца поэтическим вдохновением, прерывается несколько раз, подтверждая несомненным образом свидетельство автора, что он поджидал вдохновения, когда необходимо было его участие в создании. С первого монолога Пимена, со стиха «Немного слов доходит до меня…», Пушкин покидает летописца, набрасывает строфу из «Цыган», стихотворение «Сожженное письмо», XVII и XXIII строфы «Евгения» (4 главы) и возвращается к нему с пророческим сном Григория, столь удивительно просто изложенным и столь зловещим в устах молодого послушника:

 
Ты все писал и сном не позабылся,
А мой покой бесовское мечтанье
Тревожило, и враг меня мутил…
 

Между прочим, эти три превосходных стиха находятся еще в виде одного, не вполне развитого в рукописи. Там вместо них еще читается только: «Три раза в ночь злой враг будил меня». Рассказ Григория написан в первых числах января 1825 года. Он при самом начале оставляется Пушкиным для XXIV строфы «Онегина» (4 главы) и многих других строф, попавших в следующие главы романа. Поэт наш возвращается к Григорию после них и приносит описание его томлений в келье благочестивого отшельника, его мыслей о старце, трудящемся за летописью:

 
Как я люблю его спокойный вид,
Когда, душой в минувшем погруженный,
Он летопись свою ведет…
 

Вот начинаются тоскливые, мятежные расспросы его о былом, о дворе Иоанна, его роскоши, о битвах, и раздается величавый голос инока – этот голос, который в тишине отшельнической кельи, ночью, звучит, как умиротворяющий благовест и как живое слово из дальних веков.

 
Не сетуй, брат, что рано грешный свет
Покинул ты, что мало искушений
Послал тебе Всевышний…
 

И тут-то невольно поражены вы прозаической строкой, предшествующей всему зтому монологу, в котором древняя наша история облачилась в одежду чудной поэзии. Строка эта говорит: «Приближаюсь к тому времени, когда перестало земное быть для меня занимательным». Достаточно было этих бедных слов, чтоб настроить дух поэта и держать пред мысленными его очами и лицо старца, не замечающего преступных волнений послушника, и лицо последнего, страстно следящего за рассказом инока, где уже смутно предчувствуется ему возможность дерзкого замысла и преступления. К несчастию, повествование летописца прерывается в рукописи на 8-м стихе, за ним следуют некоторые стихотворные фразы «Онегина» (строфы XXV 4-й главы):

 
Час от часу плененный боле
Красами Ольги молодой… —
 

с воображаемым портретом Ольги, тут же нарисованным пером, и т. д., но «Бориса Годунова» мы уже более не находим.

Несмотря на свою первоначальную форму, по-видимому непогрешительную, сцена эта при окончательной отделке получила еще большую полноту, развитие и устройство. Многие ее стихи добавлены и исполнились содержания, как мы уже видели в одном примере. Произошла удивительная перестановка монолога; так, монолог Григория:

 
«Борис! Борис! все пред тобой трепещет…», —
 

который в печати превосходно замыкает все явление, стоял прежде в начале его, тотчас после размышления Пимена: «Еще одно последнее сказанье…». Вместе с тем выпущено было и много поэтических фраз, которые современной своей живостью противоречили торжественному и спокойному выражению, какое прилично исторической картине. Два удивительных стиха, например, замыкающих раздумье Пимена над летописью своею:

 
Немного лиц мне память сохранила,
Немного слов доходит до меня —
 

в рукописи еще выражаются десятью стихами. Это их первоначальная форма, которую здесь и приводим:

 
Передо мной опять выходят люди,
Уже давно покинувшие мир,
Властители, которым был покорен,
И недруги и старые друзья —
Товарищи моей цветущей жизни…
Как ласки их мне радостны бывали,
Как живо жгли мне сердце их обиды!
Но где же их знакомый лик и страсти?
Чуть-чуть их след ложится легкой тенью —
И мне давно, давно пора за ними!..
 

Так создавалась эта гениальная сцена, плод глубокого размышления и неослабного поэтического вдохновения, которая по силе творчества, в ней проявившегося, есть столько же наше достояние, сколько и достояние литератур всех образованных народов.

Сам автор любил ее и предназначил ей роль весьма важную. Он поместил сцену летописца в первом номере журнала, только что появившегося («Московский вестник», 1827), с целью испробовать на ней вкус публики и узнать впечатление, какое произведет первый опыт драмы, основа которой вращается на историческом изучении и на теории творчества, еще не имевшей у нас приложения. Кажется, что опыт был неудачен. Общее мнение поражено было новым направлением, какое принял поэт, но не увлечено им. Весьма немногие угадали в отрывке поэтическое откровение одной народной эпохи. Наиболее расположенные к поэту еще признавали достоинство стиха, но другие, числительно сильнейшие, не видели уже прежнего сладкозвучного певца своего за этим белым стихом и сожалели о юношеских, блестящих его произведениях, где рифма заканчивала образ, всем понятный и увлекательный. Толки, возбужденные отрывком, привели Пушкина к мысли, что весь спор о классицизме и романтизме был оптический обман, созданный журналами, которому и он сам поддался, и что необходимость преобразования литературных форм не лежала в общих потребностях, в действительно возмужалом и изменившемся вкусе публики. Почти с той же минуты стал Пушкин считать трагедию свою анахронизмом и смотреть с иронией на предположение свое создать народную драму. Как ни горек был опыт, но автор нашел ему оправдание в общем французско-классическом воспитании, какое получило все современное поколение. Мы уже знаем, что Пушкину всегда казались смешными маленькие попытки преобразования, а несвоевременность большого преобразования сама собой привела его к заключению, что автор должен подчиняться литературным законам, уже признанным всеми и всех удовлетворяющим. Он начал развивать эту мысль в длинном письме, одна часть которого была уже совсем отделана. Прилагаем ее здесь – и если в строках этих скорее проглядывает ирония и чувство огорчения, чем истинное убеждение, то мы поймем, как тяжело должен был подействовать на Пушкина неуспех его любимой и знаменитой сцены:

«Благодарю вас за участие, принимаемое вами в судьбе «Годунова». Ваше нетерпение видеть его очень лестно для моего самолюбия; но теперь, когда по стечению благоприятных обстоятельств открылась мне возможность его напечатать, предвижу новые затруднения, мною прежде не подозреваемые[100]100
  Строки эти писаны, по всем вероятиям, тоже в 1829 году.


[Закрыть]
.

С 1820 года, будучи удален от московских и петербургских обществ, я в одних журналах мог наблюдать направление нашей словесности. Читая жаркие споры о романтизме, я вообразил, что и в самом деле нам наскучили правильность и совершенство классической древности и бледные, однообразные списки ее подражателей, что утомленный вкус требует иных, сильнейших ощущений и ищет их в мутных, но кипящих источниках новой, народной поэзии. Мне казалось, однако, довольно странным, что младенческая наша словесность, ни в каком роде не представляющая никаких образцов, уже успела немногими опытами притупить вкус читающей публики; но, думал я, французская словесность, всем нам с младенчества и так коротко знакомая, вероятно, причиною сего явления. Искренно признаюсь, что я воспитан в страхе почтеннейшей публики и что не вижу никакого стыда угождать ей и следовать духу времени. Это первое признание ведет к другому, более важному: так и быть, каюсь, что я в литературе скептик (чтоб не сказать хуже) и что все ее секты для меня равны, представляя каждая свою выгодную и невыгодную сторону. Обряды и формы должны ли суеверно порабощать литературную совесть? Зачем писателю не повиноваться принятым обычаям в словесности своего народа, как он повинуется законам своего языка? Он должен владеть своим предметом, несмотря на затруднительность правил, как он обязан владеть языком, несмотря на грамматические оковы».

Затем следует неотделанная, разбросанная часть письма, из которой и приводим следующие отрывки, с трудом прочтенные, но списанные уже со всевозможною точностью:

1) «Между тем, читая мелкие стихотворения, величаемые романтическими, я в них не видел и следов искреннего и свободного хода романтической поэзии, но жеманство лжеклассицизма французского».

2) «Все это сильно поколебало мою авторскую уверенность: я начал подозревать, что трагедия моя есть анахронизм».

3) «Скоро я в том удостоверился. Вы читали в 1-й книжке «Московского вестника» отрывок из «Бориса Годунова», сцену летописца. Характер Пимена не есть мое изобретение. В нем собрал я черты, пленившие меня в наших старых летописях; умилительная кротость, младенческое и вместе мудрое простодушие, набожное усердие к власти царя, данной богом, совершенное отсутствие суетности дышат в сих драгоценных памятниках времен давно минувших, между коими озлобленная летопись кн. Курбского отличается от прочих летописей, как бурная жизнь Иоаннова изгнанника отличалась от смиренной жизни безмятежных иноков».

4) «Мне казалось, что сей характер вместе нов и знаком для русского сердца; что трогательное добродушие древних летописцев, столь постигнутое Карамзиным и отразившееся в его бессмертном создании, украсит простоту моих стихов и заслужит снисходительную улыбку читателей. Что ж вышло? Обратили внимание на политические мнения Пимена и нашли их запоздалыми; другие сомневались, могут ли стихи без рифм назваться стихами. Г-н З. предложил променять сцену «Бориса Годунова» на картинку «Дамского журнала». Тем и кончился строгий суд почтеннейшей публики».

5) «Что же из этого следует? Что г-н З. и публика правы, но что гг. журналисты виноваты ошибочными известиями, введшими меня в искушение. Воспитанные под влиянием французской критики, русские привыкли к правилам, утвержденным сею критикою, и неохотно смотрят на все, что не подходит под ее законы. Нововведения опасны и, кажется, не нужны».

Не надо и прибавлять, что это заключение, свидетельствующее так положительно о глубокой ране, нанесенной холодностью публики надеждам и ожиданиям поэта, было только делом минуты, первого впечатления. Пушкин не мог остановиться на нем уже и по силе таланта, беспрестанно понуждавшего его к новой деятельности, к новым попыткам и, еще более, по характеру, который не выносил резких определений и неспособен был к долгому упорству в ложной решимости. Он возвратился к драме «романтической», как он называл художественные драматические произведения вообще, уже не рассчитывая на успех и не думая о нем, движимый единственно потребностью творчества, и создал те гениальные сцены, которые стоят в русской литературе до сих пор в уединенном величии.

Переходя от литературных убеждений, порожденных или укрепленных «Борисом Годуновым», к историческому созерцанию, которое Пушкин почерпнул в нем же, легко заметить, что оно состояло преимущественно в спокойном, бескорыстно благородном уважении к прошлым деятелям на исторической сцене нашего отечества. Еще в Одессе думал он о важности обязанностей, лежащих вообще на человеке и особенно на писателе, который своим происхождением связан с сословием, наиболее участвовавшим в общем преуспеянии нашего отечества. С жаром объяснял он свою мысль, которая предписывала не байроновскую спесь, а строгое, благородное понимание своего призвания. Работы, предшествовавшие «Годунову», отделили все случайное, личное, наносное в этом взгляде и превратили его в сочувствие к давно прошедшим лицам, к пониманию их трудов, ошибок и успехов в деле прославления и нравственного развития отчизны. Эта отвлеченная, кабинетная, так сказать, любовь к прошедшему, не связанная ни с какой посторонней, корыстной мыслью, составила основание его суждений об исторических лицах и эпохах и сообщила им теплоту и чувство. Он выразил ее превосходно в одной заметке, помещенной, со многими другими, в «Северных цветах» на 1828 год: «Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами переданное, не есть ли благороднейшая надежда нашего сердца?» Другая рукописная заметка тоже объясняет ее: «Образованный француз или англичанин дорожит строкою старого летописца, в которой упомянуто имя его предка, честного рыцаря, падшего в такой-то битве или в таком-то году возвратившегося из Палестины; но калмыки не имеют ни дворянства, ни истории. Только дикость и невежество не уважают прошедшего…». Чем глубже проникали его исторические изыскания, тем более очищалась и светлела эта симпатия к отечественным деятелям и эпохам, которая не исключала сочувствия к достоинству и благородству на всех ступенях общества, а напротив, вызывала и укрепляла его. В той же последней заметке он прибавляет, что потомство Мининых и Ломоносовых по справедливости может гордиться сими именами как лучшим своим достоянием. С уважением смотрел он и на собственных предков, говорил об них с любовью и часто возвышался до поэтического представления эпохи, видевшей их деятельность. Так, в «Отечественных записках» 1846 года (апрель, том 45) приведено пять строф неизданного стихотворения, посвященного памяти предков его; об этом произведении мы скажем еще несколько слов впоследствии.

Вообще взгляд глубокого сочувствия и глубокого уважения к сошедшим в вечность историческим лицам сделался в Пушкине даже мерилом, по которому он судил степень способностей в других людях к полезному историческому труду вообще.

Собрав, таким образом, почти все свидетельства, какие нужны были для полного уразумения важности этого произведения в жизни Пушкина и в отечественной словесности, мы удерживаемся от оценки его, предоставляя специальному труду критиков. Много и много следует говорить об этих сценах, рисующих нам столкновение двух различных, хотя и одноплеменных народов, сценах, принадлежащих к редким памятникам, где история, оживленная поэтическим вдохновением, проходит перед глазами нашими во всей своей яркости, пестроте и жизни. Начиная с русского величавого понимания властительных обязанностей до блестящего хвастовства Самозванца; с начального, ученического труда Феодора Годунова до латинских стихотворцев, сопровождающих станы литовских вельмож; с затворнической любви Ксении до хитрого кокетства Марины; начиная со способа выражать мысли, столь различного в двух партиях, до их понимания своих обязанностей и своего достоинства – все это представляет удивительно яркую картину двух противоположных цивилизаций, поставленных лицом друг к другу и на минуту смешавшихся в общем хаосе, порожденном обстоятельствами. Конечно, всякий, кто прочтет «Бориса Годунова», с глубоким сожалением подумает о продолжении хроники, которое замышлял Пушкин и, может быть, остановился по неуспеху первого опыта. В этом продолжении словесность наша потеряла новое, редкое вообще, пояснение истории поэзией. С «Бориса Годунова» Пушкин ушел в самого себя, распростился на время с прихотливым вкусом публики и ее требованиями, сделался художником про себя, творящим уединенно свои образы, как он вообще любил представлять художника. Следующие задумчивые и трогательные французские строки, найденные нами в двух отрывках, свидетельствуют это несомненным образом. Ими и заключаем все сведения, собранные нами вокруг трагедии, составляющей первое звено самобытных произведений нашего поэта. Скажем только, что и они готовились для предисловия к «Борису Годунову».

Первый отрывок: «Pour une préface. Le publique et la critique ayant accueilli avec une indulgence passionnée mes premiers essais et dans un tems, oï la sévérité et la malveillance m’eussent probablement dégoûté de la carrière que l’allais erabrasser, je leur dois reconnaissance entière, et je les tiens quittes envers moileur rigueur et leur indifference ayant maintenant peu d’influence sur mes travaux».

Второй отрывок: «Je me présente ayant renoncé a ma manière première. N’ayant plus а illustrer un nom inconnu et une première jeunesse, je n’ose plus compter sur l’indulgence avec laquelle j’avais été accueilli. Ce n’est plus le sourire de la mode que je brigue. Je me retire volontairement du rang de ses favoris, en faisant mes humbles remerciements de la faveur, avec laquelle elle avait accueilli mes faibles essais pendant dix ans de ma vie»[101]101
  Первый отрывок: «Для предисловия. Публика и критика, принявшие мои первые опыты с живым снисхождением и притом в такое время, когда строгость и недоброжелательство отвратили бы меня, вероятно, навсегда от поприща, мною избираемого, заслуживают полной моей признательности: они расплатились со мной совершенно. С этой минуты их строгость или равнодушие уже не могут иметь влияния на труды мои».
  Второй отрывок: «Представляюсь с новыми приемами в создании. Не имея более надобности заботиться о прославлении неизвестного имени и первой своей молодости, я уже не смею надеяться на снисхождение, с которым был принят доселе. Я уже не ищу благосклонной улыбки моды. Добровольно выхожу я из ряда ее любимцев, принося ей глубокую мою благодарность за все то расположение, с которым принимала она слабые мои опыты в продолжении 10 лет моей жизни».


[Закрыть]
.

Так прощался Пушкин с публикой, и не на одних словах, как увидим.

Глава XI
Общая деятельность в Михайловском

Приезд Дельвига в Михайловское (1825). – Отрывок из письма к брату о приезде Дельвига, отъезд его и соседей. – Пушкин в деревне с няней и трагедией. – Пушкин в Пскове изучает народность. – Слова Киреевского о его сборнике песен. – Утерянные послания его. – Полународные-полувымышленные произведения. – Рассказ о медведе «Как весенней порой…». – Монолог пьяного мужика «Сват Иван, как пить мы станем…». – Письмо к Дельвигу от 8 июня 1825 г. с мнением о Державине. – Взгляд Пушкина на русскую литературу прошлого столетия. – Определение Ломоносова, Сумарокова, Тредьяковского как писателей. – Слова Пушкина о XVIII столетии и его подражаниях. – Пушкин изменяет с течением времени резкость своих мнений о писателях старой эпохи. – Письмо Пушкина от 12 марта 1825 г. по поводу «Взгляда на русскую словесность», помещенного в «Полярной звезде» 1825 г. – Его опровержения и дополнения к нему: суждение Пушкина о романах Бестужева и о русской полемике вообще. – Снисходительность и ласковость Пушкина к тогдашним литераторам. – Отношения его к Дельвигу, Баратынскому и Языкову. – Впечатление от элегии второго «Признания». Отзыв об «Эде» и о Слепушкине. – Письмо Пушкина о «Вечерах на хуторе близ Диканьки». – Пушкин и Кольцов. – Письмо Пушкина к Шишкову 2-му. – Примеры внимания Пушкина к талантам. – Советы товарищу-моряку, сношения его с Щепкиным, Шевыревым, бароном Розеном, Ершовым, Губером; альманах студента. – В Михайловском написаны шесть глав «Онегина» и «Граф Нулин». – Происхождение «Графа Нулина». – Пушкинский перевод Ариостова «Орландо». – История создания «Египетских ночей», тогда же начатых. – Долгий искус, какому они были подвержены. – Заметки при чтении. – Библиотека Пушкина. – Два отрывка из пушкинского труда над Шекспиром. – Заметки при чтении истории Тацита: взгляд на Тиберия, толкование разных мест у Тацита. – Мысль основать журнал. – Знойное лето в Михайловском и ожидание осени.


В 1825 году Пушкин был обрадован посещением некоторых друзей своих, а в том числе и Дельвига. Поэт наш выразил благодарность свою за это внимание дружбы в некоторых стихотворных посланиях к гостям своим, но, к сожалению, мы весьма мало имеем сведений о времяпровождении и вообще об образе жизни их в Михайловском. Касательно Дельвига сохранился только намек в письме Пушкина к брату в Петербург: «Как я был рад баронову приезду. Он очень мил! Наши в него влюбились, а он равнодушен, как колода, любит лежать на постеле, восхищаясь «Чигиринским старостою»; приказывает тебе кланяться; мысленно целуя 100 раз, желает тебе 1000 хороших вещей, например, устриц…». В том же году и семейство поэта, отец и мать его, покинули деревню. С отъездом семейства и друзей вокруг Пушкина образовалось полное уединение, так много способствовавшее развитию его идей и таланта. Единственная деревенская соседка его, в семействе которой любил он отдыхать от трудов и мыслей, волновавших его, тоже покидала Тригорское. Пушкин оставался в деревне совершенно один с няней своей и трагедией, как сам писал. Впрочем, он еще проводил соседей до Пскова, извещая при том друзей, что едет советоваться с докторами об аневризме в сердце, который предполагал в себе. Время пребывания в Пскове он посвятил тому, что занимало теперь преимущественно его мысли, – изучению народной жизни. Он изыскивал средства для отыскания живой народной речи в самом ее источнике; ходил по базарам, терся, что называется, между людьми, и весьма почтенные люди города видели его переодетым в мещанский костюм, в котором он даже раз явился в один из почетных домов Пскова.

Неудивительно после того, что П. В. Киреевский в предисловии к своему «Собранию народных песен», напечатанных в «Чтениях общества любителей истории» (Москва, 1848, № 9), говорит следующее: «А. С. Пушкин еще в самом начале моего предприятия доставил мне замечательную тетрадь песен, собранных им в Псковской губернии». Если не ошибаемся, начало предприятия П. В. Киреевского должно отнести к 1830 году. Пушкин в это время уже владел значительным количеством памятников народного языка, добытых собственным трудом.

В бумагах Пушкина сохранилась любопытная записка, писанная карандашом. Это заглавия разных стихотворений, созданных до 1826 года включительно. Некоторые из этих заглавий, измененные или выпущенные в изданиях его сочинений, состоят из собственных имен и таким образом знакомят с лицами, внушившими ему поэтические образы или направившими его вдохновение. Так, известная пьеса «Я помню чудное мгновенье…» носит у Пушкина заглавие «К А. П. К[ерн]»; другое стихотворение обозначено словами «К кн. Гол[ицыной]» (это известная его пьеса «Давно об ней воспоминанье…»); третье, тоже весьма известное стихотворение, озаглавлено просто «К Зине».

Но для нас всего важнее в этой записке перечет утерянных или, по крайней мере, еще скрывающихся его стихотворений, которые и в бумагах его не находятся. Таковы послания «К гр[афу] О[лизару]», «К Р[одзянке]» и, наконец, коллекция песен о С. Разине, обозначенная в записке просто «Песни о С. Разине». Вероятно, она принадлежала к тому собранию песен, часть которых послана была П. В. Киреевскому.

По поводу песен и вообще народных произведений следует, однако ж, сделать необходимое замечание. Между сборником этих памятников и попытками художественного воспроизведения их манеры и содержания в сказках и в разных других формах поэзии был еще у Пушкина третий отдел народных произведений, большею частию неизвестный публике. По сущности своей отдел этот принадлежит отчасти простому, верному сборнику, а отчасти переходит в область подражания и искусственных соображений своими подделками, украшениями и выправкой подробностей. Эти полународные-полувыдуманные произведения сохраняются у Пушкина в первом, еще неотделанном виде и, вероятно, так остались бы и при более долгой жизни поэта. Он забыл об них и, может быть, потому, что сам был недоволен смешением творчества личного и условного с общенародным и непосредственным творчеством, какое в них уже неизбежно. Может статься, он был прав, но надо сказать, сила Пушкина и близкое знакомство с духом русской поэзии выступают тут особенно ясно. Склад и течение речи удивительно близко подходят к обыкновенным приемам народной фантазии, и только по особенной полноте и грации подробностей видите, что тут прошла творческая рука поэта. Они кажутся деревенской песней, пропетой великим мастером. В этом, по нашему мнению, заключается и тайна особенного наслаждения, доставляемого ими. Для образца выписываем песню или, лучше, рассказ о медведе, созданный по этому способу, который так редко удается писателям менее гениальным, менее проникнутым духом народных созданий.

 
Как весенней теплой порою
Из-под утренней белой зорюшки,
Что из лесу, лесу дремучего
Выходила медведиха
С малыми детушками-медвежатами
Поиграть, погулять, себя показать.
Села медведица под березкой;
Стали медвежата промеж собой играти,
Обниматися, боротися,
Боротися да кувыркатися.
Отколь ни возьмись, мужик идет:
Он в руках несет рогатину,
А нож-то у него за поясом,
А мешок-то у него за плечами.
Как завидела медведиха
Мужика с рогатиной,
Заревела медведиха,
Стала кликать детушек,
Глупых медвежат своих:
«Ах вы, детушки, медвежатушки!
Перестаньте валятися,
Обниматися, кувыркатися!
Становитесь, хоронитесь за меня.
Уж я вас мужику не выдам,
Я сама мужику брюхо выем!»
Медвежатушки испужалися,
За медведиху побросалися,
А медведиха осержалася —
На дыбы подымалася.
А мужик-от, он догадлив был,
Он пускался на медведиху,
Он сажал в нее рогатину,
Что повыше пупа, пониже печени.
Грянулась медведиха о сыру землю;
А мужик-то ей брюхо порол,
Брюхо порол да шкуру снимал,
Малых медвежат в мешки поклал,
А поклавши-то, домой пошел:
«Вот тебе, жена, подарочек
Что медвежья шуба в 60 рублев,
А что вот тебе подарочек
Трои медвежат по 6 рублев».
* * *
Не звоны пошли по городу,
Пошли вести по всему лесу.
Дошли вести до медведя чернобурова,
Что убил мужик его медведиху,
Распорол ей брюхо белое,
Медвежатушек в мешок поклал.
В ту пору медведь запечалился,
Голову повесил, голосом завыл
По свою ли сударушку,
Чернобурую медведиху:
«Ах ты, свет моя медведиха!
На кого меня покинула?..
Уж как мне с тобой, моей боярыней,
Веселой игры не игрывати,
Милых детушек не родити,
Медвежатушек не качати,
Не качати, не баювати!»
В ту пору звери собиралися
Ко тому ли медведю, ко боярину:
Прибегали звери большие,
Прибегали тут зверишки меньшие,
Прибегал тут волк (дворянин),
У него-то зубы закусливые,
У него-то глаза завистливые!
Приходил тут бобр, торговый гость,
У него-то, бобра, жирный хвост!
Приходила ласточка-дворяночка,
Приходила белочка-княгинечка,
Приходила лисица-подьячиха —
Подьячиха, казначеиха!
Приходил скоморох-горностаюшка,
Прибегал тут зайка-смерд,
Зайка бедненькой, зайка серенькой!
Приходил целовальник-еж:
Все-то он, еж, ежится,
Все-то он щетинится!
 

Гораздо позднее Пушкин написал шутку в этом же роде: монолог пьяного мужичка, к которому приложил даже и картинку от руки собственного изделия, изображающую веселого рассказчика за стаканом вина, в последней степени вакхического одушевления. Кстати прилагаем здесь и этот отрывок:

 
Сват Иван, как пить мы станем,
Непременно уж помянем
Трех Матрен, Луку с Петром,
Да Пахомовну потом.
Мы живали с ними дружно;
Уж как хочешь – будь, что будь —
Этих надо помянуть,
Помянуть нам этих нужно,
Поминать – так поминать,
Начинать – так начинать,
Лить, так лить, разлив разливом.
Начинай же, сват, пора!
Трех Матрен, Луку с Петром
Мы помянем пивом,
А Пахомовну потом
Пирогами да вином,
Да еще ее помянем —
Сказки сказывать мы станем.
Мастерица ведь была!
И откуда что брала?
А куда разумны шутки,
Приговорки, прибаутки,
Небылицы, былины
Православной старины!..
Слушать – так душе отрадно;
Кто придумал их так складно?
И не пил бы, и не ел,
Все бы слушал да глядел.
Стариков когда-нибудь
(Жаль, теперь нам недосужно)
Надо будет помянуть,
Помянуть и этих нужно…
Слушай, сват: начну первой.
Сказка будет за тобой…
 

Отсюда снова возвращаемся к переписке Пушкина. За скудостию подробностей о жизни поэта она, по крайней мере, довольно ясно рисует нравственную его физиономию. Мы начнем прямо с одного письма (к Дельвигу), которое, может статься, более всех других вводит нас прямо во все литературные задушевные убеждения человека, написавшего его. Оно носит почтовый штемпель гор. Опочки с числом «8 июня 1825 г.».

«Жду, жду писем от тебя – и не дождусь. Не принял ли ты опять в услужение покойного Никиту, или ждешь оказии? Проклятая оказия! Ради бога, напиши мне что-нибудь: ты знаешь, что я имел несчастие потерять бабушку Ч[ичерину] и дядю Петра Льв[овича]. Получил эти известия без приуготовления и нахожусь в ужасном положении. Утешь меня: это священный долг дружбы (сего священного чувства)!

Что делают мои «Разн[ые] стихотворения]»? От Плетнева не получил ни одной строчки; что мой «Онегин»? Продается ли? По твоем отъезде перечел я Державина всего – и вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка (вот почему он ниже Ломоносова). Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии, ни даже о правилах стихосложения: вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо. Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы (исключая чего знаешь). Что же в нем? Мысли, картины и движения истинно поэтические. Читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника… Державин, со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что мы знаем об нем. У Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь. Гений его можно сравнить с гением Суворова. Жаль, что наш поэт слишком часто кричал петухом. Довольно об Державине[102]102
  Приведенное здесь суждение Пушкина о Державине относится к 1825 г., как видим. Далее читатель убедится, что с течением времени, накоплением опытности, идей и развитием мыслящей способности Пушкин изменил свои суждения как о Державине, так и о других старых писателях наших к лучшему. Таким образом, отрывки Пушкина делаются поучительным примером, как истинно замечательный писатель поправляет свои суждения и предостерегает тем других от ранних увлечений, кончающихся неизбежно раскаянием.


[Закрыть]
. Что делает Жуковский? Передай мне его мнение о 2-й главе «Онегина» да о том, что у меня в пяльцах. Какую Крылов выдержал операцию! Дай бог ему многие лета! Его «Мельник» хорош, как «Демьян и Фока». Видел ли ты Н[иколая] Михайловича? Идет ли вперед «История»? где он остановился?..»

Письмо это само собой приводит нас к попытке определить вообще взгляд Пушкина на русскую литературу прошлого столетия. Большим пособием для такого труда может служить статья Пушкина «О предисловии г-на Лемонте к басням Крылова», изданным во французском и итальянском переводах в Париже, при помощи 89 французских и итальянских писателей, собранных усилиями соотечественника нашего, графа Г. Г. Орлова, напечатавшего потом труды их в двух томах». Статья Пушкина по поводу предисловия Лемонте написана была в 1825 году и тогда же напечатана в «Московском телеграфе» (1825; часть V, № XVII) с подписью «Н. К.», но в посмертное издание его сочинений не попала. В ней определяет он значение поэта этими превосходными словами: «Поэзия бывает исключительною страстию немногих; она объемлет и поглощает все наблюдения, все усилия, все впечатления их жизни…»

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации