Текст книги "Откровение Егора Анохина"
Автор книги: Петр Алешкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
5. Четвертая чаша
Имею против тебя то,
что ты оставил первую любовь твою.
Откровение. Гл. 2, ст. 4
Годы, промелькнувшие в ожидании новой встречи с Настенькой, Егор Игнатьевич считал пропащими. Тяжелые были годы, особенно в тайге. Но и в эти годы были радости, были. И как ни странно это покажется, были они в немецком плену. Но вначале была тайга, леспромхоз, лесоповал. Устроился он легко, на тяжелую работу охотников мало. При первой же возможности уволился, чтобы получить на руки трудовую книжку, стать независимым от колхоза имени Сталина, перебрался в другой леспромхоз, представившись там уже не колхозником, лесорубом.
Все ночи и дни он проводил в думах о Настеньке, о своей касаточке, вспоминал счастливые дни с ней, мечтал о будущем, верил, что вернется солнышко и к его окошку. Через год решил, что в органах о нем забыли, вряд ли ищут до сих пор, пора ехать за Настенькой. Взял отпуск и отправился в Моршанск. Документы у него теперь, можно сказать, настоящие. Егор знал, где живет поповна, Анна Тимофеевна, бывал у нее с Настенькой в те счастливые годы. В Моршанске еще издали увидел, что окна маленького зеленого дома Анны Тимофеевны заколочены, ахнул, растерялся. Постучал к соседям. Открыла ему высокая худая старуха в сером чистом переднике и в таком же сером платке.
– Анна Тимофеевна разве переехала отсюда?
– Царствие небесное Тимофевне, – перекрестилась старуха. – Преставилась она!
– Давно?
– Сорок дён недавно поминали… А вы кто ей будете? – поинтересовалась она, цепко оглядывая его.
– Родня… дальняя…
– Не из Масловки случаем?
– Оттуля, – нарочно по-деревенски ответил Егор.
– Мирона Аксютина знаете?
– А кто жа его не знает… Председатель никак…
– Будь добр, передай ему низкий поклон от Евсевны. Скажи, желает она ему доброго здравия!
– А ты откуль его знаешь?
– Заезжал он к Тимофевне не раз, и на похоронах был… Он, ить, тоже родня, – подозрительно глянула на Егора старуха.
– Ну да, двоюродный брательник он ей.
– Вот-вот, – успокоилась старуха, убедившись окончательно, что зашедший к ней мужик действительно из Масловки, родня Тимофеевны.
– Дочка ее Анастасия не захотела тут жить, перебралась куда-то? – спросил Егор.
– К мужу, куда жа еще ей перебираться… Она тут долго жила, видать, повздорила с мужем, не поделили чей-та. Он к ней приедет, а она ни в какую! Глядишь, он опять тут, а она ни в какую! Не хочет его видеть и все! А муж-то у ей военный, видный, грозный, весь в ремнях, с револьвертом. Видный мужчина! Мы с Тимофевной ругать ее: чего кочевряжишься, такие мужики на дороге не валяются, поднимут!.. Потом он с сыном приехал, уговорили… Она простила, и уехали они в Тамбов. Еще Тимофевна была жива, царствие ей небесное, – снова перекрестилась старуха. – На похороны вместе приезжали. Дружные. Видать, наладилось у них. Он все тут с похоронами хлопотал… Хороший мужик, видный… Чего она кочевряжилась?.. Передать ей, что ль, чего, если вдруг явится?
– Да чаво ей передавать, я к Тимофевне заглянул… Ну, передай поклон от Игнатьича. Скажи, жив-здоров, чаво и ей жалает! Вот и вся передача! – Анохин попрощался со старухой.
Грустно, тоскливо было до боли в сердце: опять Мишка отнял Настеньку!
Вернулся Егор в леспромхоз тяжелым трудом тушить боль в груди.
Войну принял с надеждой на перемены в своей жизни: не век же в тайге пропадать под чужим именем. В первый же день явился в военкомат, ушел на фронт добровольцем. Но не успел он пролить ни своей, ни немецкой крови.
Помнится, еле успели из эшелона вывалиться в белорусский лесок, как немцы окружили батальон, такой ад устроили, не приведи Господь, казалось, вся земля дыбом встала, рвалась с ужасным свистом, взлетала вверх. Ничего подобного на гражданской войне Анохин ни разу не видел. Куда стрелять, в кого стрелять – не видно из-за густой пыли. Да и не до стрельбы было: хотелось забиться в кусты, зарыться в землю, выждать, пока стихнет. Разогнали немцы батальон по кустам и стали вылавливать по одному и группами. Были они пока не озлоблены, благодушны, уверены в себе, в своей скорой победе. На пленных смотрели как на бесплатную рабочую силу, особенно на крестьян. Нужно было кому-то обрабатывать немецкую землю вместо бауеров, ушедших с автоматами завоевывать себе лучшую долю в далекой северной стране. Пленных описали, рассортировали. Анохин попал к деревенским мужикам. Он был рядовым, беспартийным, родом из деревни. Их посадили в вагоны и отправили в Германию.
На станции в городке Херцберг вывели из вагона, построили в одну шеренгу перед толпой немецких баб и стариков. Они смотрели на хмурых, небритых, молчаливых русских солдат, переговаривались между собой, галдели, как на рынке, указывали то на одного, то на другого пленного, выводили из строя и вели к столу с чистой голубой клеенкой. Стоял он прямо на платформе, на жарком солнце, видимо, вынесли его из вокзального буфета. За ним сидели два офицера, оформляли документы. Помнится, один из них был молод, весел, болтлив, сверкал игривыми глазами на женщин, беспрерывно шутил, балагурил с ними, вызывал хохот, ответные шутки от особенно бойких женщин. Но некоторые обижались на него, говорили что-то сердито. Одна даже ударила его сумкой по голове, сбила фуражку. Офицер ничуть не обиделся, снова что-то сказал, смеясь, и полез под стол за фуражкой, сказал, видимо, что-то крайне сальное, такое, что заржал весь перрон, засмеялись даже те, кто не расслышал слов веселого офицера. Пленные тоже повеселели, кое-кто улыбаться стал. Только второй офицер, серьезный, важный, полноватый, не улыбнулся, буркнул что-то сердито своему жизнерадостному напарнику. Это толстяк все время потел на жаре, часто вытирал платком лоб. Но все-таки очередь с выбранными мужиками к бодрому болтуну была больше.
Как только пленных выстроили на перроне и важный офицер-толстячок что-то крикнул женщинам, крикнул громко, лающим голосом, к Егору сразу торопливо направилась высокая тонкая немка с покачивающейся при каждом шаге под белой тонкой кофточкой высокой грудью. Лицо у нее было смуглое от загара, а чуточку волнистые волосы светлые, почти белые, выгоревшие на солнце. Было ей лет тридцать пять. Анохин обратил на нее внимание потому, что она быстро шла в его сторону и не спускала с него озабоченных глаз. Он, помнится, отметил про себя, что смотрит она на него не как на человека, а как на понравившегося быка, и сильно обеспокоена, как бы другие не перехватили его. Подошла, остановилась возле Егора и начала деловито, озабоченно осматривать его плечи, грудь, ноги, не обращая внимания на то, что он тоже пялит глаза на нее. Лицо Анохина, казалось, ее совсем не интересовало. К ней подошла пожилая женщина, маленькая, сильно морщинистая, что-то спросила. Немка кинула в ответ одно короткое слово и снова повернулась к Егору. Она пощупала у него плечи, бицепсы, видимо, удовлетворилась их состоянием и взяла его за рукав, повернула к себе спиной, потыкала пальцами в спину, в лопатки, потом показала, что нужно поднять руку и согнуть в локте, напрячь бицепсы. Он послушно сделал, как она просила. Немка сдавила пальцами его сжатый в камень мускул. Егору было в то время сорок лет. В самой поре мужик. Был он высок, крепок, тяжелая физически работа последние четыре года на лесоповале сделала его тело мускулистым, мощным. И оно, видно, немке сильно понравилось. Помнится, когда она начала его осматривать, ощупывать, он почувствовал себя уязвленным, подумал, что, как лошадь, выбирает, еле удержался, чтобы не ощерить, не показать зубы, мол, забыла в рот заглянуть, потом, может быть, под воздействием благодушного смеха над шутками веселого офицера успокоился, стал с некоторой иронией наблюдать за деловитым лицом немки, подмечать, как оно менялось у нее по мере того, как ей все более и более нравился собственный выбор, и становилось живей, симпатичней, чем показалось на первый взгляд. Покрутив, ощупав, оглядев Егора со всех сторон, немка, наконец, подняла глаза на его лицо. Они встретились взглядами, и он улыбнулся. Немка вдруг смутилась, загорелый нос у нее сильно потемнел, покраснел, и засмеялась в ответ, опуская глаза. Отчего лицо у нее стало наивней, добродушней и привлекательней.
– Шпрехен зи дойч? (Вы говорите по-немецки?) – быстро спросила она, снова поднимая глаза и старательно делая лицо серьезным.
– Зер шлехт! (Очень плохо!) – ответил он. Немецкий язык он учил в реальном училище в Борисоглебске и в учительском институте в Тамбове, знал его плохо, все забыл, помнил только отдельные слова, но складывать их в предложения не умел.
– Зер гут! (Очень хорошо!) – почему-то обрадовалась немка. – Эмма! – ткнула она себя пальцем в грудь.
– Егор, – назвал он себя.
Она не поняла, попыталась повторить его имя, потом воскликнула:
– Георг!
«Георг, так Георг! – кивнул он, – Тоже неплохое имя. Георгий-победоносец!» – усмехнулся он про себя.
Эмма взяла его за рукав и повела к столу, к веселому офицеру, который и ее не оставил без шутки, прежде взглянув на Егора. Эмма резанула что-то ехидное в ответ так, что вокруг захохотали даже старики, а шутник офицер качнул головой, снял фуражку и почесал затылок.
«Бойкая! Язычок острый, не стушуется!»
Потом они ехали под солнцем по полям на бричке. Сытая лошадь трюхала потихоньку по коричневой пыли проселочной дороги. Бричка мягко покачивалась. Эмма временами легонько похлопывала вожжами по широкой спине лошади. Егор показал ей руками, предложил: давай, мол, вожжи, я буду править, но она покачала головой:
– Найн.
«Ну найн так найн, правь сама! Я отдохну, наработаюсь еще!.. Смелая, не боится, что в поле башку сверну, да деру… Да куда здесь сбежишь, куда скроешься? Поля одни, поля, поля! Через час возьмут…»
Долго ехали, часа три, не меньше, пока не прикатили в одинокую усадьбу в поле. Километрах в двух от нее виднелись черепичные крыши соседней деревни. Въехали во двор. Там их встретили, выбежали из дома две девочки: старшей на вид лет двенадцать, младшей – лет восемь. У порога спиной к белой стене в инвалидной коляске, с большой дымящейся трубкой в руке сидел седой старик с мясистым носом на широком лице. Позже Эмма расскажет Егору, что это старик, свекор, научил ее как нужно выбирать работника, на что надобно обращать внимание. Очень беспокоился, что она привезет хиляка, неспособного к работе.
– Майн фамилие! (Моя семья!) – сказала Эмма, въезжая во двор усадьбы.
Девочки понеслись навстречу матери, закричали что-то по-детски весело и звонко, а старик сунул трубку в рот, выпустил большой клуб дыма, взялся рукой за резиновую шину колеса, но не сдвинулся с места, остался возле белой стены. Девочки остановились метрах в пяти от брички, замолчали и стали рассматривать Егора, а он спокойно сошел на землю и начал распрягать лошадь, не обращая на детей внимания. Выпряг, и Эмма пошла впереди, указать, куда поставить лошадь. Потом показала ему в хлеву свиней, кур, теленка. Корова, он приметил, паслась неподалеку от усадьбы. В катухах, в курятнике было ухожено, чисто, и он, подбирая слова, спросил, желая узнать, есть ли в доме мужчина, кроме старика:
– Аллес… ду… айне? (Все… ты… одна?) – и обвел рукой вокруг. Мол, ты за всей скотиной одна ухаживаешь?
Эмма поняла, кивнула:
– Я! (Да!)
– Ду фрау… ( Ты женщина…) – Егор запнулся, не вспоминалось по-немецки слово «сильная», и он согнул свою руку в локте, помял свой крепкий бицепс и показал на Эмму.
Она улыбнулась, тоже обвела пальцем все катухи и сказала:
– Ду! (Ты!) – мол, теперь ты будешь за всеми убирать, всех кормить.
– Гут, – согласился он.
Муж Эммы, как узнал Егор вскоре, погиб во Франции в прошлом году, а у свекра ноги отнялись два месяца назад, и она написала заявление, чтобы ей выделили русского пленного для помощи по хозяйству. Эмма рассказала потом Анохину, что обратила на него внимание сразу, когда он еще выходил из вагона, потому что свекор наказывал выбрать крепкого сильного русского. Работы много.
И потекла долгая жизнь в плену. Впрочем, была это обычная деревенская жизнь. С зарей вставали, с зарей ложились. Почти четыре года прожил Егор у Эммы. Сошлись они быстро, через месяц. Анохин во время работы в поле не мог спокойно смотреть, как трепещут, вздрагивают ее удивительно большие груди при таком худощавом теле, когда она энергично подгребает к стогу солому граблями. Невольно любовался он, как вытягивалось все ее долгое тонкое тело, когда она рывком бросала вилами вверх на стог навильник соломы, замирала на миг, круглые бедра ее напрягались, длинное тонкое платье от резкого движения особенно возбуждающе облегало их. В тот день были одни в поле. В самую жару перед обедом он умывался, раздетый до пояса. Эмма лила ему на руки воду из кувшина, плеснула на спину, провела по ней рукой, стряхивая воду. Егор почувствовал жаркое прикосновение ее руки, похожее на ласку, выпрямился, быстро обнял, прижал ее к себе, впился в губы. Эмма будто бы ждала того, что он обнимет ее, стремительно обвила его своими жаркими руками, не выпуская кувшина. Прохладная вода лилась на их плечи, остужала. Эмма вдруг отстранилась, игриво отскочила в сторону, выплеснула на него остатки воды, бросила на солому пустой кувшин и, совсем как девчонка, смеясь и повизгивая, бросилась бежать от него к небольшой речушке, протекавшей рядом с их полем. Ее лопатки легко и быстро шевелились под ситцевым платьем. Егор кинулся следом, догнал, попытался схватить за подол, удержать, но она споткнулась в траве и полетела на землю. Он кувыркнулся через нее, быстро вскочил на колени, поймал Эмму и стал целовать смеющийся рот.
Еще через месяц они стали спать в одной постели. Старик, свекор, отнесся к этому философски, не сердился, не ругался, принял как неизбежность. Эмма по-прежнему была ласкова со стариком, ухаживала за ним по-прежнему. Егор стал, скорее, членом семьи, чем работником.
Помнится, Настя страстно хотела и не могла забеременеть. А как он мечтал о своем сыне! Не получилось… Зато с Эммой хорошо удавалось. Уже через две недели после купания под кувшином она сказала ему, что у них будет ребенок. Но рожать от русского пленного она тогда еще не готова была, боялась, знакомые осудят. От первого ребенка освободилась. А второго, а потом и третьего, родила. Радовалась, что оба – мальчики. Она думала, что Егор останется с ней навсегда, мечтала об этом. Пугал только неудержимо катящийся назад, в Германию, фронт.
Советские солдаты появились неожиданно, мирно как-то, спокойно. Боев поблизости не слышно было. Однажды, в марте, быстро вкатила во двор машина, небольшой черный опель с открытым верхом, с тремя советскими солдатами. Командовал ими юный лейтенант, щупленький, невысокого роста, с усиками – мягким пушком на губе, совсем мальчик. Запомнился из них Егору надолго веселый солдат, рядовой лет тридцати, глаза которого, губы, даже, кажется, брови и курносый нос были подвижны, сияли весельем, довольством, удалью. Третий, шофер, был спокойный, незаметный, ленивый на вид. Он молчал все время, безучастно слушал, равнодушно смотрел на все, что происходит рядом с ним.
Егор вышел на шум машины из свинарника с ведром из-под месива в руке. Увидев солдат, он выронил ведро от неожиданности и кинулся к ним, крича:
– Братцы! Братцы!
Веселый солдат выскочил из опеля первым и попал в объятья Анохина.
– Ну-ну-ну, задушишь! Я тебе не девка! – ворчливо говорил солдат и хлопал по спине Егора.
– Немцы есть? – спросил лейтенант, поправляя пояс.
– Есть, старик-инвалид.
– Ну, этот нам не интересен… Отступающие останавливались здесь?
– Нет. Два дня назад по шоссе колонна проскочила: шесть танков и восемь машин с немцами. Все машины с пушками. С тех пор тихо…
– Понятно.
В это время на пороге показалась Эмма с грудным ребенком на руках. Двухлетний мальчик ковылял следом. Она испуганно и растерянно остановилась, глядя на солдат.
– А эти откуда взялись? – радостно воскликнул веселый солдат и указал на детей.
Мальчик насупился, крепче вцепился в юбку матери, исподлобья смотрел на чужих, шумных людей. Заметив, что все они вдруг уставились на него, мальчик испугался, кинулся косолапо к Егору с криком:
– Папа! Папа!
Анохин подхватил его на руки, похлопал по голой попке ладонью, успокаивая, говоря:
– Тихо, тихо, Ваня! Все хорошо! Это свои! – и буркнул, хмуро ответил веселому солдату. – Откуда положено, оттуда и взялись…
– Ишь, хмырь, мы за Родину кровь льем, а он тут Гансиков плодит, – беззлобно проговорил веселый солдат.
– А ты бы на моем месте устоял? – спросил Егор, взглянув на Эмму, которая по-прежнему стояла на пороге, глядела с тревогой на них.
– Да-а, устоять тяжеленько было бы! Эх, подержался бы я сейчас за эти титьки! – воскликнул веселый солдат. – Как, товарищ лейтенант, подержимся, а? Перины у нее, думаю, мягкие!
Анохин напрягся, волком взглянул на веселого солдата: неужто со своими сцепиться придется?
– Осади, осади, Семенов! – не повышая голоса, сказал лейтенант. Он, видимо, давно привык к трепотне веселого солдата. – Размечтался! Трава твоя перина!
– И на траве хорошо, только скомандуй!
– Ладно, приехали! – недовольным тоном остановил его лейтенант и повернулся к Егору. – Вы Анохин Егор Игнатьевич?
– Да, – поразился, оторопел Анохин. – Откуда вы знаете? – брякнул он, не удержавшись.
– У немцев в комендатуре все четко зарегистрировано: кто, где, куда, откуда!.. Мы за тобой, собирайся!
Егор вспомнил, что на допросе он назвал немцам свою настоящую фамилию. Все документы, когда их окружили, командир взвода приказал зарыть в лесу.
– Голому собраться, только подпоясаться. Можно и так ехать…
– Не жалко оставлять? – кивнул лейтенант на детей.
– Жалко, жалко… – признался Егор. – Сердце разрывается… но что делать? Разве можно избежать?.. Нет…
– Товарищ лейтенант, – заканючил вдруг притворным жалобным голосом веселый солдат, – если перина отменяется, давайте хоть пожрем тут! Смотри, поросята, телята: мясца, должно быть, полно, и молочка, небось, хоть залейся…
– Правда, давайте пообедаем, еды много, – поддержал его Егор.
Лейтенант потер пальцами подбородок и согласился.
Как убивалась, как рыдала Эмма, не пускала Егора в машину! Совсем по-русски рухнула на землю, биться начала, когда машина выезжала со двора. Долго, очень долго стоял в ушах Анохина громкий разноголосый крик детей во дворе немецкой усадьбы! Не рыдала только шестнадцатилетняя Ева. Она с бегущими по щекам слезами испуганно поднимала с земли, успокаивала мать. Двенадцатилетняя Эльза перекосила от крика свой большой рот, пыталась помочь сестре. Двухлетний Иван, Гансик, сидел рядом с ними на земле и визжал истошно, округлив от страха глаза. Эта картина надолго осталась в памяти Егора, давила тоской, выжимала слезы.
В городке Анохина допросили, подержали два дня взаперти, потом выдали обмундирование и направили в воинскую часть, под Берлин. Медаль «За взятие Берлина» сохранилась у него до сих пор. Лежит в картонной коробке с документами и другими юбилейными наградами, полученными за победу над Германией.
После войны Егор восстанавливал Днепрогэс, потом там же работал, побаивался показываться в Тамбов, опасался, что вспомнят о нем. Несколько раз он пытался уехать в Германию к Эмме, к своим детям. Городок Херцберг был на территории ГДР. Но не получилось, не удалось, не было возможности простому человеку перебраться в Германию. Вскоре Егор понял, что, даже если ему удасться каким-то образом оказаться в Германии, никто не разрешит ему остаться с Эммой. Немецкие власти вернут его в СССР. Со временем Анохин все чаще стал подумывать о том, что за двенадцать лет в Тамбове многое изменилось. Большинство прежних знакомых по НКВД, скорее всего, не вернулись с войны, пришли молодые, которые о нем слыхом не слыхивали.
6. Семь золотых светильников
Вспомни, откуда ты ниспал, и покайся,
и твори прежние дела.
Откровение. Гл. 2, ст. 5
В пятидесятом году его нестерпимо потянуло в Масловку, нестерпимо хотелось узнать о Настеньке: где она? Что с ней? Все острее и острее томили воспоминания о ней, его касаточке, о счастливых солнечных днях. Как жила она эти годы? Как перенесла войну? Ничего не знал он ни о матери, ни о брате Ванятке. Живы ли они? Знал, что брата раскулачили в тридцатом году, что жена его умерла по дороге в Казахстан, что вернулся он из ссылки с дочерью Дуняшкой, жил в родительском доме с матерью, работал в колхозе. Частенько навещал их Егор, когда жил в Мучкапе.
В Масловке, казалось, ничего не изменилось за эти тяжкие годы! Такие же низкие избы с серыми соломенными крышами, плетеные катухи. Появились землянки, раньше их не было. Но это только внешне. Много молодых мужиков поубавилось, много вдов, сирот появилось. Не стало матери: умерла в голодном сорок седьмом. Не было в живых и брата Ванятки, Ивана Игнатьевича. Убили его в Масловке совсем недавно. Но самой большой ошеломляющей новостью было то, что Настенька живет здесь, в деревне, работает учительницей в школе. Муж ее, Чиркунов Михаил, года три уже в лагере сидит: ни слуху о нем ни духу. Все это ему рассказала Дуняшка, племянница его, которая жила с годовалым сыном Петей в отцовской избе, рассказала плача, всхлипывая, то и дело успокаивая сына, который, глядя на нее, тоже принимался громко плакать. Петя до странности был похож на Ваню-Гансика. Такой же беленький, курносый, кареглазый, с такими же нежными, как пух, белокурыми волосами. До слез щемило сердце у Егора, когда он прикасался своей шершавой ладонью к теплой голове внучатого племянника, представляя, что ласкает своего сына.
– Когда заканчивается учеба в школе? – спросил у Дуняшки Егор, с грустью выслушав, как хоронили мать и брата.
– В час… Скоро ребятишки по домам побегут…
Егор тщательно выбрился перед встречей. Сердце его рвалось к Настеньке, не успокаивалось, дрожало. Тревожно было, как она его встретит? Что теперь думает о нем? То и дело поглядывал в окно, не видать ли ребятишек. В Масловке была только начальная школа. Наконец, увидел, сердце затрепыхалось сильнее. Кончились занятия, пора! Если Настенька в школе задержится, то он ее там найдет.
Настенька была дома. Вошел Егор к ней в бывшую поповскую избу намеренно без стука. Она выглянула из горницы на шум двери, взглянула на него, ахнула и застыла на месте, ухватившись за косяк. Ему показалось, что у нее сейчас не выдержат ноги, и она рухнет на пол, и он бросился к ней, подхватил, прижал к себе. Она безвольно уронила руки, только стонала, повторяла:
– Егор! Егор! Егор!
А он быстро целовал ее щеки, нос, глаза, лоб. Настенька пришла в себя, обняла его, оплела руками и зарыдала на его груди, приговаривая:
– Жив! Живой! Живехонький! – и все шарила, ощупывала руками его спину, грудь, будто пыталась убедиться, увериться, что он живой, настоящий, ее Егор. – А я каждый день думала, представляла, видела, что вот так откроется дверь и войдешь ты, живой, невредимый… И вот опять слышу, открывается дверь… вижу, ты… я решила, опять виденье… А это ты, ты, живой!.. Ой, не верю, не верится! – Настя снова зарыдала счастливыми слезами.
Анохин не успокаивал ее, молча гладил по спине, ждал, когда она выплачется, не замечал, что слезы быстро бегут из его глаз и падают ей на голову. Заметил, вытер щеки пальцами и стал гладить, перебирать ее волосы.
– Ты совсем седая стала? – вздохнул Егор. – Совсем седая!
Настя вытерла глаза, подняла к нему голову, улыбнулась:
– Ты тоже не помолодел…
– Мы – мужчины! Нам к лицу и рубцы и морщины, – радостно засмеялся он и начал гладить, ласкать ее щеки, говоря ласково: – Нет, касаточка, ты совсем не изменилась! Также нежны и прелестны твои щеки, губы, такой же носик, глаза… Только маленькие морщинки у глаз…
– Да три борозды на лбу, – подсказала Настя, счастливо смеясь.
Егор потер пальцами, разгладил три глубоких горизонтальных морщины на ее лбу, ласково перебил ее:
– Думать много приходилось, вот и появились!
– Ты-то откуда появился? Где был до сих пор?
– Всю жизнь теперь буду тебе рассказывать, где я был, что повидал, что делал? Что о тебе думал? – обнял он ее снова, на этот раз нежно, тихо, бережно. – Никуда я теперь из Масловки не денусь. Только силой меня выдернут отсюда! Только силой могут разлучить нас теперь!
Анохин остался у Насти. Она рассказала, что Мишка прошел всю войну, вернулся полковником, продолжал работать в Тамбове в органах, но в сорок седьмом его арестовали за что-то, осудили на двадцать пять лет. Ее не тронули, и она переехала в Масловку, благо, изба отца целехонька стояла. От Мишки никаких известий нет. Жив ли? Кто скажет? Двадцать пять лет сидеть! Ему было сорок восемь, когда взяли. Кто там до семидесяти лет доживет? Сына, Николая, тоже война пощадила. Ранило, правда, сильно. В сорок четвертом списали его с фронта. Окончил институт в Москве, геологом стал. Женился, жена тоже геолог. В Красноярском крае живут. Детей пока нет, но недавно письмо прислали, обрадовали, может, скоро появится внучек.
И снова в жизни Анохина установились покойные, мирные дни, дни тихого счастья. Было ему пятьдесят лет, но ощущал он себя тридцатилетним: так свежи, так страстны были его чувства к Настеньке. Он никак не мог привыкнуть к мысли, что и завтра, и послезавтра, и через месяц она будет рядом, будет также заливаться своим чудным девичьим смехом, бегая от него по горнице, кричать:
– Эх ты, седой дурачок!.. Люди в окно увидят, смеяться будут!
– У нас занавески плотные! – ловил он ее и целовал, целовал, никак не мог насытиться ею. – Была бы ты у меня совсем маленькая, – говорил он. – Я бы тебя в карман посадил и всюду носил с собой!
Егор Игнатьевич вновь, как пятнадцать лет назад, блаженствовал, упивался счастьем. Радостно было ему следить, как все оживает в руках Насти, приобретает милое изящество, прелесть.
Он сперва года два работал в колхозе на разных мелких должностях, то завтоком, то бригадиром, то завфермой, потом решился съездить в Тамбов, в учительский институт. Он теперь назывался педагогическим. Там, в архиве, разыскали документы, что он действительно закончил в двадцать седьмом году отделение русского языка и литературы, и выписали копию диплома. В Тамбове, помнится, он очень боялся встретить кого-нибудь из прежних сослуживцев по НКВД, который теперь разделили на два ведомства: МГБ и МВД. Но, слава Богу, обошлось. Никто его не узнал, не поинтересовался прошлым.
Егор Игнатьевич устроился учителем русского и немецкого языков в Киселевке, соседней деревне, где была восьмилетка.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.