Электронная библиотека » Петер Слотердайк » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 1 декабря 2021, 12:00


Автор книги: Петер Слотердайк


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +
VI. Критика прозрачности

Под таким заголовком мы обсудим открытие бессознательного, которое – как требуется показать – представляет собой необходимое следствие Просвещения, происходившего в Новое время. Один из реакционных мифов ХХ века – выставлять Зигмунда «первооткрывателем бессознательного»[34]34
  В главе, посвященной шестому кардинальному цинизму, я трактую Фрейда как протагониста кинической теории. Ср. также главу о третьем кардинальном цинизме.


[Закрыть]
. Такая легенда о Фрейде не только искажает историческую истину, но и становится основанием для того, чтобы усматривать в истории Просвещения абсурдную и необъяснимую асимметрию и обвинять его в том, что оно опоздало с исследованием бессознательного. И в самом деле: как это Просвещение могло критически и эмпирически исследовать сознание, так и не натолкнувшись на «иную сторону» его?

На самом деле не только открытие бессознательного, но и начало систематической работы с ним приходится – и это само собой разумеется, хотел бы я здесь добавить, – на классическую эпоху Просвещения, как то описал Генри Ф. Элленбергер, история методично контролируемых встреч с бессознательным начинается в последней трети XVIII века. В те времена, когда атмосфера подогревалась всяческим обскурантизмом (Калиостро и др.), начались систематические эксперименты по лечению внушением, и это внушение здоровья нашло первый выход в практику в виде «животного магнетизма», открытого Францем Антоном Месмером, пусть даже его теория «флюидов» и была оценена его современниками и потомками как ошибочная. Подлинный час рождения просветительской глубинной психологии пробил в 1784 году, три года спустя после выхода в свет «Критики чистого разума» Канта, когда французский аристократ открыл феномен так называемого магнетического сна, для обозначения которого в XIX веке утвердилось название «гипноз». Маркиз де Пюисегюр (Puysegur), артиллерийский офицер из Страсбурга и ученик Месмера, владелец большого поместья в деревне Бюзанси у Суассона (Soisson), наблюдал во время филантропического сеанса лечения, который проводил с одним из крестьян, неизвестное доныне проявление, которое казалось похожим на лунатизм и поэтому получило название «искусственный сомнамбулизм». Речь шла о состоянии глубокого транса, в котором у пациентов парадоксальным образом проявлялись специфическая способность к ясновидению и способность красноречиво изъясняться, которые значительно превосходили то, чего данные персоны могли достичь в состоянии бодрствования. Кроме того, было сделано особенно важное открытие: находящиеся в состоянии гипноза оказывались способными «врачевать самих себя», поскольку умели целенаправленно и ясно называть вызывающие болезнь факторы, тогда как в нормальном состоянии они ни при каких условиях не могли что-либо сказать о них. Они обнаруживали в себе «патогенные тайны», называли скрытые причины своих страданий, сами высказывали предложения по оказанию себе помощи и сверх того нередко проявляли великолепные черты характера, которые отсутствовали у «поверхностной» личности.

Этот метод имел серьезнейший недостаток, из-за которого позднейшее Просвещение пыталось вытеснить из своей памяти данный исторический «эпизод», длившийся более ста лет: пациенты по окончании сеанса начисто забывали то, что они пережили. Из-за того, что впоследствии получило название «постгипнотической амнезии», им приходилось отдавать себя во власть магнетизера, который мог обернуть им на пользу их вылазки в область бессознательного. Им приходилось, еще находясь в состоянии транса, получать нацеливающий на излечение приказ, который преобразовывал знание о проблемах пациента, полученное во время сеансов, в предписания, дающиеся пациенту в состоянии гипноза; эти приказы-установки должны были продолжать свое действие в сфере бессознательного ради блага пациента. Понятно, что последующее Просвещение не хотело и слышать о такой методе, полностью основанной на авторитете и доверии. Ведь в психологическом отношении Просвещение всегда представляло собой тренинг в недоверии, обеспечивающий его постоянный рост, – человек не должен ничего принимать на веру, обеспечивая формирование своего Я, стремящегося к самоутверждению и контролю за реальностью. Методика Фрейда резюмируется, известным образом, в попытке избежать гипноза и все же держать открытым путь к бессознательному. Можно поразмыслить о том, не проявляется ли в методе Фрейда рафинированное коварство, порожденное недоверием: он – наивно и в то же время осознанно – ограничивается анализом «производных» и «репрезентантов» бессознательного, которое в остальном мыслится как нечто недоступное. Оставим открытым вопрос о том, не является ли эта замкнутость и недоступность результатом применения столь недоверчивого метода.

Уже Пюисегюру – так же, как и Месмеру – было известно, что при лечении гипнозом его собственная личность оказывает воздействие на пациента или, точнее сказать, влияние оказывает то интимное отношение, которое возникает между ним и пациентом. Этот «раппорт» – в более современной терминологии «перенос» – становился той средой, в которой происходила методичная и успешная глубинно-психологическая практика. По меньшей мере до середины XIX века этот метод постоянно развивался и практиковался в вызывавших доверие формах. Еще Шопенгауэр высказывался в том смысле, что это открытие, возможно, является важнейшим во всей истории человеческой духовной жизни, пусть даже оно поначалу и задает разуму больше загадок, чем разрешает их. Фактически здесь произошел прорыв к секуляризированной глубинной психологии, которая смогла отделить знание от традиционного религиозного и пасторского учения о душе (хотя несакральный подход к бессознательному вполне подтвердил психологическую компетентность этого учения). Открытие бессознательного затронуло ту сферу, в которой контра-интуиции старой эзотерики сливались воедино со структурой специфически современного знания, которое было построено на свой лад принципиально контра-интуитивно; конечно, и эзотерика, и это современное знание в конечном счете оказались вынужденными искать способ соединиться с «прямым опытом».

Все это говорит об одном: по меньшей мере с конца XVIII века иллюзия прозрачности и полной просматриваемости человеческого самосознания систематически разрушалась. Сомнамбулические проявления давали провокационные доказательства того, что сознание знает о себе не всё. Магнетизм хорошо высветил границы той зоны познаваемого, которая остается недоступной для поверхностного наблюдения. С этими проблемами уже не могла справиться старая «рациональная психология» с ее теорией memoria, способности к припоминанию. В процессе Просвещения люди все больше и больше проникались очевидностью загадки, состоящей в том, что «там есть еще что-то, другое». Подобно внутреннему таинственному существу, своего рода домовому, оно проявляло себя так, что схватить[35]35
  В оригинале игра слов: «схватить» и «понять» по-немецки выражаются одним и тем же глаголом fassen (сравните «по(н)имать», «схватить в понятиях»). Примеч. пер.


[Закрыть]
его было невозможно. Стоит только начать присматриваться к нему, как оно исчезло. Оно следует за сознанием, как тень или как двойник, которые никогда не допускают встречи с первым Я. Но этот двойник непрерывно следует за ним, не называя своего имени. Чувственными его проявлениями являются ощущение неясной тревоги и страх перед безумием, боязнь сойти с ума – две темы, которые отнюдь не являются монополией одного лишь романтизма.

Для первой глубинной психологии царской дорогой к бессознательному был гипноз. Определяя свое отношение к этому феномену, Просвещение XIX века допустило одну из своих величайших ошибок. Оно истолковало живой интерес реакционных, аристократических и религиозных кругов к феноменам бессознательного как признак того, что речь здесь идет о каком-то мошенническом фокусе, направленном против Просвещения. И в самом деле: месмеризм и гипноз скоро погрязли в зыбком болоте спиритуализма и нашли свой скверный конец на ярмарках и в варьете, где блеф чувствует себя как дома. Просвещение еще долго не обладало достаточной проницательностью, чтобы понять: в этом деле непременно должно быть что-то такое, что вызывает столь живой интерес антипросвещения. И действительно, поздний религиозный спиритизм и ярмарочный оккультизм были антипросвещением на практике, но только потому, что им удалось затуманить реалистическую суть вещей: прорыв от memoria – к бессознательной структуре, от сознательного переживания – к бессознательной «грамматике чувств».

Буржуазно-позитивистская фракция Просвещения с давних пор чувствовала себя неуютно, глядя на необозримые параметры новой категории – бессознательного, – сулящие радикальный переворот. С помощью бессознательного мотив самопостижения был введен в цивилизацию таким образом, что он мог не понравиться тем, кто считали себя представителями цивилизации. Если каждое Я подтачивается бессознательным, ведущим подрывную деятельность, то придется распроститься с суверенностью сознания, которое полагает, что знает себя, а потому способно себя оценить. «Бессознательное» задело культурный нарциссизм всех классов общества. В то же время его открытие разрушило основу доныне существовавшей философии сознания. Отныне слово «наивность» приобретает новое, глубокое, как пропасть, значение – потому что лучше всего видят ту пропасть, над которой зависли.

Должно быть, Фрейд смутно представлял себе нечто в этом роде, что и заставило его высказать часто цитируемый афоризм о «трех заболеваниях», которые пришлось перенести человеческому самочувствованию в процессе исследований, проводившихся в Новое время: о коперниканской революции, которая лишила Землю места в центре Вселенной; о дарвиновском учении о происхождении видов, которое поставило человека в одну цепочку с видами животных и зафиксировало его родство с обезьянами, наводящее на тревожные размышления; и, наконец, о психоанализе, который вдребезги разбивает наивное мнение о том, будто каждое Я должно лучше всего знать себя – по причине непосредственной близости. Отныне верно, что каждый – не ближний, а наиболее дальний для себя самого. Под всей и всяческой рациональностью, под всем и всяческим сознанием простирается широкое поле иррациональности и бессознательных запрограммированностей, которое сплошь и рядом обманом встревает в сознательное говорение и действие. Необычайная ирония заключена во фрейдовском понятии «рационализации»: званием Ratio теперь наделяются те надуманные объяснения и псевдообоснования, с помощью которых сознание подправляет и ретуширует самообманы. Рациональное выступает как покров над приватной и коллективной иррациональностью.

Дальнейшее развитие событий – в особенности переход глубинно-психологического исследования от гипнотического подхода к толкованию сновидений, а также последующее расхождение глубинно-психологических школ – сегодня хорошо известно. Фрейд назвал своим via regia, царским путем к бессознательному, сновидение. Он развил «технику чтения» его, которая была сохранена и позднее, при исследовании иных проявлений, будь то невротические симптомы, сексуальные нарушения или творения художников. И такие явления, как юмор и шутка, выбор партнера и жизненные неудачи, теперь тоже включаются в систему связей, структурированную бессознательным. Диапазон этих динамических толкований – от психопатологии до культурных феноменов повседневности – показывает, насколько велик размах этой критики. Посрамленная «прозрачность-просматриваемость» вынуждена была смиряться с тем, что теперь за всеми фактами сознания вскрываются бессознательные динамические правила действия, которые участвуют в формировании их образа-гештальта. Буржуазному (а также пролетарскому) идеализму оставалось лишь отметить с горечью, что психоанализ желает «посягнуть» на душу художника и на художественное произведение – к примеру, утверждает, что в лирике Гете каким-то образом должна была сказаться психодинамика запутанных его отношений с матерью. Для идеализма такое было еще хуже, чем большевизм. Да и сами большевики видели во всем, что намеревалось потрясти фасад их сознания, всего лишь последний крик буржуазного декаданса.

За всем этим стоит отчаянная защита «прозрачности», «просматриваемости» сознания, то есть притязания на то, что Я лучше всех себя знает и по-хозяйски устанавливает правила, по которым разум проявляет себя. Ведь если только хотя бы раз воспринять в экзистенциальном самопостижении реальность собственного бессознательного, то после такого поворота взгляда откроются не только вытесненные сексуальные переживания и рубцы от перенесенных психотравм – в процессе самопостижения обнаружатся и станут все больше и больше удлиняться все внутренние «тени», какие только есть; захочется «просмотреть» и «подвергнуть ревизии» экзистенциальное отношение к «негативности», и вместе с логической, политической и эмоциональной болью может восстать негативное Я со своими ранами, со своей деструктивностью, во всем своем уродстве. По отношению к Я предъявляется чудовищное требование: оно должно постичь, что оно есть также и то, что оно абсолютно не есть, по его мнению. Чем конвенциональнее сознание, тем более отчаянным будет его отказ посмотреться в это зеркало. Так, сопротивление динамической психологии исходит прежде всего от тех, кто полагает, что потеряет что-либо благодаря «анализу». Они громче всех кричат, им «всего этого вовсе не надо».

Психоаналитическая техника чтения (в душах) широко распространилась в западной цивилизации; прежде всего, в США она в сильно опошленной форме стала на протяжении последних десятилетий игрой, в которую играет все общество и в которой побеждает тот, кто обнаружит за повседневными явлениями в собственной жизни, равно как и в жизни других, большее количество задних мыслей и тайных невротических значений. Этот превратившийся в разновидность спорта самоанализ и анализ других приводит как минимум к двум ошибкам: во-первых, к неизлечимому интеллектуализации психоанализа, который из-за этого становится прибежищем для холодных чувств и рационализма, вычисляющего что-то по симптомам и находящего во всем этом годное средство для того, чтобы прикинуться новым, но остаться старым, без малейших изменений; во-вторых, это приводит к чудовищному разрастанию и разбуханию инфантильного, которое может быть с утонченно-рафинированным коварством усилено благодаря непрерывной привязке его к актуальному. Нет никакой гарантии, что эта «диалектика» сработает с позитивным эффектом и что каждый произошедший регресс будет преодолеваться соответствующим прогрессом. Тогда может показаться, что городской невротик, изображаемый Вуди Алленом, еще легко отделался (в сравнении с человеком будущего). Разумеется, психоанализ априорно не является, как зло замечал Карл Краус, именно той болезнью, за лечение которой он себя выдает; но он легко может стать такой болезнью, так как обнаруживает хроническую склонность недооценивать силу невроза, который предпочтет созерцать себя, уставившись в зеркало, чем решится на здесь-бытие.

А ведь психоанализ вовсе не встречает повсеместно страдающих индивидов, которые хотели бы вылечиться любой ценой. Их страдания весьма сложным образом встраиваются в динамику их самоутверждения. Эта последняя соединяется с неоднозначностью самой помощи, которая, в свою очередь, зачастую может начаться только тогда, когда помогающий одной ногой станет на сторону болезни, против которой он, как может показаться, ведет борьбу. Здесь открывается картина запутанной игры рафинированно-утонченных коварств, которые проявляют обе стороны, участвующие в терапевтическом процессе. Часто бывает неизвестно, кто кого ловит: удильшик рыбу или рыба удильщика.

Категория «бессознательное», а лучше – категория «бессознательная структура» – вот, пожалуй, наиболее успешная фигура мышления в гуманитарных науках нашего века. Это рефлексивное понятие более всего продвинуло вперед фундаментальное исследование человека и цивилизации. Без него современная антропология была бы столь же немыслима, сколь и структурная мифология, а современная теория грамматики столь же невозможна, сколь физиология поведения и теория человеческих биограмм. Обретая видение бессознательных механизмов регулирования человеческих культур, а также социального, равно как и индивидуального поведения, гуманитарные науки разворачивают беспримерную рефлексивную атаку на все, что в сфере человеческого представляет собой «запрограммированность втемную», а не осознанное поведение.

Здесь происходит наиболее сильный за всю историю человеческого сознания «закат» рефлексии, (исполнившей свою миссию), даже если некоторые исследователи и склоняются к тому, чтобы подчеркивать инвариантность и неизменность бессознательных структур. Каждое осознание, каждая рефлексия наносит удар – и не такой уж слабый – по «скале бессознательного». И только в свете сознания можно выяснить, где Просвещение было школой изменения и преобразования, а где глубина его открытий доказывается тем, что оно позволяет идти своим ходом тому, чего изменить нельзя.

Раннепросветительская глубинная психология XVIII века, более поздние школы динамической психологии и все прочие системы, которые занимались бессознательными структурами в сфере человеческих порядков, накопили столь мощный потенциал рефлексии, что лишь долгое время спустя будет видно, насколько изменятся человеческие общества, если они начнут хронически жить с такими способностями отражения. Все эти дисциплины методично построили сеть самопознания – такую, какую вряд ли были способны создать даже мировые религии за исключением тех великих, медидативных, ориентированных на упражнения в самопознании школ метарелигиозности, которые примечательным образом приближаются сегодня к рефлексивным психологиям: дзен-буддизм, суфизм, тантра, йога и другие. Вопрос лишь в том, удастся ли политическим властям, а также энергиям вытеснения и раскола держать на цепи в большом и в малом наполовину пробудившиеся от дремы силы сознательной жизни. Неоконсерватизм уже давно видит возрастающую опасность, которая грозит репрессивным возможностям государств и капиталов; он чувствует, что час торжества сознаний пробил. Его сила заключается в том, что люди, кроме реалистического страха перед войной и кризисами, чувствуют также «страх перед свободой» (Эрих Фромм) – страх перед самими собой и своими собственными возможностями. Этот страх и есть то, что заставляет их прислушиваться к коварному доносительству «любимого Я» (Ханс Майер) на самого себя и понимать под стремлением к «самореализации» эгоизм (как сказал Иоанн Павел II при посещении Германии, особенно в своей Альтёттингерской проповеди).

VII. Критика видимости природного

Всякая разоблачающая критика полагает, что именно у нее есть самый близкий доступ к тому, что «действительно происходит» в сфере незримого. Ведь человеческое сознание сплошь и рядом получает приглашения обмануться и удовольствоваться чистой видимостью. Поэтому для Просвещения решающее значение имеет именно второй взгляд, благодаря которому оно преодолевает первое впечатление. Если бы вещи вообще были такими, какими они видятся сразу, всякое исследование и наука были бы излишни. Ничего не надо было бы искать, исследовать, ставить опыты. Но науку и Просвещение отличает детективное отношение к реальности. Особенно радикальным противоречие между тем, что дано, и тем, что получается в результате поисков, становится тогда, когда дело касается человеческих и общественных феноменов. Ведь здесь все то, что «дано», в то же время, известным образом, оказывается лишь «притворным» и искусственным. Человеческая жизнь a priori протекает в некоторой естественной искусственности и в искусственной естественности (Хельмут Плеснер). Постижение этого являет собой великий подвиг просветительской культурной рефлексии. Это открытие доказывает, что человек как он есть живет «неестественно». То, что было в нем природой, «обезображено» и «деформировано» цивилизацией и в результате «утрачено». Человек никогда не пребывает в «центре своей сущности», он стоит рядом с самим собой как некто иной, отличающийся от того, кем он «подлинно» был или может быть. Подобные воззрения составляют сегодня общий идейный багаж всех течений философской антропологии. С течением времени подобные суждения утратили моральный пафос; сегодня они, превратившись в бесстрастные констатации и «отстоявшись», стали структурными подходами. Но в самом начале – тогда, когда это открытие было совсем свежим – идея неестественности обладала небывало сильным потенциалом для моральных атак. Ее взрывная сила была велика настолько, насколько нерушимой казалась вера в «добрую и благую Природу». «Природа, Природа!» – так звучал один из боевых кличей буржуазного общества, когда оно восстало против аристократического миропорядка.

Следствия этого открытия ненатуральности можно увидеть, если рассмотреть критику общественного человека у Руссо. У нее есть две стороны: критически негативная и утопически позитивная; можно сказать и иначе: в ней сосуществуют деструктивная политика и конструктивная педагогика. Руссо ставит диагноз обществу XVIII века: тотальное вырождение, полный отрыв человека от «природы». Утратив природность, все спонтанное выродилось в конвенциональное; всякая наивность подменена утонченным коварством; все, что идет от сердца, скрыто за фасадами принятых в обществе манер и повседневных обычаев т. п. Взгляд Руссо на эти вещи отличается столь необыкновенной остротой, какой при неестественном аристократическом социальном строе может обладать только оскорбленное буржуазное мировосприятие, желающее заявить о своем праве на жизнь. Социальный театр «старого режима» с каждым днем все больше и больше выказывал лицемерие и абсурдность. Аристократическая форма жизни была внутренне иронична, и в буржуазной «чувствительной» культуре как раз против этой иронии было направлено отвращение ко всяким ее наигранным вывертам. Этим и объясняется тот неописуемый отклик, который критика Руссо нашла у современников. Изображенные им общественное вырождение и отход от естественности не только утвердили поднимающуюся буржуазию в ее элементарнейшем социальном чувстве, но и заставили наиболее чувствительную и восприимчивую часть аристократической интеллигенции увидеть в этой критике свой портрет. Здесь проявляет себя универсальный закон «чувствительной» критики: ее воспринимают те, кого она касается менее всего, тогда как те, на кого она главным образом направлена, смотрятся в нее словно в мутное зеркало, не видя там ровным счетом ничего. Согласие интеллигентных аристократов с критикой Руссо было важным ферментом для их филантропической деятельности, посредством которой они пытались морально откупиться от грызущей их совести, говорившей им, что они извлекают выгоды из существующего положения. Ведь первая рационалистическая глубинная психология, как уже было отмечено, представляла собой ответвление аристократического руссоизма; в практиковавшейся ею методе лечения проявляло себя нечто такое, что можно было понимать как прямое доказательство существования внутренней «целительной силы природы». То, что бессознательное может быть деструктивным, а у природы есть «теневая сторона», открылось взору только следующего поколения романтиков; они стали интерпретировать это со все большим и большим пессимизмом (ср. Э. Т. А. Гофман, Йозеф фон Эйхендорф и многие другие).

Из этого анализа непосредственно следует выбор политической позиции: ради природного, естественного против системы принуждений; с буржуазно-честным сердцем против аристократически рафинированной изолганности; с идеей свободного общественного договора против старых феодальных отношений, основанных на насилии. Новое общество желало стать таким социальным порядком, при котором все ко взаимной выгоде заключают договор о совместной жизни, проходящей в мире и самоотверженном труде, при этом руководствуясь примером, который подает людям Природа, а также взаимной симпатией. Как ни благостны эти призывы к гармонии, а некоторые приверженцы старого режима все же оказались достаточно чутки, чтобы услышать в этой программе мотивы, предвещающие грядущий ад. Консерваторы с ужасающим злорадством наблюдали, как Французская революция вырождается в террор и войны. С той поры ничто, пожалуй, не давало столь обильного материала для создания консервативной картины. Сложилось мнение, будто освобожденная от ограничений и предоставленная сама себе человеческая природа в конкретных ее проявлениях здесь и сейчас вовсе не предрасполагает к оптимизму и не заслуживает того, чтобы ее рисовали радужными красками. Здесь консервативное мышление подает себя позитивистски: не выдвигая на первый план общие вопросы о взаимосвязях, оно ограничивается констатацией фактов, свидетельствующих, что люди достаточно часто ведут себя эгоистично, обнаруживают склонность к разрушению, проявляют жадность, глупость и стремление идти наперекор обществу. Именно по этой причине консерватизм всегда придавал и придает необыкновенную важность феномену преступности, ибо «не заходящее далеко мышление» видит в преступности убийственной силы доказательство, подтверждающее правильность пессимистического взгляда на человека, а такой взгляд, в свою очередь, обеспечивает основания для авторитарной политики, построенной на суровой дисциплине. Если встать на такую точку зрения, то окажется, что преступники, дураки, кляузники, эгоисты и бунтовщики существуют «от природы» – точно так же, как «от природы» существуют деревья, коровы, короли, законы и звезды. Христианское учение о наследственном первородном грехе связывают с консервативно-пессимистическим пониманием природы. В соответствии с этим учением, человек есть ущербное существо уже потому, что появляется на свет из утробы женщины.

Философия Руссо предвидит все эти возможные возражения. Он сознает, что пессимизм надо упредить, показав, что человек становится таким из-за того, что представляет собой общественное существо. Да, люди действительно ведут себя злобно, алчно, глупо, деструктивно и т. п., и всё это – неоспоримые факты; но о сущности человека они еще ничего не говорят и ничего не доказывают. Здесь у Руссо проявляется, быть может, самая важная фигура мышления, которая была свойственна морально-политическому Просвещению: теория невинной жертвы.

Все те, на кого политический пессимизм указывает в доказательство своей правоты, – преступник, сумасшедший, асоциальный тип, словом, любой безответственный человек – все они от природы были не таковы, какими предстают перед нами сегодня; их сделало такими общество. Далее утверждается, что все они никогда не имели шансов стать такими, каковы они от природы: в то положение, в котором они оказались сейчас, их поставили нужда, социальное угнетение и невежество. Они – жертвы общества.

Такой отпор политическому позитивизму по вопросу о природе человека поначалу был просто сокрушительным. За ним стояло превосходство диалектического мышления над позитивистским. Диалектическое мышление превратило моральные состояния и качества в нечто подвижное – в процессы. Жестоких людей не «существует», есть только их брутализация, процесс их ожесточения; преступности не «существует», есть только криминализация; глупости не «существует», есть только оглупление; не «существует» никакого себялюбия, есть только дрессура, направленная на формирование эгоизма; не «существует» никаких «безответственных» людей, есть только жертвы целенаправленного формирования безответственности. То, что политический позитивизм принимает за природу, на самом деле оказывается природой искаженной, фальсифицированной: лишением человека каких бы то ни было шансов.

Руссо рассчитывал на двух помощников, которые должны были наглядно проиллюстрировать его видение проблемы; в роли этих помощников выступали те, кто еще не был включен в процесс «цивилизаторства» и, стало быть, избежал его извращений: благородный дикарь и ребенок. Два этих образа побуждают просветительскую литературу к бурному проявлению двух своих самых интимных страстей – к развитию народоведения и педагогики; в этом плане суть подхода не изменилась по сей день. В литературе эта двойственная страсть вызывает к жизни два жанра, представленных множеством произведений: с одной стороны, полную всяческой экзотики литературу о путешествиях с последующими этнологическими изысканиями; с другой – воспитательный роман и литературу для педагогов и родителей. Примитивные народы, о которых сообщали европейские мореплаватели от Колумба до Бугенвиля и капитана Кука, давали Просвещению, постепенно обретавшему всё большую политическую остроту, долгожданное доказательство того, что, грубо говоря, «дело может идти и совсем по-другому» – мирно, разумно, гуманно, нравственно, без дворянства, без войны, без эксплуатации, без париков, без lettres de cachet[36]36
  Письмо с печатью (фр.). В широком смысле: королевское письмо, имеющее силу закона. Ред.


[Закрыть]
. Благородные дикари южных морей представляли собой нечто вроде Архимедовой точки, оперев на которую рычаг можно было играючи опрокинуть притязание европейских общественных порядков на происхождение от Бога и, следовательно, на совершенство. Иное существует; оно в то же время и лучшее. Разумное, следовательно, может стать и действительным. Ничего иного Просвещение и не хотело сказать.

С этого момента ребенок превращается в объект, на который нацеливается политика, – он становится своего рода живым залогом, живой гарантией успеха Просвещения. Он – «благородный дикарь», но живущий не где-то за морем, а в своем родительском доме. В будущем, обеспечивая соответствующее воспитание, нужно позаботиться, чтобы из невинных детей не выходило таких неестественных социальных калек, каких воспитывала доныне существовавшая система. Дети представляют собою именно то, чем только намеревается стать новый буржуазный человек. Но Просвещение отнюдь не впервые политизировало педагогику; скорее оно открыло тот факт, что дети всегда и везде являются заложниками существующих отношений. Теперь, однако, дети стали чем-то еще большим; они превратились в носителей буржуазной надежды на «иной мир», на более гуманное общество. Возникает впечатление, что едва ли не в это время впервые складывается новая, политически окрашенная форма родительской любви, средоточием которой становится желание родителей, чтобы их дети жили лучше, чем они. Такая форма любви могла развиться только в таком обществе, которое уже почувствовало начало перелома и без остатка посвятило себя динамичному преобразованию мира и прогрессу. Появляется новый сплав из любви к ребенку и «тщеславной гордости» за него – нечто такое, что было бы совершенно бессмысленным в стабильном, слабо развивающемся и «лишенном перспектив» обществе. Крестьянские общества не видели для своих детей никаких «карьер» – никаких иных перспектив, кроме перспективы крестьянской жизни; честолюбие у аристократии было связано не с самим ребенком, а с аристократическим родом как таковым, с семьей. И только детей из буржуазных семей делают носителями некой антропологической и политической миссии. Можно было бы посвятить отдельное исследование тому, как видоизменился сегодня обычный процесс управления честолюбием в отношениях между родителями и ребенком в буржуазных кругах.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации