Электронная библиотека » Петр Бартенев » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 10 ноября 2024, 17:00


Автор книги: Петр Бартенев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Никогда не забывай умышленной обиды; тут не нужно слов, или очень мало; за оскорбление никогда не мсти оскорблением.

«Коль скоро твое состояние или обстоятельства не дозволяют тебе блистать в свете, не думай скрывать своих лишений; лучше держись другой крайности: цинизмом в наготе его можно внушить к себе уважение и привлечь легкомысленную толпу, тогда как мелкие плутни тщесла вия делают нас смешными и вызывают презрение.

«Никогда не занимай, лучше терпи нужду. Поверь, она не так страшна, как ее изображают; гораздо ужаснее то, что, занимая, иногда поневоле можно подвергнуть сомнению свою честность.

«Правила, которые предлагаю тебе, добыты мною из горького опыта. Желаю, чтобы ты принял их от меня и чтоб тебе не пришлось извлекать их самому. Следуя им, ты не испытаешь минут страдания и бешенства. Когда-нибудь ты услышишь мою исповедь; она тяжела будет для моего тщеславия, но я не пощажу его, как скоро дело идет о счастии твоей жизни».

Так думал или так хотел думать Пушкин на 22-м году жизни. Столкновения с людьми успели охолодить от природы мягкое и доверчивое сердце его.

* * *

Возвращаясь к нашему хронологическому рассказу, повторим замеченное выше, что именно в то время, о котором идет у нас речь, т. е. весною 1821 года, видно, как Пушкин оглядывается на самого себя, хочет привести в порядок и мысли, и отношения, и дела свои. Самая наружность его несколько изменилась против прежнего. До сих пор он ходил в молдаванской шапочке или фесе, с обритою головою – следствие горячки. Теперь, по замечанию одного приятеля, который с ним встретился после трехмесячной отлучки, «фес заменили густые, темно-русые кудри, и выражение взора получило более определенности и силы». Такого рода минуты приходили к нему довольно часто, но молодость и пылкость брали свое, и он мигом выбивался из ровной колеи жизни.

Тогда жил некоторое время в Кишиневе поэт В. Г. Тепляков, впоследствии приобретший некоторую известность своими «Фракийскими элегиями» и книгою «Воспоминания о Болгарии». Пушкин с ним сблизился. Они вместе восхищались Байроном. В обыкновенной жизни Тепляков был большой оригинал, ходил в каком-то странном наряде, и везде носил с собою тяжелую дубинку с надписью: Memento mori. Пушкин прозвал его Мельмотом-скитальцем.


Василий Андреевич Жуковский, старший друг и наставник Александра Пушкина, его покровитель при императорском дворе.


Тепляков также вел дневник, и 1 апреля 1821 г. записал: «Вчера был у Александра Сергеевича. Он сидел на полу и разбирал в огромном чемодане какие-то бумаги. «Здравствуй, Мельмот, сказал он, дружески пожимая мне руку; помоги, дружище, разобрать мой старый хлам, да чур не воровать!» Тут были старые, перемаранные лицейские записки Пушкина, разные неоконченные прозаические статейки, стихи и письма Дельвига, Баратынского, Языкова и других. Более часа разбирали мы все эти бумаги, но разбору конца не предвиделось. Пушкин утомился, вскочил на ноги и, схватив все разобранные и неразобранные нами бумаги в кучу, сказал: «Ну их к черту!», скомкал их кое-как и втискал в чемодан».

Тепляков выпросил себе на память стихи «Старица-пророчица» и небольшую статью в прозе о Байроне. «Что тебе за охота возиться с дрянью, – заметил Пушкин: – статейка о Байроне не помню когда написана, а стихи «Старица» – лицейские грехи, я писал их для Дельвига. Пожалуй, возьми их, да чур нигде не печатать, рассержусь, прокляну навек».

Любопытно, что Пушкин внимательно следил за жизнью Байрона и в одном отрывке из записок своих замечает: «Байрон много читал и расспрашивал о России. Он, кажется, любил ее и хорошо знал ее новейшую историю. В своих поэмах он часто говорит о России, о наших обычаях. Сон Сарданапалов напоминает известную политическую карикатуру, изданную в Варшаве во время Суворовских войн. В лице Нимврода изобразил он Петра Великого. В 1813 году Байрон намеривался через Персию приехать на Кавказ».

Весною 1821 г. Пушкин был свидетелем события чрезвычайного и имевшего важное историческое значение. 11 марта кн. Александр Ипсиланти, с толпою сообщников, перешел Прут, вступил в Молдавию и поднял знамя восстания против турок. Можно себе представить, как много было толков в Кишиневе, когда этот флигель-адъютант русской службы, приятель М. Ф. Орлова, пошел воевать с целою Турецкою империею. Многие не могли поверить, чтоб из этого что-нибудь вышло. Пушкин один из первых понял и оценил всю важность начального греческого движения. «2 апреля, вечер провел у Н. Д. Прелестная гречанка, – отмечает он в своем дневнике. – Говорили об А. Ипсиланти; между пятью греками я один говорил как грек. Все отчаивались в успехе предприятия этерии; я твердо уверен, что Греция восторжествует и что 2.500.000 турок оставят цветущую страну Эллады законным наследникам Гомера и Фемистокла. С крайним сожалением узнал я, что Владимиреско не имеет другого достоинства кроме храбрости необыкновенной; храбрости достанет и у Ипсиланти».

В Кишиневе с напряженным вниманием ждали, чем кончится дело. Русские батальоны, под начальством Волховского, расставлены были на самом Пруте, на другом берегу которого происходила знаменитая схватка под Скулянами, и все это в нескольких часах пути от Кишинева. Война с Турцией казалась неизбежною; отношения к ней держались на волоске. Г. Анненков, имевший доступ к бумагам Пушкина, говорит (Материалы, стр. 95), что он вел журнал греческого возрождения, но что вскоре бросил его. Если это было действительно так, то, может быть, этот журнал впоследствии пригодился Пушкину для его статьи об одном из участников молдавского движения, Кирджали. В ней находятся любопытнейшие подробности, собранные и записанные, очевидно, из первых рук. Ипсиланти изображен именно так, как его после обличила история. Набросанное Пушкиным описание дела под Скулянами имеет все достоинства подлинной исторической записки. Рассказывая про арнаутов, бежавших в Россию после молдавского разгрома, Пушкин прибавляет: «Их можно всегда было видеть в кофейнях полутурецкой Бессарабии, с длинными чубуками во рту, прихлебывающих кофейную гущу из маленьких чашечек».

Греки были разбиты, Молдавия успокоилась, и русские войска не двинулись в поход, как можно было ожидать. Наступило затишье, и Пушкин опять соскучился в Кишиневе. Его живому нраву необходима была частая смена впечатлений. Еще в марте 1821 г. он пишет Дельвигу: «Скоро оставляю благословенную Бессарабию; есть страны благословеннее… разнообразие спасительно для души».

В половине мая видим его в Одессе. Просто ли захотелось ему воспользоваться близостью и взглянуть на новый, веселый город, или ездил он туда для морского купанья, до которого был великий охотник, только Инзов дал ему новый отпуск.

* * *

В июле месяце, именно 18-го числа 1821 года, в Кишинев пришло известие о смерти Наполеона (23 апреля ст. стиля). Нам теперь трудно составить понятие, как поразительна была эта весть для тогдашних людей. Целая эпоха, целый мир событий и воспоминаний сосредоточивались и олицетворялись в одном этом человеке, который и в далекой ссылке, с своего острова, продолжал занимать современников своими отзывами и мнениями. Люди все еще прислушивались к голосу великого властелина. При нем все необыкновенное казалось возможным. Чудесный пример его возбуждал отвагу в молодых людях; ибо никакое начинание не было дерзким в сравнении с его поприщем. Роковое значение Наполеона в судьбах нашего отечества еще сильнее приковывало к нему внимание лучших русских людей.

Пушкин привык с детства останавливать свои думы на нем, и в Лицее писал стихи по случаю возвращения его с острова Эльбы. С нашествием французов лично для Пушкина связывались яркие воспоминания его лицейской жизни. Теперь, когда не стало этого властителя его дум, он соединил в одном произведении все, что накопилось в течение лет от размышлений о нем и от разнообразного чтения о Наполеоне. Стихи «Чудесный жребий» совершился по внешним приемам вышли чем-то вроде оды.

Что касается внутреннего содержания, то можно смело утверждать, что нигде в Европе, ни тогда, ни долго после, не было сказано о Наполеоне ничего лучшего и благороднейшего. Надо припомнить, что Пушкину в этом случае предстояла особенная трудность. Кто не писал о Наполеоне, кто не клял его памяти? Можно собрать целые тома русских стихотворений о нем, и Пушкину пришлось писать на эту, по-видимому избитую, тему. Надо было или вовсе не приниматься, или создать что-нибудь особенное. Высоконравственная мысль оды уже одна делает величайшую честь поэту. В последней строфе он захотел придать кончине Наполеона современный политический смысл. Впрочем, эту последнюю идею, о невозможности после Наполеона всемирного владычества, Пушкин думал развить в особом стихотворении, которое не кончено им, но, по справедливому замечанию Анненкова, принадлежит несомненно к тому же времени и вызвано известием о смерти великого человека.

Этот превосходный отрывок стихотворения, в котором Наполеон сопоставлен с императором Александром, и как можно наверное догадываться, должен был передать ему завещание о свободе мира, особенно любопытен для нас теми строфами, в которых описана физиономия Наполеона. Они показывают, как Пушкин прилежно вглядывался в его портреты и как глубоко его образ запечатлелся в душе нашего поэта:

 
Ни тучной праздности ленивые морщины,
Ни поступь тяжкая, ни ранние седины,
Ни пламень гаснущий нахмуренных очей,
Не обличали в нем изгнанного героя,
Мучением покоя
В морях казненного – по манию царей.
Нет, чудный взор его, живой, неуловимый,
То вдаль затерянный, то вдруг неотразимый,
Как боевой перун, как молния сверкал;
Во цвете здравия и мужества и мощи Владыке полунощи
Владыка Запада грозящий предстоял.
 

Прекраснейшие строфы отрывка свидетельствуют, что Пушкин следил внимательно за современными событиями. Самую мысль подал ему отчасти Жуковский в своих стихах, написанных в 1816 году для праздника английского посла лорда Каткарта, который торжествовал тогда годовщину отречения Наполеона:

 
И все, что рушил он, природа
Своей красою облекла,
И по следам его свобода
С дарами жизни протекла.
 

Певец мира и любви, Жуковский как будто совестился обращаться с упреками к великому и еще живому человеку и не захотел потом перепечатать этой пиесы в собраниях своих сочинений.


Николай Михайлович Карамзин, знаменитый русский историк, принимавший живое участие в судьбе Пушкина.


Стоит заметить, что тень Наполеона преследовала лучших русских поэтов: кроме Пушкина, который несколько раз обращался к нему, Наполеон внушил лучшие произведения Лермонтову, Тютчеву и Хомякову. Оно и понятно: русским людям легче других оценить великое явление западного мира. Им в этом случае принадлежит честь беспристрастия: в стихах названных поэтов о Наполеоне нет и следов народной ненависти и господствует полное примирение с прошедшим.

Возвращаясь к Пушкину, надо сказать, что он долго не хотел напечатать своего стихотворения, сокращал и исправлял его, и выпустил в свет только в 1826 г., в первом собрании стихов своих.

* * *

Мы остановились на осени 1821 года. Пушкин в это время обжился в Кишиневе. Хотя мысли его постоянно рвались в Петербург и он беспрестанно ждал оттуда благоприятных для себя вестей, но эта надежда получить свободу не оправдывалась; до поры до времени он, по-видимому, мирился с своим положением и часто всею душою отдавался местным интересам.

Понятие о тогдашнем Кишиневе можно отчасти составить вообще по нашим губернским городам: та же жажда новостей с севера, то же усердие следовать во всем последней моде, те же мелочи и иногда сплетни во взаимных отношениях. Но город, как мы уже заметили, был довольно оживлен, благодаря пестроте полуевропейского народонаселения, благодаря своему положению почти на границе империи и военному постою. Там были и театр и музыканты, и беспрестанно устраивались вечеринки и балы. Пушкин в первый раз в жизни очутился в такого рода среде и с любопытством стал наблюдать эту губернскую жизнь. Где только собиралось большое общество, он был тут.

В отношении к молдаванам-боярам, первым лицам местного населения, Пушкин не умел иногда скрывать чувств своего превосходства и не в силах бывал также удерживаться от врожденной ему, русской насмешливости; но все же он посещал их за неимением другого общества в этом роде, а некоторых, например, семейство Варфоломея, даже и любил за простую приветливость и радушное гостеприимство.

Кроме того, временными предметами внимания, а иногда и минутной любви Пушкина в Кишиневе была молодая молдаванка Россети, которой ножки, как все уверены там, будто воспеты в первой главе Онегина, потом Пульхерия Егоровна Варфоломей, вышедшая за греческого консула в Одессе г. Мано; девица Прункул и другие.

Случаи к любезностям и болтовне с женщинами, до которой Пушкин всегда был большой охотник, всего чаще представлялись в танцах. Пушкин охотно и много танцевал. Ему нравились эти пестрые собрания, где турецкая чалма и венгерка появлялись рядом с самыми изысканными, выписанными из Вены, нарядами. В Кишиневе тогда славились и приглашались на все вечера домашние музыканты боярина Варфоломея, из цыган. «В промежутках между танцами, – рассказывает В. П. Горчаков, – они пели, аккомпанируя себе на скрипках, кобзах и тростянках, которые Пушкин по справедливости называл цевницами. И действительно, устройство этих тростянок походило на цевницы, какие мы привыкли встречать в живописи и ваянии»…

Выше замечено, что оживлению Кишинева много способствовали стоявшие в нем войска. Пушкин по целым дням проводил с офицерами генерального штаба и 16-й дивизии и близко познакомился с военным бытом. «Жизнь армейского офицера известна, рассказывает он в повести «Выстрел» (черты которой очевидно принадлежат Кишиневу). Утром ученье, манеж, обед у полкового командира или в жидовском трактире; вечером – пунш и карты».

Значительную долю времени Пушкин отдавал картам. Тогда игра была в большом ходу и особливо в полках. Пушкин не хотел отстать от других: всякая быстрая перемена, всякая отвага были ему по душе; он пристрастился к азартным играм и во всю жизнь потом не мог отстать от этой страсти. Она разжигалась в нем надеждою и вероятностью внезапного большого выигрыша, а денежные дела его были, особенно тогда, очень плохи. За стихи он еще ничего не выручал, и приходилось жить жалованьем и скудными присылками из родительского дому.

Играть Пушкин начал, кажется, еще в Лицее; но скучная, порою, жизнь в Кишиневе сама подводила его к зеленому столу. Играли обыкновенно в штос, в экарте, но всего чаще в банк. Однажды Пушкину случилось играть с одним из братьев 3убовых, офицером генерального штаба. Он заметил, что 3. играет наверное, и, проиграв ему, по окончании игры, очень равнодушно и со смехом стал говорить другим участникам игры, что ведь нельзя же платить такого рода проигрыши.

Слова эти, конечно, разнеслись, вышло объяснение, и 3. вызвал Пушкина драться. Это был второй поединок в жизни поэта. Противники отправились на так называемую малину, виноградник за Кишиневом. Пушкина нелегко было испугать; он был храбр от природы и старался воспитывать в себе это чувство. Недаром он записал для себя одно из наставлений кн. Потемкина Н. Н. Раевскому: «Старайся испытать, не трус ли ты; если нет, то укрепляй врожденную смелость частым обхождением с неприятелем». Еще в Лицее учился он стрельбе в цель, и в стенах кишиневской комнаты своей насаживал пулю на пулю.

Подробности этого поединка, сколько известно, второго в жизни Пушкина, нам неизвестны, но некоторые обстоятельства его он сам передавал в повести «Выстрел», вложив рассказ в уста Сильвио и приписав собственные действия молодому талантливому графу. «Это было на рассвете, – рассказывает Сильвио, – я стоял на назначенном месте с моими тремя секундантами. С неизъяснимым нетерпением ожидал я моего противника… Я увидел его издали. Он шел пешком, с мундиром на сабле, сопровождаемый одним секундантом. Мы пошли к нему навстречу. Он приблизился, держа фуражку, наполненную черешнями. Секунданты отмерили нам двенадцать шагов… Он стоял под пистолетом, выбирая из фуражки спелые черешни и выплевывая косточки, которые долетали до меня».

И действительно, по свидетельству многих и в том числе В. П. Горчакова, бывшего тогда в Кишиневе, на поединок с 3. Пушкин явился с черешнями, и завтракал ими, пока тот стрелял. Но 3. поступил не так, как герой пушкинской повести Сильвио. Он стрелял первый и не попал. «Довольны вы?» – спросил его Пушкин, которому пришел черед стрелять. Вместо того чтобы требовать выстрела, З. бросился с объятиями. «Это лишнее», – заметил ему Пушкин и не стреляя удалился. Эту последнюю подробность (не называя противника) приводит и В. И. Даль в своей заметке о кончине Пушкина.

* * *

Поединок с 3., разумеется, тотчас сделался предметом общего говора, и поведение Пушкина чрезвычайно подняло его в общем мнении. Но Инзов, по должности, не имел права оставить этот случай без внимания и, может быть, в виде наказания и желая на время удалить Пушкина из Кишинева, отправил его, вероятно с каким-нибудь служебным поручением, в Аккерманские степи. Впрочем, наверное мы этого не знаем, а только заключаем так по ходу дел. Несомненно одно, что Пушкин, в исходе 1821 г., видел устья Днестра, был в Аккермане и противолежащем Овидиополе. Старинная Аккерманская крепость расположена на мысу, который выдается в Днестровский лиман, и с двух сторон омываема волнами, отражающими ее высокие башни.

Вид на лиман необыкновенно хорош. Н. И. Надеждин, посетивший эти места лет через двадцать, говорит, что один учитель Аккерманского уездного училища показывал ему прибрежную башню, на которой Пушкин провел целую ночь, и что башня с тех пор называется Овидиевой. «Не потому ли, – прибавляет он, – что поэт здесь, может быть, вел свою вдохновенную беседу с тенью Овидия? В самом деле, воспоминание о римском изгнаннике так легко и естественно могло возбудиться городом, украшенным его именем, который отсюда виднеется на краю горизонта, сливающегося с лиманом, во всей своей пустынной красе».

Но мы знаем, что Овидий уже давно занимал Пушкина. Еще в послании к Чаадаеву, в апреле 1821 г. он уже поминает его. Сочинения Овидия, вероятно, были с ним в Аккермане. Как внимательно читал он их, видно, между прочим, из примечания к первой главе Онегина и из критической статьи его в «Современнике» о стихотворениях Теплякова, который также обращался к тени Овидиевой.

Из сочинений Овидия после «Превращений» он отдает особенное предпочтение Понтийским элегиям. «Сколько яркости в описании чуждого климата и чуждой земли! Сколько живости в подробностях! И какая грусть о Риме, какие трогательные жалобы!.. Овидий добродушно признается, что он и смолоду не был охотником до войны, что тяжело ему под старость покрывать седину свою шлемом и трепетной рукой хвататься за меч при первой вести о набеге (см. Trist. Lib. IV, El. I.)»

При стихах своих к Овидию Пушкин замечает, сколько лет Овидий прожил в изгнании. Около этого времени Пушкин хлопотал о помиловании и писал в Петербург, чтобы ему выпросили позволение возвратиться в столицу…

Поездка в Аккерман была непродолжительна, и к новому году Пушкин возвратился в Кишинев: его видели в толпе офицеров, чиновников и солдат, 1-го января 1822 года, на достопамятном празднике, о котором мы говорили выше и которым М. Ф. Орлов открывал устроенный им манеж своей дивизии. На святках Кишинев особенно оживился, и Пушкин не пропустил случая потанцевать и повеселиться. Но вскоре по возвращении ему опять пришлось драться.

На этот раз противником его был человек достойный и всеми уважаемый. Это был полковник и командир егерского полка Семен Никитич Старов, известный в армии своею храбростью в Отечественную войну и в заграничных битвах. Старов вступился за своего офицера, которого, по его мнению, оскорбил Пушкин.

Дело было так. На вечере в Кишиневском казино, которое служило местом общественных собраний, один молодой егерский офицер приказал музыкантам играть русскую кадриль; но Пушкин еще раньше условился с А. П. Полторацким начинать мазурку, захлопал в ладоши и закричал, чтоб играли ее. Офицер-новичок повторил было свое приказание, но музыканты послушались Пушкина, которого они давно знали, даром что он был не военный, и мазурка началась.


Софья Николаевна Карамзина, дочь историка Н. М. Карамзина. Многие годы была дружна с Пушкиным, в ее альбоме оставили записи Е. А. Баратынский, П. А. Вяземский и другие известные русские поэты и писатели.


Полковник Старов все это заметил и, подозвав офицера, советовал ему требовать, чтоб Пушкин, по крайней мере, извинился перед ним. Застенчивый молодой человек начал мяться и отговаривался тем, что он вовсе незнаком с Пушкиным. «Ну так я за вас поговорю», – возразил полковник и после танцев подошел к Пушкину с вопросами, вследствие которых на другой день положено быть поединку.

Они стрелялись верстах в двух за Кишиневом, утром в девять часов. Секундантом Пушкина был Н. С. Алексеев, а одним из советников и распорядителей И. П. Липранди, мнением которого поэт дорожил в подобных случаях (вспомним, что повесть «Выстрел» слышана от Липранди). Но погода помешала делу: противники два раза принимались стрелять, и, стало быть, вышло четыре промаха: метель с сильным ветром не давала возможности прицелиться как должно. Не знавшие подробностей дела говорили, будто Пушкин не захотел воспользоваться своим выстрелом и, разрядив пистолет на воздух, воскликнул:

 
Полковник Старов,
Слава Богу, здоров.
 

К счастью, поединок не возобновился. Полторацкому с Алексеевым удалось свести противников в ресторации Николетти. «Я всегда уважал вас, полковник, и потому принял ваш вызов», – сказал Пушкин. «И хорошо сделали, Александр Сергеевич, – сказал в свою очередь Старов, – я должен сказать по правде, что вы так же хорошо стоите под пулями, как хорошо пишете».

Такой отзыв храброго человека, участника 1812 года, не только обезоружил Пушкина, но привел его в восторг. Он кинулся обнимать Старова, и с этих пор считал долгом отзываться о нем с великим уважением. Так, например, через несколько дней, в той же ресторации, молодые молдаване, играя на бильярде и толкуя о недавней дуэли, позволили себе обвинять Старова в трусости. Пушкин, игравший тут же, тотчас им заметил, что он не потерпит таких отзывов и что вперед будет считать их для себя личною обидою.

Но в городе не все знали о примирении Старова с Пушкиным; о каждом из противников разнеслись двусмысленные слухи, из которых для Пушкина выросла новая и крайне неприятная история.

Между кишиневскими помещиками-молдаванами, с которыми вел знакомство Пушкин, был некто Балш. Жена его, еще довольно молодая женщина, везде вывозила с собою, несмотря на ранний возраст, девочку-дочь, лет тринадцати. Пушкин за нею ухаживал. Досадно ли это было матери или, может быть, она сама желала слышать любезности Пушкина, только она за что-то рассердилась и стала к нему придираться. Тогда в обществе много говорили о какой-то ссоре двух молдаван: им следовало драться, но они не дрались. «Чего от них требовать! – заметил как-то Липранди, – у них в обычае нанять несколько человек, да их руками отдубасить противника».

Пушкина очень забавлял такой легкий способ отмщения. Вскоре, у кого-то на вечере, в разговоре с женою Балша, он сказал: «Экая тоска! хоть бы кто нанял подраться за себя!» Молдаванка вспыхнула. «Да вы деритесь лучше за себя», – возразила она. «Да с кем же?» – «Вот хоть с Старовым; вы с ним, кажется, не очень хорошо кончили». На это Пушкин отвечал, что если бы на ее месте был ее муж, то он сумел бы поговорить с ним; потому ничего не остается больше делать, как узнать, так ли и он думает.

Прямо от нее Пушкин идет к карточному столу, за которым сидел Балш, вызывает его и объясняет, в чем дело. Балш пошел расспросить жену, но та ему отвечала, что Пушкин наговорил ей дерзостей. «Как же вы требуете от меня удовлетворения, а сами позволяете себе оскорблять мою жену», – сказал возвратившийся Балш. Слова эти были произнесены с таким высокомерием, что Пушкин не вытерпел, тут же схватил подсвечник и замахнулся им на Балша. Подоспевший Н. С. Алексеев удержал его. Разумеется, суматоха вышла страшная, и противников кое-как развели. На другой день, по настоянию Крупянского и П. С. Пущина (который командовал тогда дивизией за отъездом Орлова), Балш согласился извиниться перед Пушкиным, который нарочно для того пришел к Крупянскому. Но каково же было Пушкину, когда к нему явился, в длинных одеждах своих, тяжелый молдавании и вместо извинения начал: «Меня упросили извиниться перед вами. Какого извинения вам нужно?» Не говоря ни слова, Пушкин дал ему пощечину и вслед затем вынул пистолет.

Прямо от Крупянского Пушкин пошел на квартиру к Пущину, где его видел В. П. Горчаков, бледного как полотно и улыбающегося. Инзов посадил его под арест на две недели; чем дело кончилось, не знаем. Дуэли не было, но еще долго после этого Пушкин говорил, что не решается ходить без оружия, на улицах вынимал пистолет и с хохотом показывал его встречным знакомым.

* * *

Возмутительную историю Пушкина с Балшем мы относим к февралю месяцу 1822 г. Она произошла, как можно соображать по рассказам о ней, около масленицы.

Итак, в продолжении каких-нибудь трех-четырех месяцев три истории, три вспышки необузданного, африканского нрава: в исходе 1821 года поединок с 3. из-за карт, в январе 1822-го с Старовым из-за светских отношений.

Можно себе представить, сколько в Кишиневе пошло толков, как возмущались все степенные люди поведением молодого человека, каково было кишиневским молдаванам после оскорбления, нанесенного им в лице Балша. Пушкина стали бояться в городе. Но за него был его добрый начальник, приставлявший часовых к его комнате, присылавший ему книг для успокоения и развлечения.

Инзов и еще несколько человек в Кишиневе хорошо знали, что Пушкину было можно и было за что прощать его увлечения. За беспорядочною жизнью, за необузданностью нрава, дерзкими речами не скрывалось от них существо, необычайно умное и свыше одаренное.

Дело в том, что уже в это время в Пушкине заметно обозначилось противоречие между его вседневною жизнью и художественным служением. Уже тогда в нем было два Пушкина, один – Пушкин-человек, а другой – Пушкин-поэт. Это раздвоение он хорошо сознавал в себе; порою оно должно было мучить его, и отсюда-то, может быть, меланхолический характер его песен, та глубокая симпатическая грусть, которая примешивается почти ко всему, что ни писал он, и которая невольно вызывает участие в читателе.

Он был неизмеримо выше и несравненно лучше того, чем казался и чем даже выражал себя в своих произведениях. Справедливо отзывались близкие друзья его, что его задушевные беседы стоили многих его печатных сочинений и что нельзя было не полюбить его, покороче узнавши.

Но по замечательному и в психологическом смысле чрезвычайно важному побуждению, которое для поверхностных наблюдателей могло казаться простым капризом, Пушкин как будто вовсе не заботился о том, чтобы устранять названное противоречие; напротив, прикидывался буяном, развратником, каким-то яростным вольнодумцем.

Это состояние души можно бы назвать юродством поэта. Оно замечается в Пушкине до самой его женитьбы и, может быть, еще позднее. Началось оно очень рано, но становится ярко заметным в описываемую нами пору.


Иван Никитин Инзов, начальник Пушкина во время ссылки поэта на юг России.


«Как судить о свойствах и образе мыслей человека по наружным его действиям? – пишет он по поводу обвинений Байрона в безбожии. – Он может по произволу надевать на себя притворную личину порочности, как и добродетели. Часто, по какому-либо своенравному убеждению ума своего, он может выставлять на позор толпе не самую лучшую сторону своего нравственного бытия; часто может бросать пыль в глаза черни одними своими странностями».

* * *

Летом 1822 года покинули Кишинев двое близких знакомых Пушкина: П. С. Пущин и М. Ф. Орлов; первый был уволен вовсе от службы, второй от должности дивизионного начальника, с причислением к армии, оба, по неприятностям с своим корпусным генералом Сабанеевым. Дивизиею в Кишиневе стал командовать Нилус. Орлов с женою уехал в Крым, куда так хотелось Пушкину, но ему пришлось сделать совсем другого рода путешествие, при этом обогатиться новыми впечатлениями, плодом которых впоследствии была поэма «Цыганы».

Во второй половине 1822 года с ним случилась опять история. Подробности нам неизвестны; но есть положительное свидетельство, что в это время Пушкин, опять за картами, повздоривши с кем-то из кишиневской молодежи, снял сапог и подошвой ударил его в лицо. Инзов разослал их: Пушкина в Измаил, а противника его в Новоселицу Г. Анненков (Материалы, стр. 90) говорит, что на этот раз Пушкин доходил до самых границ империи.

Во всяком случае поездка в Измаил, по Буджацкой пустыне, надолго осталась памятна Пушкину. Он наскучил кишиневскою жизнью; ему надоели городские толки, возбужденные его горячностью, и вообще городская жизнь. В степях он почувствовал себя на воле и захотел пожить беззаботною кочевою жизнью, снизойти на первую ступень человеческого общежития. Встретив на дороге цыганский табор, Пушкин пристал к нему и несколько времени кочевал вместе с ним. Что это было действительно так, что воспитанник богатого царскосельского Лицея проводил ночи на голой земле, у костров и под шатрами, свидетельствует брат его, сообщивший одно выпущенное прежде место из поэмы «Цыганы»:

 
За их ленивыми толпами
В пустынях праздный я бродил,
Простую пищу их делил,
И засыпал пред их огнями.
 

Любопытно, что в бумагах его нашлась заметка о происхождении и нравах цыган. Опять виден умный и зоркий наблюдатель, умевший собирать с жизни двойную дань поэзии и знания.

Кажется, что к ноябрю месяцу этого же года следует отнести новую и последнюю поездку его в Чигиринский повет Киевской губернии, в село Каменку, к Давыдовым. Там встретился с ним один его петербургский знакомый, из записок которого извлекаем следующее место: «Приехав в Каменку, – рассказывает он, – я был приятно удивлен, когда случившийся здесь А. С. Пушкин выбежал ко мне с распростертыми объятиями… С генералом был сын его, полковник Александр Раевский. Через полчаса я был тут как дома. Орлов, Охотников и я, мы пробыли у Давыдовых целую неделю. Пушкин и полковник Раевский прогостили тут столько же. Мы всякий день обедали внизу у старушки-матери. После обеда собирались в огромной гостиной, где всякий мог с кем и о чем хотел беседовать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации