Электронная библиотека » Петер Слотердайк » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 1 декабря 2021, 12:00


Автор книги: Петер Слотердайк


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Шрифт:
- 100% +
III. Попытки ломиться в полуоткрытую дверь

Несмотря на все торможения, провалы и сомнения в собственных силах, Просвещение в ходе развития высвободило мощный потенциал рефлексии. Это невозможно не признать даже на сегодняшней фазе его развития, которая характеризуется деморализацией. Сциентизация, психологизация и влияние школьного образования на значительные сферы общественной жизни перенесли мощные средства рефлексии прежде всего в головы интеллигентных слоев и в головы представителей средних этажей государственного здания. Диффузия власти в современном государстве привела к чрезвычайному распространению властного знания, которое, как это было изображено выше, в то же время возвело в ранг диффузного коллективного менталитета цинизм знания о власти, то есть самоопровержение морали и отбрасывание воззрений, далеких от жизни. Здесь мы снова приходим к исходному тезису: неприязнь к культуре проявляется сегодня как универсальный диффузный цинизм.

С диффузией цинизма, превратившегося в коллективный менталитет интеллигенции, в поле тяготения государства и властного знания, терпят крах прежние моральные основания для критики идеологий. Как констатирует Вальтер Беньямин в афоризме 1928 года (см. Предисловие), критики уже давно слились воедино с критикуемыми и всякая дистанция между ними, которая могла бы обеспечиваться благодаря морали, была утрачена из-за всеобщего расслабления и сползания в не-мораль, полумораль и мораль «выбора меньшего зла». Образованные и информированные субъекты спокойно, не испытывая никаких потрясений, принимают сегодня к сведению основные образцы критики и способы разоблачения. Наличие таких образцов воспринимается скорее как лишнее доказательство удручающей сложности мировых связей, чем как импульс для экзистенциального самопостижения. Спрашивается: кто же еще продолжает оставаться просветителем сегодня? Вопрос чересчур прямой, чтобы быть приличным.

Одним словом, приходится констатировать не только кризис Просвещения, не только кризис просветителей, но, в конечном счете, и кризис всей просветительской практики, всей просветительской ангажированности. Когда сегодня произносится слово «ангажированный», интонация выдает не только признание, но и некоторый оттенок снисходительности, словно речь идет о хрупких реликтовых остатках прежде существовавшего психологического слоя, касаться которого можно только при соблюдении величайших мер предосторожности. Впечатление таково, что наши симпатии при этом принадлежат не столько объекту, который вызывает у кого-то ангажированность, сколько самой ангажированности – по причине ее крайней редкости и хрупкой наивности. Кто не испытывал этого чувства, глядя, к примеру, на представителей так называемых «альтернативных движений»? Похожее чувство распространяется во Франции, где молодое поколение интеллектуалов, aprs Sartre[49]49
  После Сартра (фр.). Ред.


[Закрыть]
, чувствует разрушение старого фундамента политического морализма, конституировавшего левую идентичность. Ангажированность? «Пребывайте в башне из слоновой кости. Все ангажированные там засели» (Людвиг Маркузе).

После распада морального фундамента Просвещения, поскольку современное государство ломает просвещенных и в то же время превращает их в своих чиновников, перспективы того, что ранее называлось ангажированностью, оказываются весьма размытыми. Если кто-то намеревается «агитировать» меня, то моя первая реакция будет, по сути, цинизмом: а не лучше ли тебе позаботиться о своем собственном дерьме? И это – в порядке вещей. Разумеется, не следует без причины оскорблять добрую волю, но эта добрая воля могла бы быть чуточку умнее и не заставлять меня с досадой говорить: «Все это мне прекрасно известно». Ведь тогда я был бы избавлен и от вопроса: «Так почему же ты бездействуешь?»

Так оно и происходит с тех пор: «ангажированный» просветитель ломится в двери, которые, конечно, не распахнуты настежь, но и не заперты так, чтобы в них ломиться. Может статься, что циник больше искушен в моральной стороне дела, чем ангажированный просветитель. Рефлексия заставляет современную просветительскую сатиру, начиная с Эриха Кёстнера, «брать на полтона ниже», она подает себя публике меланхолично-кокетливо, если у нее вообще возникает желание выступать публично. Сегодняшние профессиональные шутники являются всем, чем угодно, только не ангажированными людьми, и они могут иметь коммерческий успех потому, что смех дорожает, подобно редкому товару, поскольку всякая галиматья гораздо больше отвечает духу времени, чем «добрая старая» злая сатира; последние рыцари критики идеологии – это те, кто вдохновенно мелет чушь, как, например, Отто, у которого обнаруживается мало социологии, зато в изобилии находчивого зубоскальства.

В наших воспоминаниях мы находим, наряду с «ангажированностью», еще одно относительно недавнее геологическое напластование, сливающееся с ней воедино, – довольно свежий опыт студенческого движения со всеми его взлетами и падениями, мужеством и депрессией. Это самое позднее отложение в истории политической витальности являет собой дополнительный покров, за которым таится старое чувство, что с этим миром должно было что-то произойти. Разложение студенческого движения должно заинтересовать нас по той причине, что оно являет собой сложную метаморфозу – переход от надежды к реализму, от бунта – к умной меланхолии, от великого политического «нет» – к тысячам мелких субполитических «да», от радикализма политики – к центристскому курсу интеллигентского существования. Я полагаю, не стоит говорить о конце Просвещения только потому, что закончился шумный и скандальный спектакль. Если сегодня столь многие разочарованные просветители предались хандре, то это означает всего лишь, что они извергают из себя в плевательницу публичности всю ту злость и скорбь, которые помешали бы им заниматься Просвещением и дальше. Только мужественные люди могут почувствовать, что мужество оставило их; только просветители могут заметить, что наступила тьма; только моралисты могут быть деморализованы. Одним словом, списывать нас еще рано. Лирическая строчка Леонарда Коэна могла бы стать боевой песнью Просвещения, голос которого сделался заметно тише: «Well, never mind: we are ugly, but we have the music»[50]50
  «Пусть мы неприглядны, но у нас есть музыка» (англ.). Ред.


[Закрыть]
(«Chelsea Hotel № 2»).

В таком сумеречном состоянии, когда двери приотворены, тайны исчезли, а маски наполовину сняты – и, несмотря на все это, ощущение недовольства ничуть не ослабевает, – немецкая просветительская интеллигенция оказывается не в первый раз. В историческом разделе этой книги я намерен описать «Веймарский симптом» как ближайшее к нам по времени зеркало эпохи, в котором мы можем увидеть себя. В Веймарской республике продвинутая интеллигенция достигла той стадии рефлексии, на которой критика идеологии превратилась в одну из возможных общественных игр, в которой каждый мог заглянуть под маску каждого ее участника. На этой стадии развития возникает опыт «тотального подозрения в идеологизированности», о котором позднее, после Второй мировой войны, говорилось так много, а так много говорилось потому, что было большое желание увильнуть от серьезной игры этой критики.

Если однажды на минуту натянуть на себя черную футболку рефери, можно увидеть перед собой четко размеченное игровое поле с хорошо известными тебе игроками, стандартными игровыми ситуациями и типичными нарушениями правил. У каждой из команд есть наигранные комбинации для критических атак; сторонники религии прессингуют ее противников и наоборот, причем у каждой из команд заготовлена и метакритика в ответ на критику идеологии, если ее поведет соперник; наиграны и комбинации в диалоге между марксистами и либералами, равно как и в матчах марксистов и анархистов, анархистов и либералов; в этом диалоге заранее известно приблизительное штрафное время за нарушение правил анархистами, а также предсказуемо уныние либералов и марксистов, которое наступит, когда они узнают, сколько лет штрафного времени они заработали; достаточно хорошо известно, какие упреки выставят друг другу «естественники» и «гуманитарии», настолько пассивна, угрожая застоем, критика идеологий в споре между военными и пацифистами – во всяком случае в том, что касается творческих черт этой критики. Следовательно, для описания состояния критики идеологий вполне годится название фильма, поставленного по Сартру, пусть даже и полвека назад: «Игра закончена».

IV. Марксистская элегия: Альтюссер и «провал» в Марксе

Однако Просвещение как было, так и осталось неудовлетворенным результатами. Вторым крупным фактором, вызвавшим его самоопровержение, стало разочарование в марксизме. Зрелище того, что сталось с «ортодоксальными» марксистскими движениями – с ленинизмом, сталинизмом, Вьетконгом, Кубой и движением красных кхмеров, – и вызвало в значительной мере сегодняшний сумеречный свет цинизма. Глядя на участь марксизма, мы видим крах того, что сулило стать «разумным иным». Развитие марксизма вогнало в комплекс связей Просвещения клин принципа левизны – клин, извлечь который уже невозможно. Вырождение марксизма в идеологию легитимации скрыто националистических либо открыто гегемонистских и деспотических систем разрушило столь много восхвалявшийся принцип надежды, испортив радость, которая и без того достигается в истории с превеликим трудом. И левые тоже с трудом начинают понимать, что о коммунизме уже нельзя говорить с таким видом, будто не было ни одной попытки реализовать его на практике и можно непринужденно начинать с чистого листа.

Уникальная двойственная структура марксистского знания была продемонстрирована мной в четвертом разоблачении: оно представляет собой сложную теорию, которая одновременно освобождает и превращает человека в нечто подобное вещи. Овеществление становится отличительным признаком всякого знания, которое стремится властвовать над вещами. В этом смысле знание Маркса с самого начала было знанием, стремящимся к власти. Задолго до того, как марксизм теоретически или практически добился господствующего положения, он уже избирал – вполне в стиле «реальной политики» – тактику силы, которой предстоит захватить власть. Он всегда чересчур недвусмысленно навязывал «правильную линию». Он всегда, приходя в неистовство, уничтожал всякую практическую альтернативу. Он всегда говорил сознанию масс: «Я твой Господь и освободитель, у тебя не должно быть никаких иных освободителей, кроме меня. Всякая свобода, которую ты найдешь где-то в другом месте, есть мелкобуржуазный уклон». По отношению к другим просветительским течениям марксизм тоже стал играть роль «отражающей свет плоскости». Интеллектуальные наставники марксизма вели себя точно так же, как цензоры из буржуазных министерств внутренних дел и полиции: они, конечно, внимательно изучали все, что предлагали немарксистские просветители, однако подвергали цензуре то, что вызывало даже малейшее подозрение в нонконформизме.

Луи Альтюссер, прежний главный теоретик Французской коммунистической партии, вызвал десять с лишним лет тому назад немалый шум, заявив, что в учении Маркса можно констатировать «научно-теоретический провал», пропасть, отделяющую гуманистическую идеологию от антигуманистической структурной науки, – пропасть, которая отделяет раннее и зрелое творчество Маркса. Этот глубокий разрыв, который Альтюссер, один из лучших современных знатоков Маркса, обнаружил в теории, кажется, перекочевал в его собственную личность. В какой-то мере он заразился тем, что обнаружил. Он не смог избавиться от этой разорванности ни в науке, ни в политике, ни в личной жизни. Поскольку Альтюссер понимал Маркса симпатически, глубокий разрыв в теории и жизни Маркса наложил отпечаток на его собственное учение и его собственную жизнь – отпечаток настолько глубокий, что он возможен только при истинном симбиозе. Можно решиться на утверждение, что этот конфликт и привел Альтюссера к краху. На протяжении многих лет противоречие между философскими взглядами и лояльностью коммунистической партии оказывало разрушительное воздействие как на его теоретическую работу, так и на его жизнь. Его жена была представительницей социологии «большевистского направления», и конфликт между ортодоксией и познанием, между верностью и свободой преследовал его везде, даже в семейной жизни. Альтюссер постиг, что Маркс в известном смысле перестал быть Марксом и что разрыв, сделавший его учение неоднозначным, постоянно затрудняет его влияние в теории и на практике. Сохраняя верность истине и коммунистической партии, Альтюссер тоже оказался не в состоянии оставаться Альтюссером. В итоге всемирно известный философ-марксист, как было объявлено, в «психопатическом» припадке убил 16 ноября 1980 года свою жену Елену – вероятно, в одном из тех состояний отчаяния, когда уже неизвестно, где кончается Я и начинается другой, где пролегает граница между самоутверждением и слепым разрушением.

Кто же убийца? Альтюссер – философ, убивший самого себя в образе жены, приверженной «догматизму», чтобы покончить с состоянием внутреннего раскола, в котором он никогда не смог бы приблизиться к жизни? Что это? Убийство, совершенное жаждавшим вырваться на свободу заключенным, который, защищая себя, вынужден был убить то, что убивало его? А может, это было убийство самого Альтюссера, убийство знаменитости, которая могла разрушить свою ложную идентичность, свою ложную славу, ложное представление о себе, только окунувшись в циническую сферу преступности? Так же как психология знает самоубийц, которые являются убийцами кого-то другого в собственном обличье, существуют и убийцы, которые, по существу, оказываются самоубийцами, уничтожая в другом самого себя.

Я хочу сделать попытку интерпретировать альтюссеровский «провал» иначе, чем он это сделал сам, и хочу сделать это, вглядываясь в его поступок и вслушиваясь в язык его деяния. Я хотел бы поставить памятник этому философу, произведя реконструкцию его постижения Маркса – реконструкцию действительного провала в теории Маркса. Это – памятник убийце, который насилием, совершенным в состоянии полной потерянности, привлек внимание к той пропасти, преодолеть которую не в состоянии никакое стремление к наведению мостов, никакая лояльность и никакая боязнь раскола.

В учении Маркса имеет место не пропасть между «идеологической» и «научной» фазами, а разрыв между двумя модальностями рефлексии – между наступательно-кинической, гуманистической, освободительной рефлексией и рефлексией объективистской, господско-цинической, издевающейся и насмехающейся над стремлением к свободе у других в стиле функционалистической критики идеологий. С одной стороны, в Марксе есть что-то от бунтаря, с другой – что-то от монарха; его левая сторона напоминает Дантона, а правая – Бисмарка. Как и Гегель, который также отличался двойственной внутренней природой революционера и государственного мужа, он является одним из величайших мыслителей-диалектиков, потому что в нем происходила плодотворная внутренняя полемика по меньшей мере двух изнуряющих друг друга мыслящих душ. Теоретическая и жизненная трагедия Альтюссера начинается с того, что он принимает сторону «истинного» Маркса, которого он открыл в произведениях после так называемого эпистемологического поворота (coupure иpistиmologique); это тот «реальный политик» Маркс, которому Альтюссер приписывает абсолютно «научную», очищенную от всех гуманистических сантиментов «реальную теорию» «Капитала». В этом и заключается смысл его «структуралистского прочтения».

Произведения молодого Маркса основываются на впечатлениях от «Логики» Гегеля, вооружившись которой он выступает в поход против гегелевского идеализма. Труд и практика – ключевые понятия, которые позволяют вполне по-гегельянски выйти за пределы тесной оболочки системы. Они сулят научный подход нового типа – обретение такой эмпирии, которая ни в чем не будет уступать высшим позициям философской рефлексии. С этими понятиями труда и практики, которые объединились в патетическом понятии о политике, поколение левогегельянцев пошло дальше своего учителя. Из этого духа выросла мощная, веселая атакующая социальная критика, которая понимала себя как «реальный гуманизм», как поворот к «действительному человеку».

Гениальность молодого Маркса проявилась в том, что он не удовольствовался поворотом от гегелевской «системы» к послегегелевской гуманистической «критике». Поэтому его самая резкая и активная полемика была направлена в первую очередь против наибольшего искушения, которое было свойственно ему так же, как всей современной ему интеллигенции, – искушения ограничиться только «критической критикой»[51]51
  Отсылка к первой совместной работе Маркса и Энгельса «Святое семейство, или Критика критической критики. Против Бруно Бауэра и компании», посвященной философии марксизма. Ред.


[Закрыть]
. Он вначале почувствовал, а затем рационально постиг, что сильная критическая теория вынуждена будет завоевать предметный мир и саму действительность, чтобы понять ее как позитивно, так и критически. Этот импульс, наряду с другими, становится причиной его обращения к политической экономии, которую он первоначально берет в ее наивном буржуазном виде, чтобы затем превзойти с помощью отрефлектированной теории. Слова «процесс учения» слишком бесцветны, чтобы передать эту драму творческой рефлексии. Марксово мышление движется от гегелевской системы к критике политической экономии, от созерцательного понимания теории к пониманию теории как того, что движет миром, от сферы идей к открытию труда, от абстрактной антропологии к антропологии конкретной, от ссылок на природу к истории сотворения человечеством самого себя. Как теория социального освобождения марксистское знание могло обрести значимость только в том случае, если бы оно при этом четко определило и назвало то массовое Я, которому предназначено было постичь в зеркале этой теории возможность своей свободы. Здесь Маркс определил себе роль исторического и логического наставника и покровителя пролетариата, которому, по его мнению, было предопределено изучить эту теорию. Маркс хотел стать его великим освободителем, обеспечивая себе как наставнику рабочего движения возможность влиять на ход европейской истории.

Однако Маркс по крайней мере два раза прошел, что называется, по трупам, действуя с такой беспощадностью, которая заставляет усомниться в правомерности его притязания на наставничество и в его реализме. Я считаю Макса Штирнера и Бакунина такими соперниками Маркса, которые стояли ближе всего к нему, поскольку он просто не мог теоретически превзойти их и вынужден был, чтобы исключить из борьбы, прямо-таки раздавить их своей критикой. Ведь оба представляют в своих учениях не что иное, как логические и фактические альтернативы решениям проблем, которые дал Маркс: Штирнер – в вопросе о том, можно ли, а если можно, то как именно, прорвать отчуждение «в частном порядке», а Бакунин – в вопросе о том, можно ли, а если можно, то как именно, обрести в будущем «свободное от отчуждения общество». И того и другого Маркс подверг критике с ненавистью вивисектора, не оставив от их учения живого места. Известное сочинение «Немецкая идеология», опубликованное после смерти ее авторов, по большей части направлено против Штирнера и представляет собой самую ожесточенную полемику по мельчайшим вопросам – такую полемику, в которую Маркс и Энгельс больше не вступали ни с кем из мыслителей; а уничтожение Бакунина было для Маркса делом, которым он занимался на протяжении многих лет. В ненависти Маркса к обоим, в его саркастических издевках и ни на чем не основанном презрении проявляется такая страсть, которую невозможно объяснить только его темпераментом и чувством соперничества. Оба противника указали ему на системные границы его подхода – и Маркс уже не мог ни интегрировать полученное таким образом знание, ни просто отмахнуться от него, ведь они дошли до столь простых и неопровержимых идей, которым не находилось места в проекте Маркса – и не могло найтись в принципе. Больше того, в учении Штирнера, равно как и в учениях других представителей критической критики и «святого семейства», Маркс усмотрел нечто такое, что было свойственно и ему самому, но не мог признать этого открыто, намереваясь стать именно тем Марксом, каким хотел. Своей «правой» половиной, своей «реалистической», государственнической, реально-политической стороной, заставлявшей создавать великую теорию, он подавлял свою же «левую», бунтарскую, витальную, чисто «критицистскую» сторону, которая противостояла ему в учениях других как «позиция-для-себя». Критически уничтожая Штирнера и Бакунина, он в какой-то мере убивал и самого себя, убивал конкретную, экзистенциальную, «женскую» часть своего интеллекта. Основываясь на ней, он еще со всем реализмом и конкретностью критически восставал против Гегеля; теперь же, выступив представителем властного, претендующего на господство мышления, он ополчился против этой стороны – за ее односторонность.

Штирнер, как и Маркс, принадлежал к тому молодому немецкому поколению, которое выросло в атмосфере гегелевской философии с ее весьма опасным для устоев общества, основанным на рефлексии и чрезвычайно натренированным чутьем на все, что «происходит в голове» (Фейербах, Бруно Бауэр, Арнольд Руге, Мозес Гесс, Карл Грюн, Генрих Гейне и другие).

Логика Гегеля завоевала пространство, которое не было ни просто бытием, ни просто сознанием, но имело в себе «что-то и от того и от другого»; об этом свидетельствует мыслительная конструкция «опосредованной непосредственности». Волшебное слово новой логики – «опосредование». Мы вправе перевести его как «медиум», «посредствующее звено». Между бытием и сознанием существует нечто среднее, которое есть и то и другое, но которое исчезает при ложном противопоставлении духа и материи; Маркс перенес это видение в свою теорию капитала.

Решимся на резкую формулировку: в головах людей работают исторически сформированные программы мышления и программы восприятия, которые «опосредуют» все, что идет извне вовнутрь и изнутри вовне. Человеческий аппарат познания – это, в известной мере, некоторое внутреннее реле, преобразователь, в котором запрограммированы схемы восприятия, формы суждения и логические структуры. Конкретное сознание не является чем-то непосредственным, оно всегда опосредовано «внутренней структурой». По отношению к этой передающейся по традиции внутренней структуре рефлексия может, в принципе, выбирать из трех отношений: попытаться уйти от нее, «депрограммируя» себя; двигаться в ее рамках, сохраняя возможную осторожность; и капитулировать как рефлексия, приняв тезис, что структура – это всё.

С этими тремя установками нам теперь и придется иметь дело. Идея Штирнера состояла в том, чтобы выбросить из своей головы все чужие программирования. После этого тотального самоочищения головы должен остаться голый, в известной мере пустой, отрефлексированный эгоизм. Если правда, что общество посредством дрессировки вставило в мою голову «шарики и винтики», то, недолго думая, можно решить, что освобождение будет состоять в демонтаже этих чужих запрограммированных механизмов во мне. Собственное Я желает, таким образом, как по мановению руки, избавиться от чужого. Штирнер нацеливает себя на освобождение от отчуждения в своем Внутреннем. Во мне угнездился Чужой; значит, я обрету «себя самого», если выгоню из себя Чужого. Читая многие сотни страниц, можно убедиться, в какое возбуждение привела Маркса и Энгельса эта незатейливая в основе своей мысль. Они подвергли эту неоэгоистическую позицию уничтожающей критике, не моральной, а теоретико-познавательной – как новый самообман. Они показали, что штирнеровское Я, тот «Единственный», который строит свои дела, опираясь на Ничто, и рассматривает сам себя как свое единственное достояние и собственность, впадает в новую наивность, которая в первую очередь выдает себя мелкобуржуазным бахвальством – позицией «только-лишь-Я».

В учении Штирнера впервые достигает кульминации теоретический анархизм XIX века. Штирнер осуществил «экзистенциалистскую» редукцию к чистому Я, однако при этом совершенно наивно представил Я как нечто такое, что «имеется», существует как данность. Стоит только мне, полагает Штирнер, выбросить из себя Чужое, идущее от общества, как останется прекрасное собственное Я, которое будет наслаждаться тем, что «обладает» собою. Светясь наивностью, Штирнер говорит о «собственности» Я на себя самое. Но иметь в собственности можно только нечто такое, что существует реально. Действительно значимый опыт рефлексии и наивную мешанину здесь разделяет микроскопическая дистанция. Экзистенциалистская рефлексия на «собственное» сознание столь же реалистична, сколь ложен переход к представлению о собственности, в которой находится Я у самого себя. Саморефлексия не оставляет в итоге ничего предметного, чем можно было бы владеть как собственностью.

Маркс и Энгельс разобрали всю эту конструкцию буквально на атомы. Окрыляемые испытываемым презрением, они устроили себе праздник сатирической рефлексии, которая со всей тщательностью, какая только возможна, проезжается по внутренней структуре сознания. Но, разрушая штирнеровскую иллюзию, они уничтожают нечто большее, чем только учение противника, – в его образе они уничтожают самих себя. То, как они это делают – строчка за строчкой, с отточенной логикой, педантизмом в филологии и суровой жаждой разрушения, – свидетельствует, что это нечто большее, чем просто критика; это заклятье, с помощью которого надеются избежать реально существующей опасности, это стремление напрочь исключить всякую «иную возможность». И в самом деле, марксизм никогда не мог полностью отделаться от той анархистской и экзистенциалистской тени, которая упала на Штирнера. Только у Сартра и Маркузе эта тень снова обрела большую «густоту» в мышлении, инспирированном марксизмом.

Маркс не принадлежит к типу тех наивно-гениальных людей, которые, подобно Шеллингу, «учатся на глазах у публики». «Немецкая идеология» так и осталась рукописью, не представленной авторами на суд общественности. Она не публиковалась до 1932 года, и лишь после этого обрела в марксоведении статус священного текста. Во время студенческих выступлений она была использована как оружие против субъективизма: «строгие» марксисты воевали с ее помощью против адептов спонтанности и университетских «детей-цветов». На самом деле, однако, сдержанное отношение Маркса и Энгельса к их наиболее резкой работе, посвященной критике идеологии, имеет под собой веские основания. «Немецкая идеология» разглашает важные секреты школы. Из нее можно извлечь урок: Маркс и Штирнер при решении вопроса о субъективности избирают симметрично ложные линии поведения. Оба признают, что сознание человека – в том виде, в каком оно существует вначале, – «отчуждено» и должно быть «присвоено» в ходе терпеливой и кропотливой рефлексии. Оба мыслят в русле диалектики Своего и Чужого, однако оба не находят посредствующего звена, а впадают в крайности. Штирнер избирает правый, а Маркс – левый путь. Штирнер полагает, что можно преодолеть отчуждение актом индивидуалистического очищения. «Единственный» научается, достигнув «возраста возмужания», отделять себя от своих внутренних программ чуждого происхождения, так, что он в результате имеет их и в то же время не имеет, «сохраняя их при себе», выступая, таким образом, в качестве свободного господина над ними и их владельца. В силу того, что он перестает признавать мысли и вещи как свои собственные, они утрачивают над ним свою власть. Реалистическая саморефлексия и идеологический культ Я у Штирнера теснейшим образом переплетаются. То, что могло стать продуктивным опытом внутреннего дистанцирования от сформированного дрессурой, догматически закоснев, превратилось у Штирнера в новый вариант «короткого мышления».

Марксистское исследование классового сознания в исходном своем пункте тоже реалистично. Классовое сознание, картина мира и идеология на самом деле могут пониматься как «программирование»; они есть опосредования, сформированно-формирующие схемы сознания, результаты всемирно-исторического процесса самообразования и самоформирования всякого интеллекта. Этот способ рассмотрения открывает путь к плодотворному анализу структурных образований сознания, которые могут освободиться от проклятия наивного идеализма. Однако Маркс и Энгельс уходят с этого пути из-за своего «в конечном счете» догматического материализма. Они «снимают» субъективность в историческом процессе, «преодолевая» ее. Свидетельством тому оказываются жесткость и презрение, с которыми Маркс относится к учениям тех своих противников, которые ориентированы «экзистенциально». Эта суровость показывает, что Маркс приближается к иной, «господской» форме рефлексии. Там, где Штирнер выводит на общественную арену свое бунтарско-козыряющее Я, марксизм продуцирует некоего революционера, который, ощущая себя великим хитрецом и утонченным реалистом, использует себя самого как средство в историческом процессе. В смертельной схватке с ложным Единственным Штирнера в учении Маркса возникает представление о ложном Никто, о революционере, который может стать только безжалостным инструментом, всецело подчинившим себя фетишу революции. Таков провал, который Альтюссер обнаружил в учении Маркса после «Немецкой идеологии». Уже достаточно рано – не позднее начала полемики с Штирнером – в мышлении Маркса появляется тенденция неразрывно связывать себя с процессом исторического развития, выступая как бы с позиций иезуита от революции, полагая, что это развитие можно как постичь, так и подчинить себе. Марксова теория сулит власть сама себе, мысля субъект теории как функцию развития. Она полагает, что сможет, превращая себя в нечто вещное, обрести власть над историей. Превращая себя в инструмент для достижения предполагаемого будущего, она надеется сделать будущее собственным инструментом.

Эта шизоидная логика господского цинизма не имеет исторического прецедента. Так может одурачить себя только исключительно высокоразвитое сознание. Единственным мыслителем, у которого саморефлексия достигала сопоставимых высот утонченного самоискажения и самоотрицания, был Фридрих Ницше, история влияния которого хорошо известна.

Озаренной философским значением вершины этого утонченного самоовеществления достигали те смелые старые коммунисты, которые во время московских показательных процессов давали грозившие им верной гибелью ложные показания, признаваясь в заговорщической деятельности против «революции»; это признание не просто вырывалось у них насильственно, но в какой-то мере делалось по собственной воле, потому что обвиняемые хотели таким образом уберечь революцию от большего вреда, чем тот, который и без того уже был нанесен ей приговорами и казнями. Следуя расхожим представлениям о процессах как «трагедии», невозможно постичь всей тонкости возникавшей двойственности, когда «убийства по закону» осложнялись еще и самоубийствами. Это были такие убийства, при которых только в биологическом плане можно было точно сказать, кто кого убивает на самом деле. Это – убийства и самоубийства в пределах одной шизофренической структуры, где Я, которое убивает, уже невозможно ясно отличить от Я, которое убивают. Ясно было только одно: все кончается трупами интеллигентных людей – задушенных, расстрелянных, забитых насмерть. Пожалуй, дело Альтюссера тоже является дополнением к психопатологии марксизма. Он убивает интеллигенцию, творя насилие на том социальном уровне, на котором революция пожирает самых одаренных своих детей, не говоря уже о тех миллионах, которые гибли, не зная точно, что у них, собственно, общего с этой революцией, и, вероятно, зная только одно: есть что-то неистинное в том, что революция убивает.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации