Текст книги "Эксгибиционист. Германский роман"
Автор книги: Павел Пепперштейн
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
В этом кафе мы записали триаду медгерменевтических бесед, которую так и озаглавили: «Турецко-немецкое кафе». Диалоги назывались почему-то в украинском духе: «Шевченко», «Пальченко», «Готовченко». Когда я изредка перечитываю эти замысловатые философские беседы, вкус бананового сока сам собой возникает в моей гортани.
Выставка на вокзале Вестэнд открылась и, кажется, всем понравилась. Во всяком случае, событие получилось, что называется, знаковое, то есть не лишенное некоторой исторической ауры, и собралась довольно большая тусовка всех – а кто, собственно? Величественный и проницательный Боря Гройс в наброшенном на плечи пиджаке, медлительным голосом излагающий глубокие философские конструкции, в сопровождении отнюдь не медлительной кудрявой жены Натальи, весело всех фотографирующей. Американка Джейми Гембрелл, всеобщая подруга. Рита и Витя Тупицыны – Рита черноглазая, как бы тоже американская, Витя высокий, похожий на де Голля, тоже излагающий проницательные и эрудированные философские пассажи необычайным и неторопливым голосом, как бы с легким небесным акцентом. Галерист Натан Федоровский, впоследствии повесившийся у себя в галерее (по другой версии, его убили), скромно-смешливая Сабина Хэнсген, накручивающая на палец свои локоны, веселый, хитроумно заикающийся Бакштейн. Георг Витте. Соломон. Других не помню. Какие-то профессора, галеристы, коллекционеры, журналисты, как водится. Ну и, конечно, главный фюрер мероприятия Лиза Шмитц, женщина добрейшей души, но суровая на вид, не упустившая возможности продемонстрировать публике свое физически крепкое нагое тело.
Сергей Ануфриев и ПП во время инспекции города Западный Берлин. Осень 1988 года
Мы с Сережей Ануфриевым тоже сделали перформанс, максимально идиотский, конечно. Перед публикой мы установили стол, ломящийся от разных яств. Мы сидели за столом перед публикой, как бы что-то рассказывая, но при этом постоянно ели, жевали что-то, из-за чего речь наша становилась почти непостижимой. А может быть, мы ничего не говорили, а только молча ели, – помню смутно. Сережа Волков снимал наш перформанс на камеру, где-то должна быть запись. Он вообще довольно много снимал тогда в Берлине – на этих видео я похож на бородатого бобра, находящегося в полубессознательном состоянии. Хотя Эндрю Соломон в своем романе описал меня как щенка-переростка, громоздящегося за спиной Ануфриева. Так оно и было, вот только был я щенком не собачьим, а скорее лисячьим, который не только прятался за спинами других людей, но еще и заметал свои следы пушистым хвостом.
После открытия выставки мы надолго зависли в Берлине, пользуясь гостеприимством и добротой наших новых немецких друзей. Дни мы посвящали «инспекциям», то есть эйфорическим посещениям различных мест и мероприятий, а вечерами и ночами либо сидели в «Бомбоколори», болтая, куря и рисуя, либо тусовались и дэнсили в берлинских клубах, выпивали в барчиках, шлялись с девушками по ночным улицам. Из танцевальных мест того периода вспоминаю особенно дискотеку «Джангл», которую бешено любили наши местные друзья, – в этом заведении, по слухам, ничего не изменилось с 70-х годов: действительно, разнузданный дух 70-х там вроде бы вполне сохранился. Что же касается местечек чисто алкогольного направления, то здесь пальму первенства удерживал бар «Сокс» («Носки»): тесное пространство, где я в какой-то момент свел знакомство с одной отъехавшей, наполовину англо-американской компанией, состоявшей из психоделических прожигателей жизни, избравших Западный Берлин ареной для своего безбашенного и демонстративного существования. Это уже были люди, не имевшие к дисциплинированному арт-миру никакого отношения, скорее модники, денди, глэм-панки, короче, своего рода зародыши, эмбрионы того еще не развернувшегося тогда танцевально-музыкального движения, которое впоследствии, уже в 90-е годы, захлестнуло собою Берлин, обернувшись экстазийными техно-вечеринками, лав-парадами и прочими пестрыми и отстегнутыми мероприятиями столь массового и гигантского размаха, что они разве что в галлюцинаторном сне могли присниться западному берлинцу конца 80-х.
Из этой компании больше других запали мне в душу два персонажа – британский парень по кличке Чикен и девочка по прозвищу Гифт, кажется, австралийка или новозеландка. Оба запомнились мне своей манерой одеваться (хотя Гифт и раздеваться умела неплохо). Глэм-панк Чикен являлся приверженцем «принципа кентавра», и этот принцип чем-то задел мое воображение. На практике «принцип кентавра» был прост: истинный модник или модница (по мнению Чикена) должны быть как бы разорваны пополам. Магическая линия на его или ее теле – это линия пояса: все предметы одежды и украшения выше этой линии должны предельно контрастировать с предметами одежды нижней половины. Чикен (впоследствии даже просочившийся в некоторые мои рассказы) соблюдал этот принцип неукоснительно: если он приходил на вечеринку в белоснежной рубахе с кружевным жабо, в узком золотом пиджаке и парчовом жилете, то, естественно, ниже пояса на нем были омерзительные, грязные, чуть ли не рваные и обоссанные джинсы и столь же тошнотворные кроссовки. Родоначальником «принципа кентавра» Чикен считал Чарли из фильмов Чаплина, который выше пояса выглядел клерком, ниже пояса – бомжом.
Если Чикен, будучи мужчиной, был примечателен своими принципами, то девочка Гифт, скорее, поражала их отсутствием. Она зарабатывала на жизнь стриптизом, была красоткой, но легкомысленную свою профессию ненавидела в силу присущего ей бездонного глубокомыслия, которое всем бросалось в глаза, даже при том, что она не была особенно разговорчивой. Желание работать на контрасте объединяло ее с Чикеном (парочкой они, впрочем, не являлись), но если британский оригинал желал быть кентавром, то прекрасная новейшая зеландка тяготела к образу «русалки сточных вод». Она неукоснительно следила за тем, чтобы ее одежда вступала в контраст с ее красотой. Зеленоглазая и зеленоволосая, она умела находить на блошиных рынках столь неприятные одеяния, что они как бы ранили душу.
Но, естественно, кроме таких изысканных и изнеженных глэм-панков, как Чикен и Гифт, веселый Кройцберг был набит под завязку обычными панками – грубыми гоготливыми викингами и брунгильдами, которые получали глубокое моральное и эстетическое удовлетворение в том числе от кровавых стычек с полицией. Эти стычки происходили регулярно, по определенным дням, и пользовались репутацией местного развлечения: все заранее знали, где и когда должно произойти очередное побоище, и считалось хорошим тоном собраться в чьей-нибудь квартире, чьи окна, а еще лучше – балкон, предоставляли возможность обозревать сражение. Я не обожатель подобных римских зрелищ, но могу засвидетельствовать, что это были настоящие бои, крайне жестокие и остервенелые, занимавшие в жизни Кройцберга такое же почетное место, какое коррида занимает в жизни какой-нибудь испанской провинции. Обе стороны были хорошо подготовлены и тяжело вооружены: никогда прежде, до попадания в Западный Берлин, я не видел столь бронированных и вооруженных копов. В нашем тогдашнем Советском Союзе менты гуляли налегке, в олдскульных синих мундирах, о которых герой Шварценеггера из фильма «Красная жара» (где он сыграл американского копа, переодетого советским ментом) говорит, что это униформа времен Первой мировой. Вооружение советского стража порядка нередко состояло из одного алюминиевого свистка. После берлинских стычек оставались кровавые лужи на улицах, а еще агрессивный флюид, на некоторое время повисавший в воздухе, – в такие дни можно было с легкостью огрести пиздюлей либо от копов, либо от панков, перевозбужденных недовыплеснутой энергией битвы.
Мы с Ануфриевым никогда не попадали под раздачу (видимо, в силу сдержанности, проявляемой нами в отношении алкоголя), а вот Костя Звездочетов казался лакомым фруктом, на взгляд кройцбергского копа, если у того чесался кулак (или, что хуже, чесалась дубинка). Впоследствии выяснилось, что копы других стран разделяли в отношении Кости чувства своих берлинских коллег.
Но благородные инспектора «Медгерменевтики» ни в каком поле не воины (хотя Сережа Ануфриев и гнал порой какой-то малоубедительный базар про «путь воина» в кастанедовском духе). Мы, скорее, были танцующими эльфами, причем танцевали мы не только в клубах и на дискотеках, но даже посещали вместе с нашими берлинскими подругами некую студию «современного» или «свободного» танца, где надо было свободно и телесно самовыражаться посредством спонтанно измышляемых движений – там царствовал некий танцевальный гуру (не помню, как звали), человек физически гибкий и харизматичный, обожатель Гурджиева, конечно. Этот гуру был не на шутку потрясен нашей телесной раскованностью и изобретательностью, решив, что прибыли особенно изощренные танцоры из Москвы, сожравшие стадо белоснежных собак в делах современного танца. Под занавес Сережа Волков и я вскрыли мозг всем присутствовавшим любителям свободного танца, исполнив действительно хорошо отрепетированный и отшлифованный номер – «танец контуженных». Этим танцем мы с Волковым в Крыму вымораживали стремные санаторские танцплощадки, каждую минуту рискуя стать действительно контуженными, и только непроницаемая и окаменевшая серьезность, с которой мы волочили в танце наши внезапно утратившие эластичность тела, спасала нас от избиений. Ну, в Берлине нам в этом смысле ничего не угрожало, если не считать неприятного осадка в деликатных немецких душах, озадаченно спрашивающих себя: не содержится ли в увиденном ими танце нечто недопустимо циничное? Но, к счастью, здесь не было Лизы Шмитц, Бакштейна и прочего начальства, воплощающего в себе принцип насильственного соблюдения корректности, поэтому карие глаза прямодушной и веселой девушки по имени Андреа Зундер-Плазман, устремленные на моего друга Ануфриева, выражали не возмущение, но смешливый восторг.
Этот кареглазый взор не оставил моего друга равнодушным, и именно этот прямой нос, эти темные кудри, эти румяные щеки и улыбчивые губы послужили причиной тому, что, когда все московские гости всё же осознали, что пора и честь знать, и засобирались домой, Сережа Ануфриев к ним (то есть к нам) не присоединился и остался в Западном Берлине еще на несколько месяцев. Это длительное его пребывание в Берлине возымело последствия, которые я (уже зная повадки своего друга) не счел неожиданными. Однако об этом речь впереди.
Короче, чувствовали мы себя в Западном Берлине как дома, и вовсе не потому, что хорошо понимали окружающую нас реальность, а потому, что подобное понимание совершенно не казалось необходимым. Мы, конечно, витали в облаках, да еще в каких! Впрочем, с облаков реальность тоже неплохо видна. В облачном ракурсе, конечно же. В целом наше пребывание в Городе за Стеной оказалось не только эйфорическим, но и продуктивным: мы записали шесть медгерменевтических бесед (две триады: «Звонарь, Мукомол, Пасечник» и «Шевченко, Пальченко, Готовченко») и нарисовали множество рисунков. Ну и, конечно (самое главное!), произвели целый ряд важнейших инспекций. Вот их приблизительный список, с краткими примечаниями:
1. Инспекция Ботанического сада. Этой инспекции (точнее, философским созерцаниям, с ней связанным) посвящен одноименный мой текст, впоследствии претерпевший несколько публикаций.
2. Многоразовая инспекция Зоологического сада (Цоо). Во время одной из этих зоологических инспекций мы с Ануфриевым чуть не сдохли от психоделического хохота, который буквально уничтожал нас изнутри, пока мы наблюдали за тем, как взрослый пингвин (пингвин-мать, по видимости) обучает птенца ходить. Птенец и взрослая особь были одинакового роста, однако младшее поколение было полностью покрыто коричневым пухом и постоянно падало к ногам-ластам старшего.
3. Инспекция стадиона, построенного Альбертом Шпеером.
4. Инспекция праздника воздушных змеев. Обожаемый берлинцами праздник (зеленое поле, над ним – десятки парящих змеев) так обрадовал меня, что сделался впоследствии центральным эпизодом моего берлинского фильма «Эксгибиционист».
5. Инспекция оперы Роберта Вилсона Forest – роскошная опера, которую я отчаянно проспал, убаюканный внутренними чарами и красотой зрелища.
6. Многократные инспекции дискотек, баров и клубов («Джунгли», «Носки» и прочее).
7. Инспекционный просмотр фильма «Кто подставил кролика Роджера?» в кинотеатре на Цоо: этот фильм так впечатлил нас (и не только нас!), что мы впоследствии постоянно возвращались к нему в наших медгерменевтических диалогах.
8. Инспекция торжественного ужина в честь участников выставки «Искунство» в квартире некоего берлинского профессора истории. Во время этого светского мероприятия мы (Костя Звездочетов, Сережа Ануфриев и я) предвосхитили образ человека-собаки в творчестве Кулика: мы встали на четвереньки и так расхаживали среди гостей, иногда к ним принюхиваясь. Впрочем, в отличие от Кулика, мы никого не кусали, не обнажались, не испражнялись, не лаяли и вообще вели себя очень по-светски. Несмотря на столь мирное и вежливое наше поведение, некоторые гости всё же оказались шокированы. Эндрю Соломон в своей книге, которую он, увы, не осмелился назвать «Иронический занавес» (что было бы вполне адекватно и сверхиронично), дает весьма недалекое и превратное описание побудительных мотивов, которые якобы сподвигли нас на этот поступок. Его взгляд несвободен от протестантских стереотипов. Нами управляла не логика протеста, но абсурдная психоделическая радость, которая гораздо чище, возвышенней и в конечном счете осмысленнее любого протеста. Кулик же впоследствии, уже в 90-е годы, сделал карьеру с помощью имитации собачьего поведения.
В общем, всё было отлично, пока я не собрался уезжать оттуда, и тут вдруг словно гром грянул среди ясного неба. Внезапно я узнал, что в Берлин вот-вот вернется тот самый дантист, близкий друг моего отца, который столь любезно оказал мне гостеприимство в своей шарлоттенбургской квартире. Я успел начисто забыть о дантисте и о его квартире, оставленной на мое попечение. За всё время, проведенное в Берлине, я ни разу там не побывал. И тут я вспомнил о сложнейшем и необычайнейшем ключе от этой квартиры, который добрый дантист вручил мне с таким пугающим предостережением, какие встречаются в волшебных сказках, – если, мол, потеряешь этот ключ, то знай: конец всему! Меня пронзило леденящее опасение, что я всё же потерял его. Я стал лихорадочно искать этот ключ, я искал его везде, где только мог, но ключ пропал. Я впал в состояние немыслимого ужаса и паники. Дикий, пронзительный стыд терзал меня. Три дня прошли как в аду. Всем моим друзьям и знакомым показалось, что я сошел с ума: я не мог заниматься ничем иным, кроме маниакальных поисков ключа. Я не мог говорить ни о чем другом. Из жизнерадостного и счастливого мальчика с большой бородой я превратился вдруг в трагическую фигуру Человека, Потерявшего Ключ («Че Пэ Ка», или «Чепчик»). Действительно, какой-то плотный чепчик бреда нахлобучился на мою голову. Я осознавал, что не смогу взглянуть в огромные, добрые, нервные, отчаянные глаза зубного врача и признаться ему, что я (после всех магических призывов и предостережений) всё же посеял его невероятный ключ, доверенный мне столь неосмотрительно. После трех дней нетерпеливых поисков ключа я принял решение, никому ничего не говоря, ни с кем не прощаясь, уехать в Москву, запереться в своей квартире на Речном вокзале, отключить телефон, не открывать никому, отрубить все контакты с миром и жить так, питаясь запасами гречки, до тех пор пока гречка не кончится. Что я буду делать дальше, после исчерпания гречневого запаса, я не вполне представлял, но, видимо, это должно было произойти нескоро: перед моим мысленным взором четко вставала целая толпа пакетов с гречкой, оставшаяся от моей бабушки. Зачем бабушка аккумулировала такое количество гречки, я не знал, но запаса должно было хватить надолго.
Спас меня Сережа Ануфриев. В очередной раз я убедился в магических свойствах моего друга и соратника. На исходе третьего дня ЧПК (Чрезвычайного Положения Ключа), когда я в очередной раз метался по пространству «Бомбоколори», Сережа вдруг приподнял голову, оторвал ее от диванной подушки и, не открывая глаз, с трудом шевеля бескровными губами, произнес:
– Посмотри в машине Фолькера, под сиденьем водителя.
После этой с таким колоссальным трудом произнесенной фразы он уронил голову обратно в подушку и снова казался спящим так же крепко, как и три минуты назад. Я тут же нашел Фолькера и мы побежали вниз, в подземный гараж. Самый необычный и неповторимый ключ на свете лежал в машине, на полу, под сиденьем водителя. Я был возрожден! Я больше не был Чепчиком, я снова был эйфорическим персонажем, которого берлинские парни и девчата называли Пашиш за безудержную жадность в адрес дымчатых топазов. За эту вот жадность я и поплатился классическим шугняком, который чуть было не скрыл меня от мира в море гречневой крупы. Я вернул ключ дантисту, сердечно поблагодарил его за гостеприимство и с легким сердцем покинул Западный Берлин.
Закрывая глаза, вижу две сценки, совмещенные (смонтированные, говоря языком Эйзенштейна) в одну: Праздник Воздушных Змеев смонтирован с блошиным рынком. Гигантское поле, где горят костры, где стелется дым от жаровен, от коптилен, от обугленных вурстов и черных каштанов, пекущихся на адских дисках, где висят, как после Освенцима, бесчисленные дамские пальто с засаленными рукавами, где лежат горы сапог в расхлябанных коробках, где среди забытых заколок, перчаток и шляп глаза мои жадно высматривали ржавые фашистские ордена, разложенные на пресных польских газетах, высматривали эти кресты, этих орлов с такой жадностью, с какой глаза Вальтера Беньямина высматривали аляповатых расписных лошадок или забавных скоморохов или матрешек, осыпанных золотой пудрой, продающихся на заснеженных рынках коминтерновской Москвы. Здесь, в Берлине, столько теней оставили на память о себе зеленоватые граненые флаконы, обернутые пылью, где на донце еще рдеют неведомые капли то ли лекарств, то ли парфюмов. Здесь столько опустошенных шкурок, футляров, чепцов. Здесь я купил мерзопакостное пальтишко с огромным сальным пятном на спине, чтобы обольстить этим тошнотворным прикидом хрупкую красавицу Гифт. Здесь юная зеландская панкесса Гифт поднимает овальное лицо свое к небу, здесь зеленые ее волосы сплетаются с дымом, а в изумленных изумрудных ее зрачках плещутся воздушные змеи.
Глава седьмая
Ламбада
Я вернулся в Прагу, а оттуда сразу же уехал в Москву. Здесь уже хрустела глубокая зима. Здесь уже дело подбиралось к Новому году. Некстати вспомнил английский стишок:
Они вернулись к ней зимой,
Когда пришли морозы.
Их шапки были из коры
Неведомой березы.
Такой березы не найти
В лесах родного края.
Береза белая росла
У врат святого рая.
Да, я вернулся из одного потустороннего мира в другой, не менее потусторонний. В этом потустороннем, но безусловно родном и уютном мире собирался meanwhile наступить новый, 1989 год, о котором я еще не знал, что он станет одним из самых невероятных годов в моей жизни, что он будет максимально наполнен чудесами, испытаниями, откровениями, открытиями, закрытиями, скольжениями, трансформациями, наслаждениями, озарениями, изнеможениями, возрождениями, превращениями, нагромождениями блаженств и скорбей – короче, об одном лишь этом 1989 годе следовало бы написать отдельную книгу, причем книгу такого свойства, чтобы она существовала в единственном экземпляре и вечно возлежала бы в золотом ларце, инкрустированном опалами, бриллиантами, халцедонами, агатами, рубинами, зеленой яшмой, алмазами, хризолитами и чешуйками драконов.
Но пока что этот волшебный год не наступил, и в снежной Москве я, как в пушистый снег, погрузился в медгерменевтическую деятельность. Сережа Ануфриев залип в Берлине в горячих объятиях Андреа Зундер-Плазман (залип в плазме, говорили мы), поэтому главным моим соавтором оставался в этот период Юра Лейдерман, который жил тогда в темном и мрачном домике близ платформы Солнечная: помню, как-то раз мы стояли на этой платформе в черной и морозной ночи – иронично смотрелось название этого полустанка на фоне обледенелой тьмы. Мы стояли там в черных заснеженных пальто под черным небом, поджидая позднюю электричку, и курили редкостные индонезийские сигареты, кем-то подаренные. Экзотический и пряный вкус этих сигарет странно сочетался с зимним ландшафтом, с ощущением открытого космоса, куда медленно и сонно улетала моя голова, снесенная с плеч долой легким индонезийским дымком. Мы разрабатывали тогда доктрину «площадок обогрева», мы тщательно разрабатывали тему «индивидуальных психоделических пространств», повисших, как некие батискафы, в океане коллективного галлюцинирования. Один из наших тогдашних текстов назывался «Забытый водолаз» и был вдохновлен анонимным народным стишком, который нам рассказал Сережа Волков:
Возьмем, например, водолаза —
Вдруг воздух перестали качать.
Вы что, наверху, охуели?
Качайте же, еб вашу мать!!!
В образе водолаза, забытого на глубинах, виделись нам заброшенные и агональные народные массы, которых Власти и Господства внезапно перестали снабжать идеологическим воздухом. Следует отдать должное нашей политической интуиции: в текстах того периода, пользуясь трудночитаемым и довольно специальным языком изложения, мы предсказали судороги водолаза, его конвульсии и колыхания, которые тогда еще не замутнили поверхности вод. Конец нашего мира был близок, но мы его приход не торопили. Сейчас Юра Лейдерман, как мне рассказывали, недолюбливает всё советское, но тогда мы как бы романтично и трепетно-любовно обращались к уходящему советскому миру:
– Не уходи, побудь со мною…
К этой же проблематике имел отношение и перформанс «Нарезание», который мы провели незадолго до наступления Нового года. Перформанс проходил в пространстве некоего советского клуба. После, как водится, теоретического вступления Юра Лейдерман стал нарезать хлеб хлеборезкой, укрепляя отрезанные ломти хлеба на длинной доске, на некотором расстоянии друг от друга. Ломти хлеба удерживались в вертикальном положении с помощью гвоздиков. Параллельно нарезанию Антон Носик (младший инспектор МГ), сидя под столом, орал – как бы воспроизводя вопли нарезаемого хлеба.
Впоследствии, когда мы с Сережей Ануфриевым писали роман «Мифогенная любовь каст», мы вставили туда описание этого перформанса, изобразив его в качестве галлюцинации главного героя, парторга Владимира Петровича Дунаева. Выяснилось, что нарезан был именно Дунаев, который превратился в Сокрушительного Колобка, затем зачерствел, а потом, мыкаясь хлебным шаром по разоренному врагами Подмосковью, вконец оголодал и стал питаться крошками своего собственного хлебного тела. Постепенно он съел половину себя, а оставшаяся половина была нарезана на ломти: неприкосновенной осталась только горбушка, в которой спала волшебная девочка Советочка. Горбушка, он же Горбач, Горбун, Горбуленция, Горбидзе, Горб или просто Пятнистый, еще восседал на советском троне, Советочка еще пела советские волшебные песни… Когда после перформанса мы возвращались ко мне на Речной вокзал, нам пришлось пережить легкое дорожно-транспортное происшествие: такси, в котором мы ехали, слегка врезалось (нарезание, врезание…) в другую машину. Нас тряхнуло. Мы с Лейдерманом продолжали сидеть безучастно, как снеговики, а Антон Носик выскочил из машины и стал орать на провинившегося водителя. Видимо, он по инерции продолжал линию «орущего хлеба». Кстати, хлеб рождается от глагола «орать» (то есть «пахать», возделывать землю).
И вот действительно приблизилась новогодняя ночь! Наступил восемьдесят девятый. Я встретил новогоднюю полночь в такси с тремя прекрасными девушками и прекрасной бутылкой советского шампанского в руках. Мы мчались сквозь тьму, а вокруг расстилались, как сказал Юрий Витальевич Мамлеев, снега, снега, снега… А в снегах – дома, дома, дома… А в домах – окошки, окошки, окошки… Золотые кошки. А в окошках люди, люди, люди… На гигантском блюде. Люди, поднимающие к небу бокалы, увенчанные сладкой советской пеной. Люди, обтрясающие зеркальные шары с тряских смолистых елочек, укутанных шелестящими потоками серпантина. Люди, некстати сотрясающие основы. Люди, некстати испытывающие угрызения совести. Когда-то я мечтал написать два роскошных литературных произведения – «Угрызения сов» и «Сотрясение ос». Эх, не написал! Очень жаль, мистер Паштет, что вы не написали эти необузданно великолепные романы, повести, эссе, а также не удосужились составить сборники остроумнейших и острогалантных анекдотов! А ведь я еще хотел написать роман «Волосатая кость манго»! Написал? Нет, не написал. Да вы просто хрустящий лентяй и селадон, мистер Паштет, потому что вы изволите мчаться в позднесоветском такси с тремя стройными европеянками навстречу празднику, который должен состояться в кафе «Вареники». Это бандитского типа кафе мой друг и младший инспектор МГ Илюша Медков целиком арендовал на потеху наших душ и тел специально ради встречи Нового года: там мы танцевали до упаду. Я танцевал со своей приятельницей в тот миг, когда ко мне приблизилась пьяная в жопу Маша Чуйкова, жена Ануфриева, и тут в ней вдруг прорезался пророческий дар. Указав на другую девушку, находившуюся поодаль от нас, она заявила: «Ты будешь с ней». Она оказалась права. В мае наступающего года я влюбился в ту девушку, на которую Маша указала своим алкоголическим пророческим пальцем. А девушка влюбилась в меня. Жили мы с ней долго и счастливо, а расставались потом еще дольше и очень мучительно.
Зимой мы (то есть «Инспекция МГ») показали несколько достаточно принципиальных объектов на выставке «Дорогое искусство», которая состоялась во Дворце молодежи, гигантском бетонном сооружении с множеством переходов и закутков. В частности, мы выставили объекты «На книгах», «Товарная панель при легком искажении» и «Для мужского и женского сердца». Вскоре подоспел и русский номер «Флэш Арта» – собрали его Рита и Витя Тупицыны. Там был большой материал о МГ: диалог Тупицыных с нами, а также текст Миши Рыклина. Специально для номера мы сделали арт-проект «Шлифовка маленьких лярв» – это была фотография холеного кота Иосифа, который принадлежал Маше Константиновой (она его обожала). На фотографии кот возлежал на черном бархате, а перед ним был положен напильник.
Старшие инспекторы МГ: Юрий Лейдерман, ПП и Сергей Ануфриев, 1987 год
После этого кот Иосиф был официально принят в состав «Медгерменевтики» в звании младшего инспектора. Мы тогда как раз занимались составлением книги «Младший инспектор» и попросили Иосифа Бакштейна написать текст от лица кота (раз уж Бакштейн и кот оказались носителями одного имени – Иосиф), посвященный вступлению мягкого и пушистого животного в ряды Инспекции. Бакштейн блестяще справился с поставленной задачей. Кроме кота младшими инспекторами МГ на тот момент являлись Антон Носик, Илья Медков, Маша Чуйкова и Игорь Каминник. В младшие инспектора МГ в тот период была также зачислена Настя Михайловская, но ее участие в инспекционной деятельности продлилось недолго. Настя, обладательница расслабленных повадок и низкого хрипловатого голоса, сожительствовала главным образом с моим приятелем Игорем Зайделем. «Иногда мне кажется, что я живу с Раневской», – говорил он, имея в виду ее голос.
Мы с Лейдерманом написали тогда серию псевдоэпистолярных текстов, объединенных под названием «Подметные письма МГ». Первым было письмо Ануфриеву. Соскучившись по коллеге-инспектору, забывшему о своем инспекционном долге, мы написали письмо, отчасти по-английски, но русскими буквами:
Деар Серьоженька!
Летс смоук ванс мор! Летс денс лайк Шива! О Андреа, ю лук лайк Будда Майтрейа…
И так далее. Письмо заканчивалось строгим призывом:
ЛАСКАВО ПРОСИМО ДО НАШЕГО НЕБЫТИЯ (срочно!)
Между тем мне предстояло нешуточное испытание. Собираясь официально оформить свое возвращение в Москву (до этого я числился на ПМЖ в Праге), я решил провести некоторое время в психиатрической клинике, чтобы в дальнейшем оградить себя от армейских вопросов. В этом деле мне помог мой друг-психиатр Вадим Молодый, чудеснейший и очень отзывчивый человек, который, кстати, и Сереже Ануфриеву очень помог за несколько лет до этого, еще до того, как мы с Сережей подружились. Одесские конторщики решили жестоко наказать Сережу за хиппизм, за квартирные выставки левого искусства и за уклонение от службы в армии. Не сообщив ничего Сережиной семье, сотрудники органов молча вывезли его из Одессы в Москву и поместили в самое суровое карательное отделение Кащенко, где людей быстро превращали в овощи. Жена Сережи, Маша Чуйкова, обратилась за помощью к Молодому, и благодаря его связям они вскоре разыскали Сережу в Кащенко. К моменту его обнаружения он уже никого не узнавал, его закололи галоперидолом: он не мог даже есть, у него отключился глотательный рефлекс – еда вываливалась изо рта. Вадим Молодый вытащил его из этой глубокой жопы.
Я знал Вадима давно, с детства. Он был фанатом моего папы: собирал книжки с его иллюстрациями. Я часто ездил к нему в гости играть с шахматным компьютером (редкий цимес по тем временам). Вадим был обожателем К. Г. Юнга (что и не странно: они практически однофамильцы) и часто подсовывал мне различные труды Карла Густава Ю., которые весьма импонировали моему подростковому сознанию. Вадим (обладатель незаурядного отчества Амиадович) был врачебным джентльменом: вполне молодой (согласно своему имени и имени своего цюрихского кумира), но необычайно солидный, всегда облаченный в сверхаккуратный костюм-тройку, покуривающий трубку, всегда спокойный, как бы даже слегка застенчивый, живущий вместе с женой и маленьким сыном в совершенно упорядоченной квартире, где невозможно было себе вообразить ни единой пылинки. Впоследствии он оставил психиатрию, эмигрировал и, по слухам, занимается в Канаде проблемами экуменической церкви. Возможно, он даже стал священником объединенной религии (его когда-то, как и многих других, сильно впечатлил отец Александр Мень). Спасибо вам, дорогой Вадим Амиадович, за ваше сдержанное и добродушное участие в моей судьбе, за мудрые слова, произносимые как бы слегка застенчиво, но с должной (отчасти вопросительной) настойчивостью, за действенную помощь.
Молодый пристроил меня в клинику под названием «Центр психического здоровья» (ЦПЗ) на Каширском шоссе. Клиника располагалась рядом со знаменитой и пугающей «пятнашкой» (психиатрическая больница № 15), где в начале 80-х годов лежал Андрей Монастырский, и это обстоятельство дало имя его величайшему роману «Каширское шоссе» – в 1989 году этот роман был известен только близким друзьям Андрея, но для нас, членов «Медгерменевтики», уже тогда являлся одной из священных книг МГ наравне с «Анти-Эдипом», «Волшебной горой», «Железной флейтой», «Толкованием сновидений» и «Путешествием на Запад». А прочие священные книги МГ? Вот небольшой список:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?