Автор книги: Петр Бартенев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
Рассказ В. Ф. Вигеля
На выздоровление Лукулла:
Ты угасал, богач младой…
По общему отзыву, богач – ныне живущий еще Дмитрий Николаевич Шереметев, наследник – бывший министр Уваров. Пушкин за это имел неприятности. Оттого это стихотворение и не было перепечатано в полное собрание.
Шереметев был болен, живя в какой-то своей деревне. В Петербург к его многочисленной дворне стали приходить известия о его болезни. Люди собирались в церквах, служили молебны о его здоровье. Наконец прискакал фельдъегерь с известием, что жизнь его на волоске и что он, вероятно, уже умер. Тогда Уваров явился запечатывать дом. Соболевский сказывает также, что Пушкин в особенности любил в этом стихотворении стих: «Как ворон к мертвечине падкой».
Когда Бенкендорф призвал Пушкина и спросил его с угрозою, на кого он написал эти стихи, тот со смелою любезностью отвечал: «На вас!» Бенкендорф рассмеялся, и Пушкин убедил его, что Уваров имеет одинаковое с ним, Бенкендорфом, основание почитать себя обиженным.

Святогорский Свято-Успенский монастырь (Псковская митрополия). Место погребения А.С. Пушкина (похоронен на родовом кладбище Ганнибалов-Пушкиных).
По неудовольствию с министром А. Н. Голицыным принужденный оставить место попечителя Спб. учебного округа, Уваров поступил в Министерство финансов (оставаясь президентом Академии Наук). Он заискивал расположение Канкрина, ласкал детей его и до того часто ходил к ним в детскую и осведомлялся о здоровье, что его считали как будто за лекаря и дети показывали ему язык.
Большая часть имения Уварова принадлежала жене его, дочери министра народного просвещения, Анне Алексеевне Разумовской, на которой он женился по расчету, ибо перед тем вследствие неудавшегося откупа или какой-то денежной сделки все состояние Уварова поколебалось и погибало.
Пользовался, говорят, дровами из Академии Наук.
Стихотворение написано летом или раннею осенью 1835 г. Вигель сказывает, что на казенные дрова указал Пушкину он.
Когда Шереметев умирал, Уваров в Государственном совете жаловался на лихорадку. «Ах так! – заметил ему вслух граф Литта, – c’est la fievre d’impatience (это лихорадка нетерпения)». Это было известно в высшем обществе.
Наследником Уваров приходился потому, что Шереметев был сын Николая Петровича, а мать жены Уварова была Варвара Петровна
Рассказ графа Васильева
Пушкина в Царе. Селе граф Васильев застал в его доме в одном халате, без всякого белья.
Он стал говорить молодому лейб-гусару про вышедшего тогда «Конька-Горбунка»: «Этот Ершов владеет русским стихом точно своим крепостным мужиком».
Это было часов в 6 утра. Пушкин зазвал к себе графа Васильева, увидев, как проезжал он мимо его окон, отправляясь на ученье.
Анекдот о Пушкине
В 1833 г. П. В. Нащокин приехал в Петербург и остановился в гостинице. Это было 29 июня, в день Петра и Павла. Съехалось несколько знакомых, в том числе и Пушкин. Общая радость, веселый говор, шутки, воспоминания о прошлом, хохот.
Между тем, со двора, куда номер выходил окнами, раздавался еще более громкий хохот и крик, мешавший веселости друзей: это шумели полупьяные каменщики, которые сидели на кирпичах около ведра водки и деревянной чашки с закускою. Больше всех горланил какой-то лысый мужик с рыжими волосами.
Пушкин подошел к окну, прилег грудью на подоконник, сразу заметил крикуна и, повернув голову к нам, сказал: – Тот рыжий, должно быть, именинник? – Тут, оборотись на двор, он крикнул: – Петр! – Что, барин? – С ангелом! – Спасибо, господин. – Павел! – крикнул он опять и, обернувшись в комнату, прибавил: – В такой куче и Павел найдется! – Павел ушел. – Куда? Зачем? – В кабак… все вышло. Да постой, барин: скажи, почем ты меня знаешь? – Я и старушку матушку твою знаю. – Ой? А батька-то помер? (Очень вероятно у такого лысого.) – Давно, царство ему небесное! Братцы, выпьемте за покойного родителя!
В это время входит на двор мужик со штофом водки. Пушкин, увидев его раньше, закричал: – Павел! С ангелом! Да неси скорее!
Павел, влезая на камни, не сводит глаз с человека, назвавшего его по имени. Другие, объясняя ему, пьют, а рыжий не отстает от словоохотного барина: —Так, стало, и деревню нашу знаешь? – Еще бы не знать! Ведь она близ реки. (Какая же деревня без реки?) – Там, у самой речки. – А ваша-то изба, почитай, крайняя? – Третья от края. А чудной ты, барин. Уж поясни, сделай милость, не святым же духом всю подноготную знаешь? – Очень просто: мы с вашим барином на лодке уток стреляли, вдруг – гроза, дождь, мы и зашли в избу, к твоей старухе… – Так… теперь смекаю… – А вот мать жаловалась на тебя: мало денег высылаешь. – Грешен, грешен!., да вот все на проклятое-то выходит, – сказал мужик, указывая на стакан, из которого выпил залпом, и прокричал: «Здравствуй, добрый барин!»
Из воспоминаний М. П. Погодина о Пушкине
Получив эту статью от многоуважаемого и неутомимого деятеля русской мысли М. П. Погодина, заявляем нашу глубочайшую признательность за это дорогое внимание к Русск. Архиву.
Статья доставлена при следующем письме:
«Вы требуете у меня настоятельно записок о Пушкине. Я обещал их уже несколько лет тому назад П. В. Анненкову, которого биография доставила мне тогда большое удовольствие. Но что делать, я не имел времени до сих пор приняться за них. У меня одна работа погоняет другую, и сколько я ни делаю, а все остается больше и больше дела впереди. Вот и теперь: у меня на руках биография Карамзина, которой я предан всецело. Вслед за нею я должен начать печатание своей Древней Русской Истории, с большим атласом, по милости царской теперь обеспеченное. Между тем для Общества Любителей Русской Словесности необходимо написать воспоминание о Шевыреве.
Эта последняя обязанность дает мне, однако ж, возможность удовлетворить отчасти и вас: один эпизод из жизни Шевырева, как и моей, имеет непосредственное отношение к Пушкину, а именно – прибытие Пушкина в Москву в 1826 году, чтение «Бориса Годунова» и основание «Московского вестника». Я обратился к своим запискам и воспоминаниям, и посылаю вам этот отрывок, а вместе с ним еще два, кои попались мне на глаза при разборе бумаг: мнение об Истории Пугачевского бунта и слова, сказанные мною на лекции при получении известия о кончине Пушкина. Ваш Н. Погодин.
Декабря 23, 1864»
* * *
«Успех «Урании» ободрил нас. Мы составили с Дмитрием Веневитиновым план издания другого литературного сборника, посвященного переводам из классических писателей, древних и новых, под заглавием: «Гермес». Программы сменялись программами, и в эту-то минуту, когда мы были, так сказать, впопыхах, рвались работать, думали беспрестанно о журнале, является в Москву Александр Пушкин, возвращенный Государем из его псковского заточения. Мы все бросились к нему навстречу.
Представьте себе обаяние его имени, живость впечатления от его первых поэм, только что напечатанных, и в особенности мелких стихотворений, которые привели в восторг всю читающую публику, особенно молодежь, молодежь нашу, архивную, университетскую. Пушкин представлялся нам каким-то гением, ниспосланным оживить русскую словесность.
Семейство Пушкина было знакомо и, кажется, в родстве с Веневитиновыми. Чрез них и чрез Вяземского познакомились и все мы с Александром Пушкиным.
Он обещал прочесть всему нашему кругу «Бориса Годунова». Можно себе представить, с каким нетерпением мы ожидали назначенного дня. Наконец наступило, после разных превратностей, это вожделенное число. Октября 12, поутру, спозаранку мы собрались все к Веневитинову (между Мясницкою и Покровкою на повороте к Армянскому переулку), и с трепещущим сердцем ожидали Пушкина. В 12 часов он является.
Какое действие произвело на нас всех это чтение, передать невозможно. До сих пор еще, а этому прошло почти 40 лет, кровь приходит в движение при одном воспоминании. Надо припомнить, – мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых все мы знали наизусть. Учителем нашим был Мерзляков.
Надо припомнить и образ чтения стихов, господствующий в то время. Это был распев, завещанный французскою декламацией, которой мастером считался Кокошкин, и последним представителем был, в наше время, граф Блудов.
Наконец, надо представить себе самую фигуру Пушкина. Ожиданный нами величавый жрец высокого искусства, – это был среднего роста, почти низенький человечек, вертлявый, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, с тихим, приятным голосом, в черном сюртуке, в темном жилете, застегнутом наглухо, в небрежно подвязанном галстуке. Вместо высокопарного языка богов мы услышали простую, ясную, обыкновенную и между тем пиитическую, увлекательную речь!
Первые явления выслушаны тихо и спокойно, или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием всех ошеломила. Мне показалось, что мой родной и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена, мне послышался живой голос русского древнего летописателя. А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков «да ниспошлет Господь покой его душе страдающей и бурной», мы просто все как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Кто вдруг вскочит с места, кто вскрикнет. То молчание, то взрыв восклицаний, например, при стихах Самозванца:
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила,
И в жертву мне Бориса обрекла.
Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, полились слезы, поздравления.
Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое свое действие на избранную молодежь. Ему было приятно наше волнение. Он начал нам, поддавая жару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью по Волге на востроносой своей ладье, предисловие к «Руслану и Людмиле»:
У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том,
И днем и ночью кот ученый
Там ходит по цепи кругом,
Идет направо – песнь заводит,
Налево – сказку говорит.
Начал рассказывать о плане для «Дмитрия Самозванца», о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи на Красной площади в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с Самозванцем, сцену, которую написал он, гуляя верхом, и потом позабыл вполовину, о чем глубоко сожалел.
О, какое удивительное то было утро, оставившее следы на всю жизнь. Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь. Так был потрясен весь наш организм.
На другой день было назначено чтение «Ермака», только что конченного и привезенного Хомяковым из Парижа. Ни Хомякову читать, ни нам слушать не хотелось, но этого требовал Пушкин. Хомяков чтением приносил жертву. «Ермак», разумеется, не мог произвести никакого действия после «Бориса Годунова», и только некоторые лирические места вызвали хвалу. Мы почти его не слыхали. Всякий думал свое.
В антракте мне представился образ Марфы Посадницы, о которой я давно думал, искав языка. Жуковского «Орлеанская Дева» дала мне некоторое понятие об искомом языке, а «Борис Годунов» решил его окончательно.
Пушкин знакомился с нами со всеми ближе и ближе. Мы виделись все очень часто. Шевыреву выразил он свое удовольствие за его «Я есмь» и прочел наизусть несколько стихов. Мне сказал любезности за повести, напечатанные в «Урании». Толки о журнале, начатые еще в 1824 или 1823 году, в обществе Раича, усилились. Множество деятелей молодых, ретивых было, так сказать, налицо, и сообщили ему общее желание. Он выразил полную готовность принять самое живое участие.
После многих переговоров редактором назначен был я. Главным помощником моим был Шевырев. Много толков было о заглавии. Решено: «Московский вестник». Рождение его положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке): Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновых, два брата Хомяковых, два брата Киреевских, Шевырев, Титов, Мальцев, Рожалин, Раич, Рихтер, Оболенский, Соболевский. И. как подумаешь – из всего этого сборища осталось в живых только три-четыре человека, да и те по разным дорогам!
Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений! Напомню один, насмешивший все собрание. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейшее существо, какое только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивая свой хохолок, любимая его привычка, воскликнул: «Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, я единица, единица, а посмотрю на вас и покажусь себе миллионом. Вот вы кто!» – Все захохотали и закричали: миллион, миллион!
В Москве наступило самое жаркое литературное время. Всякой день слышалось о чем-нибудь новом. Языков присылал из Дерпта свои вдохновенные стихи, славившие любовь, поэзию, молодость, вино; Денис Давыдов с Кавказа; Баратынский выдавал свои поэмы. «Горе от ума» Грибоедова только что начало распространяться.
Пушкин прочел «Пророка» (который после «Бориса» произвел наибольшее действие) и познакомил нас со следующими главами «Онегина», которого до тех пор напечатана была только первая глава.
Между тем на сцене представлялись водевили Писарева с острыми его куплетами и музыкою Верстовского. Шаховской ставил свои комедии вместе с Кокошкиным, Щепкин работал над Мольером, и Аксаков, тогда еще не старик, переводил ему «Скупого». Загоскин писал «Юрия Милославского». Дмитриев выступил на поприще со своими переводами из Шиллера и Гете. Все они составляли особый от нашего приход, который вскоре соединился с нами, или, вернее, к которому мы с Шевыревым присоединились, потому что все наши товарищи, оставаясь в постоянных, впрочем, сношениях с нами, отправились в Петербург.
Вечера, живые и веселые, следовали один за другим, у Елагиных и Киреевских за Красными воротами, у Веневитиновых, у меня, у Соболевского в доме на Дмитровке, у княгини Волконской на Тверской. В Мицкевиче открылся дар импровизации. Приехал Глинка, связанный более других с Мельгуновым, и присоединилась музыка.
Горько мне сознаться, что я пропустил несколько из этих драгоценных вечеров страха ради иудейска…
Для первой книжки Шевырев написал разговор о возможности найти единый закон для изящного и шутливую статью о правилах критики.
Я начал подробным обозрением книги Эверса о древнейшем праве Руси (нигде еще не переведенной), где выразил мои мысли о различии удельной системы от феодальной. Тогда же начал печатать свои афоризмы, доставившие мне много насмешек, особенно вследствие неудачного употребления Ивана Великого для сравнения высших взглядов.
Мы были уверены в громадном успехе; мы думали, что публика бросится за именем Пушкина, которого лучший отрывок, сцена летописателя Пимена с Григорием, должен был начать первую книжку. Но увы, мы жестоко ошиблись в своих расчетах, и главной виною был я, несмотря на все убеждения Шевырева. 1, я не хотел пускать, опасаясь лишних издержек, более 4 листов в книжку до тех пор, пока не увеличится подписка, между тем как «Телеграф» выдавал книжки в 10 и 12 листов. 2, я не хотел прилагать картинок мод, которые по общим тогдашним понятиям служили первою поддержкою «Телеграфа». В 3-х, я не употребил никакого старания, чтоб привлечь и обеспечить участие князя Вяземского, который перешел окончательно к «Телеграфу» и на первых порах своими остроумными статьями и любопытными материалами содействовав больше всех его успеху, обратил читателей на его сторону.
Наконец, 4, Московский Вестник все-таки был мой hors d’oeuvre. Я не отдавался ему весь, а продолжал заниматься Русскою Историей и лекциями о Всеобщей, которая была мне поручена в университете. С Шевыревым споры у нас доходили чуть не до слез, – и запивались, когда уже сил не хватало у спорщиков и горло пересыхало, кипрским вином, которого как-то случилось нам запасти по случаю большую порцию. Вино играло роль на наших вечерах, но не до излишков, а только в меру, пока оно веселит сердце человеческое. Пушкин не отказывался под веселый час выпить. Один из товарищей был знаменитый знаток, и перед началом «Московского вестника» было у нас в моде алеатико, прославленное Державиным.
Весь 1827 год Шевырев работал неутомимо. Тогда кончил он перевод Валленштейнова «Лагеря», труднейшей вещи для перевода, и заслужил полное одобрение всех нас, начиная с Пушкина.
В марте весь наш круг был потрясен известием о внезапной кончине в Петербурге Дмитрия Веневитинова. Мы любили его всею душою. Это был юноша дивный, – но об нем после, особо…»
* * *
«Несколько слов об «Истории пугачевского бунта» А. С. Пушкина.
…Для истории нет тайны, следовательно, эта история, не распечатавшая пакета о пугачевском бунте, должна называться повестью или лучше военною реляциею, реляциею с места. В самом деле, она имеет гораздо больше достоинства литературного, чем исторического, хотя богата и последним.
В литературном отношении – это самое важное явление в русской словесности последнего времени и большой шаг вперед в историческом искусстве. Простота слога, безыскусственность, верность и какая-то меткость выражений – вот чем отличается особенно первый опыт Пушкина на новом его поприще. Пушкин, давший в «Борисе Годунове» язык нашей трагедии, «Пугачевским бунтом» нанес решительный удар ораторской истории, в коей Карамзин был у нас первым и последним мастером. И в самом деле – можно ли после Карамзина писать в его роде? Он поставил свои Геркулесовы столбы и сказал: Не далее. Пушкин пролагает теперь новую дорогу.
Многие читатели, привыкшие к риторике, обманываются наружностию «Истории пугачевского бунта» и не отдают ей справедливости за мнимую простоту и легкость. О если б они знали, как еще трудно и мудрено писать по-русски легко и просто, то они стали бы говорить иначе и воздали бы хвалу автору, который овладел языком до такой степени, что может говорить им как хочет. Но Пушкин в последнее время должен был привыкнуть к несправедливостям и кривым толкованиям. В утешение мы можем прочесть ему его собственные стихи:
…Ты сам – свой высший суд.
Всех строже оценить умеешь ты свой труд,
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен! Так пускай толпа его бранит,
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.
Возвратимся к «Истории», так названной. Ее читаешь как повесть самую занимательную и при всей сухости формы (25 числа Пугачев был там-то, а 26 пошел туда-то) не оставляешь книгу от начала до конца. Так было и с теми, которые после стали порицать ее. Вот сила таланта!..