Автор книги: Петр Бартенев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Жена А. Л. Давыдова, впоследствии вышедшая в Париже за генерала Себастиани, была со всеми очень любезна. У нее была премиленькая дочь, девочка лет двенадцати. Пушкин вообразил себе, что он в нее влюблен, беспрестанно на нее заглядывался и, подходя к ней, шутил с ней очень неловко. Однажды за обедом он сидел возле меня и, раскрасневшись, смотрел так ужасно на хорошенькую девочку, что она, бедная, не знала, что делать, и готова была заплакать. Мне стало ее жалко, и я сказал Пушкину вполголоса: «Посмотрите, что вы делаете! Вашими нескромными взглядами вы совершенно смутили бедное дитя». «Я хочу наказать кокетку, – отвечал он, – прежде она со мной любезничала, а теперь прикидывается жестокой и не хочет взглянуть на меня».
С большим трудом удалось мне обратить все это в шутку и заставить его улыбнуться. В общежитии Пушкин был до чрезвычайности неловок и при своей раздражительности легко обижался каким-нибудь словом, в котором решительно не было ничего обидного. Иногда он корчил лихача, вероятно, вспоминал Каверина и других своих приятелей-гусаров в Царском Селе. При этом он рассказывал про себя самые отчаянные анекдоты, и все вместе выходило как-то пошло.
Зато когда заходил разговор о чем-нибудь дельном, Пушкин тотчас просветлялся. О произведениях словесности он судил верно и с особенным каким-то достоинством. Не говоря почти никогда о собственных сочинениях, он любил разбирать произведения современных поэтов, и не только отдавал каждому из них справедливость, но в каждом из них умел отыскать красоты, каких другие не заметили. Я ему прочел одно из его неизданных стихотворений, и он очень удивился, как я его знаю… В то время не было сколько-нибудь грамотного прапорщика в армии, который бы не знал наизусть его запрещенных стихов».
* * *
С 1822 года положение Пушкина в Кишиневе становится все тяжелее и для его горячего нрава невыносимее. Рассказанные нами истории должны же были оставить свои следы на нем. Сон перед поединком Пушкин впоследствии сравнивал с ожиданием замешкавшейся карты в азартной игре, и мы уже знаем, что он действительно не слишком дорожил жизнью и любил отважно идти на всякую опасность; но все же эти встречи со смертью необходимо потрясали все его нравственное существование и не могли проходить даром.
Конечно, глядя теперь со стороны, можно с уверенностью утверждать, что кишиневская жизнь была полезна Пушкину, как поэту, что эти страсти разрабатывали его душу и вызывали нам из нее новые живые звуки, которыми теперь мы так наслаждаемся; но каково было самому поэту в болезненные минуты поэтического развития? Вот вопрос. Нашлись ли люди, возле которых он мог отдохнуть, которых участие было бы не оскорбительно, кому бы он мог вполне открыться и довериться?
Он отвечает отрицательно. У него были в Кишиневе добрые приятели: Алексеев, Горчаков, Полторацкий и другие; но не было настоящего друга вроде Дельвига, Малиновского, Пущина (И. И.), или каким был позднее П. В. Нащокин; не было и таких людей, как Карамзин и Жуковский, к которым бы он мог прийти, рассказать все, требовать совета и не оскорбляясь выслушать упреки и наставления. Вдобавок, на ту пору, разбрелся и кружок М. Ф. Орлова. Правда, их горячие, иногда только заносчивые речи и требования, ввиду практической неисполнимости, которая не могла укрываться от наблюдательного и зоркого поэта, должны были порою тревожить его и наводить грусть; но он искренно дорожил этими людьми, и отсутствие их, без сомнения, было ему чувствительно.
Между тем из Петербурга приходили неутешительные вести, надежда на возвращение из ссылки оставалась по-прежнему только надеждою; положение при Инзове, без определенной деятельности, было какое-то праздное и двусмысленное, и в довершение всего недостаток денежный.
Само собою разумеется, что большинство людей, с которыми он встречался в Кишиневе, не могли дорожить высокими достоинствами поэта, и всего чаще лишены были способности открывать и замечать их. К тому же им досадно бывало видеть, как этот, едва вышедший из детства, баловень природы, без видимого занятия, без всяких наглядных заслуг, пользуется уважением людей высокопоставленных, водится с первыми лицами города, не хочет знать привычных условий и внешних форм подчиненности, ни перед чем не останавливается и все ему проходит. Степенное кишиневское чиновничество не в силах было простить ему, напр., небрежного наряда. Досадно им было смотреть, как он разгуливает с генералами в своем архалуке, в бархатных шароварах, неприбранный и нечесаный, и размахивает железною дубинкою.
Вдобавок, не попадайся ему, оборвет как раз. Молодой Пушкин не сдерживал в себе порывов негодования и насмешливости, а в кишиневском обществе было, как и везде, немало таких сторон, над которыми изощрялся ум его. Находчивостью, резкостью возражений и ответов он выводил из терпенья своих противников. Язык мой – враг мой, пословица, ему хорошо знакомая.
Сюда относится большая часть анекдотов, которые ходят про него по России. Так, напр., на одном обеде в Кишиневе какой-то солидный господин, охотник до крепких напитков, вздумал уверять, что водка лучшее лекарство на свете и. что ею можно вылечиться даже от горячки. «Позвольте усумниться», – заметил Пушкин. Господин обиделся и назвал его молокососом. «Ну, уж если я молокосос, – сказал Пушкин, – то вы, конечно, виносос». И вот уже враг, готовый радоваться всякой ошибке и распускать всякую клевету!
Какая-то дама, гордая своими прелестями и многочисленностью поклонников, принудила Пушкина написать ей стихи в альбом. Стихи были написаны, и в них до небес восхвалялась красота ее, но внизу, сверх чаяния, к полнейшей досаде и разочарованию, оказалась пометка: 1 апреля.
Подобных случаев, без сомнения, было немало. Кто-то выразился про Пушкина, играя словом бессарабский с намеком на его физиономию: бес арабский. Иногда поэту приходилось тяжело в обществе, враждебно против него настроенном.
Так он писал про себя, сознавая хорошо свое положение. Но пенять на судьбу, жаловаться на то, что его не понимают, выставлять себя напоказ было вовсе не в его нраве. «Кюхельбекерно мне на чужой стороне», – только этим и выражались его недовольство, даже и в письмах к ближайшим людям. Озлобления в нем незаметно. С гордым равнодушием он продолжал являться всюду и по-прежнему посещал разнообразное кишиневское общество.
* * *
Почти все время кишиневской жизни Пушкин рассчитывал, что ссылка его скоро кончится и что ему позволят возвратиться в столицу. Еще в 1821 году, в письме к брату (27 июля) он говорит: «Пиши ко мне, покамест я еще в Кишиневе». В письмах 1822 года беспрестанно выражается надежда на скорое свидание. К брату он пишет, от 24 января: «Постараюсь сам быть у вас на несколько дней, тогда дела пойдут иначе»; 21 июля: «Радость моя, хочется мне с вами увидеться, мне в Петербурге дела есть; не знаю, буду ли к вам, а постараюсь»; 6 октября: «Я карабкаюсь и, может быть, явлюсь у вас, но не прежде будущего года». То же самое в письме к Катенину от 19 июля, говоря о постановке на сцену Корнелевой трагедии «Сид», переведенной Катениным: «Как бы то ни было, надеюсь увидеть эту трагедию зимою, по крайней мере постараюсь»; или к Я. Н. Толстому, от 26 сентября: «Может быть, к новому году мы свидимся, и тогда дело пойдет на лад».

Дом в Кишиневе, где жил Пушкин во время южной ссылки.
Так как официальной ссылки не было, то Пушкин, вероятно, надеялся, что его переведут по службе обратно в Петербург, или хоть уволят в отпуск. Через кого шли эти сношения, у кого именно просил он ходатайства, определительно мы не можем сказать, по крайней мере по имеющимся у нас материалам. Знаем только, что он писал письмо к гр. Нессельроду, который тогда заведовал министерством иностранных дел. Весьма вероятно, что заступниками и ходатаями были те же лица, что и прежде: Карамзин, Жуковский и братья Тургеневы. Но испросить помилование было довольно трудно. Обстоятельства не только не улучшились сравнительно с 1820-м годом, когда Пушкин оставил Петербург, напротив, сделались еще тяжелее.
В самый год удаления Пушкина произошла Семеновская история; в министерстве просвещения и духовных дел, к которому принадлежал Пушкин по роду своей деятельности, наступили времена крутые: профессора Куницын и Арсеньев потерпели по службе; имел большое влияние знаменитый ревизор Магницкий, торжествовало его направление, и в 1822 году даже самый Царскосельский лицей передан в ведомство военно-учебных заведений.
К тому же, удаленный по высочайшему (хотя и не гласному) повелению, Пушкин не иначе мог быть и возвращен. Отлучки императора Александра, его беспрестанные поездки то во внутренние губернии, то за границу, на Люблянский и Веронский конгрессы, тоже могли быть помехою. К императору, естественно, посылались только дела первой важности, и отнюдь не могла быть послана бумага о перемещении из одного места в другое какого-нибудь коллежского секретаря Пушкина. Оттого Пушкина так занимает вопрос, когда возвратится государь (письмо к брату от 30 января 1823 года). Неуверенность в своем положении, надежда, что, может быть, завтра выйдет разрешение ускакать из Кишинева, должны были усиливать душевную тревогу Пушкина. Он жил изо дня в день, как будто не на месте, и беспрестанно готовый в дорогу.
Когда именно Пушкин переехал в Одессу, мы не можем определить с точностью. В январе 1823 года он еще не теряет надежды возвратиться в Петербург, как видно по письму его к брату от 30 числа этого месяца: «Прощай, душа моя! если увидимся, то зацелую, заговорю и зачитаю. Я ведь тебе писал, что кюхельбекерно мне на чужой стороне… Неприятно сидеть взаперти, когда гулять хочется».
Сам Пушкин так рассказывал брату о своем переселении в Одессу: «Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман – три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело. Здоровье мое давно требовало морских ванн; я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу. Я оставил мою Молдавию и явился в Европу. Ресторация и итальянская опера напоминали мне старину и, ей-богу, обновили мою душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково; объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе. Кажется и хорошо, да новая печаль мне сжала грудь; мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехав в Кишинев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически, и, выехав оттуда навсегда, о Кишиневе я вздохнул».
Вскоре переезд Пушкина в Одессу получил официальное подтверждение. Указом 7 мая 1823 года новороссийское генерал-губернаторство и вместе наместничество в Бессарабии поручены были графу М. С. Воронцову. Бессарабская наместничья канцелярия переехала в Одессу, которую гр. Воронцов назначил по-прежнему центром управления. Вместе с другими чиновниками и Пушкин перечислился в Одессу, что огорчило старика Инзова. Несмотря на хлопоты, которые доставлял ему Пушкин, старый добрый генерал горевал о нем и говорил про него Вигелю: «Ведь я мог бы удержать его: он был прислан ко мне, попечителю, а не к бессарабскому наместнику».
Так отзывался человек, приставленный смотреть за его поведением. Так точно было и во всем кишиневском обществе: Пушкину простили его дуэли, заносчивые речи и шалости, и имя его остается памятно и любезно городу Кишиневу.
Поединок и кончина Пушкина
В Москве у Власия, в одном из переулков долго проживала в своем доме девица Александра Ильинична Нефедьева, близкая родственница и друг А. И. Тургенева, который у нее и скончался и по смерти которого (1845) письма его были пересланы в Париж к его брату, известному якобы декабристу Николаю Ивановичу.
Гениальное сердце Жуковского сумело устроить судьбу А. И. Тургенева через благодушного и благотворительного князя А. Н. Голицына (который и при Николае Павловиче оставался другом царевым и проводником негласных милостей). Так как Тургенев доставлял исторические материалы Карамзину (кончину которого оплакивал Николай Павлович), то Жуковский придумал выхлопотать ему высочайшее поручение собирать за границею документы и бумаги, касающиеся русской истории, и тем самым получить беспрепятственную возможность видеться с обожаемым братом Николаем, которого неповинность в событии 14 декабря была им же, Жуковским.
В то время русская история XVIII века с ее кровавыми заговорами и государственными переворотами (вину которых Людовик XVI по прочтении записки Рюльера видел в законе Петра Великого о Правде воли монаршей) была у нас мало кому известна. Покойный граф Н. А. Адлерберг говорил мне, что про кончину Павла узнал он в Париже, когда уже был женат.
В Записках адмирала Литке рассказано, как подбежал к нему юношею ученик его, великий князь Константин Николаевич, с французскою хронологическою картою, где при имени императора Павла значилось: assasine (умерщвлен), и как он немедленно доложил о том Государю, который приказал раскрыть замуровленную роковую комнату Михайловского дворца, и в ней рассказал двум старшим сыновьям своим о судьбе их деда.
Плетнев передавал мне, что на субботних вечерах у него Пушкин подсаживался к Арсеньеву и выпытывал у него, что он читал в Государственном Архиве (зная лично Арсеньева и оборонив его некогда от Магницкого. Николай Павлович разрешил ему пользоваться этим архивом для уроков наследнику престола). Пушкин же говаривал, что в наши дни поправляют дела свои откупами, карточным выигрышем, женитьбою, а в старину для этого прибегали к государственному перевороту.
Понятно, как дорог был Пушкину А. И. Тургенев и по личному расположению, и по отношению к работе над историей Петра.
* * *
Удивительный был человек этот Александр Иванович Тургенев. Подобно другому холостяку, Крылову, он кушал непомерно, и Жуковский сочинил, что в его желудке помещались «водка, селедка, конфеты, котлеты, клюква и брюква». Обыкновенно после еды, продолжая беседу с приятелями, он засыпал и быстро пробуждался. Грузное тело не мешало ему быть деятельным и подвижным в удовлетворении своей просвещенной любознательности и во всякого рода непоказной благотворительности не только друзьям своим, по преимуществу людям, судьбою так или иначе обделенным.
Он постоянно вел свои дневники и обширную переписку со многими лицами (например, письмами его к князю Вяземскому наполнены целых четыре тома). Это был человек благоволения, всепрощения, высокого благородства. Недаром Филарет, отказывавшийся постоянно от похорон, вызвался лично отпеть его к похоронам в Новодевичьем монастыре. Князь Вяземский говорил, что Тургенев, живучи в Москве, находился «у ног Свербеевой или митрополита». Екатерина Александровна Свербеева написала Жуковскому прекрасное задушевное письмо о последних днях жизни Тургенева.
Сын сего последнего, ваятель, Петр Николаевич бережно сохранил его бумаги и, приведя в порядок с помощью старичка Литвина Домейки (жившего в пресловутом польском дворце князей Чарторижских), не отказывал в сообщении их нашим изыскателям истории и словесности. Так в 1902 году, приняв кратковременное участие в разборе этих драгоценных бумаг, получил я от П. Н. Тургенева собрание писем князя Вяземского и передал их издателю его сочинений графу С. Д. Шереметеву.
Недавно Императорская Академия наук получила от П. Н. Тургенева большое собрание исторических бумаг и между ними письма его дяди к А. И. Нефедьевой с новыми подробностями о последних днях жизни и о кончине А. С. Пушкина. Тут мы находим множество новых подробностей и дополнений к известному рассказу об этих злосчастных для России днях, написанному В. А. Жуковским. Тайна, подобавшая тому, что писано совсем не для оглашения, до такой степени нарушена, что напечатание этих писем уже не произведет соблазна, и эти письма (нами читаемые) дополнят новыми чертами страшную страницу в биографии поэта.
Что Тургенев незадолго перед тем приехал в Петербург, видно по тому, что 25 января 1837 года он служил в лавре панихиду по своем отце и двум братьям Андрее и Павле (о существовании сего последнего не было до сих пор известно). Тургенев пишет в Москву, что 26 января он видел Пушкина «на бале у графини Разумовской, накануне же провел с ним часть утра, видел его веселого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости; мы долго разговаривали о многом, и он шутил и смеялся. Мы читали бумаги, кои готовил он для 5-й книжки своего журнала. Каждый вечер видел я его на балах спокойного и веселого».
Другие показания свидетельствуют не то: кн. Е. Н. Мещерская (дочь Карамзина) писала в Москву, что Пушкин озабочивал ее своим лихорадочным состоянием и судорожным выражением лица в присутствии Дантеса. Не спокоен Пушкин был и на балу у графа Уварова. Покойная графиня Н. В. Строганова говорила впоследствии, что не может забыть зверского выражения в лице его и что на месте его жены ни за что на свете не решилась бы возвращаться домой в одной с ним карете. Граф В. А. Соллогуб писал, что Пушкин в припадках ревности брал жену к себе на руки и с кинжалом допрашивал, верна ли она ему.
Накануне поединка Пушкин обедал у графини Е. П. Ростопчиной, супруг которой мне рассказывал, что до обеда и после него Пушкин убегал в умывальную комнату и мочил себе голову холодною водою: до того мучил его жар в голове.
26 числа вечером сидели у княгини Вяземской. В. А. Перовский, граф М. Ю. Виельгорский и еще кто-то. Самого князя не было дома. Вбегает Пушкин, вызывает княгиню в другую комнату и передает ей, что у него назначена дуэль с Дантесом. Княгиня и ее собеседники не знали, как им быть, и, не дождавшись почти до утра, чтобы возвратился князь Вяземский, разошлись. Князь, вероятно, был у Карамзиных, где обыкновенно засиживался последним.
Надо вспомнить, что князь и княгиня Вяземские, имевшие тогда трех дочерей-невест, перестали принимать у себя Дантеса, ввиду его наглостей. Покойный граф В. Ф. Адлерберг сказывал мне, что еще в 1836 году на одном вечере он видел, как Дантес глазами помигивая кому-то на Пушкина, пальцами показывал рога. Это побудило графа (дружного с Жуковским) рассказать о том великому князю Михаилу Павловичу и предложить ему перевести наглого кавалергарда на Кавказ согласно выраженному им как-то желанию. Великий князь не решился последовать этому совету, так как этого нельзя было сделать без соизволения шефа Кавалергардского полка, т. е. самой императрицы Александры Федоровны, которая из собственных денег пополняла жалованье Дантеса.

Николай Николаевич Раевский, герой войны 1812 года. Вместе с его семьей Пушкин совершил путешествие по югу России.
К тому же в обществе Дантес имел постоянный успех своим молодечеством и остроумием. Собираясь издавать журнал вроде Английского Четырехмесячного Обозрения, Пушкин сказал, что еще не выбрал, какое дать название журналу. «Да вы назовите его «Квартальным Надзирателем», – сказал Дантес. Пушкин сам смеялся этому.
* * *
С виду он мог казаться бодр и весел, но что происходило в душе его? Прежде всего крайняя нужда в деньгах. П. А. Плетнев сказывал мне, что в день смерти Пушкина у него было всего 75 р. денег, а, между тем, квартира у него была на одном из лучших мест в Петербурге, поблизости от Зимнего дворца. Это старинный дом князей Волконских. За помещение в нижнем этаже, которое занимал Пушкин, платили в 1870-х годах 3 тыс. руб. в год. Пушкину с четырьмя детьми простор был необходим, особенно когда у него поселились две сестры его жены. Соболевский уговаривал его не приглашать их; но в Яропольце оставаться им было невозможно с матерью, которую окружали богомолки и над которою властвовал ее кучер.
Для выездов на вечера и балы необходима была карета. Пушкин негодовал на то, что мать его пользовалась каретою Е. А. Архаровой (как передавала мне дочь сей последней А. И. Васильчикова). А сколько нужно было тратиться на одежды красавицы-жены, что обещал он еще накануне своей свадьбы ее матери!
Пушкин хотел пополнять расходы карточною игрою, как (по словам князя Вяземского) делал это и Карамзин некогда в Московском Английском клубе, но Карамзин играл в коммерческую, а Пушкин просиживал ночи перед банкометом. Князь А. Ф. Голицын-Прозоровский вспоминал, как Пушкин, заложивши руки в карманы панталон, ходил у стола, где происходила игра и напевал начало солдатской песни, применяя ее к себе:
Пушкин бедный человек,
Ему негде взять.
Из-за эфтова безделья
Не домой ему идти…
В конце жизни особенно сказалось в Пушкине совмещение трезвого ума с пылом страстей и необузданностью.
Он человек. Владеет им мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей.
Это сказано Пушкиным про императора Александра Павловича. То же можно отнести к нему самому, хотя не был он, как тот, «противочувствиям привычен». За немного часов до роковой развязки сохранил он наружное спокойствие. Ко многим свидетельствам о том прибавим показание, переданное нам Николаем Федоровичем Лубяновским. Он жил с отцом своим в среднем этаже того дома (князя Волконского на Мойке), где внизу скончался Пушкин. Утром 27 января Лубяновский в воротах встретился с Пушкиным, бодрым и веселым: он шел к углу Невского проспекта, в кондитерскую Вольфа, вероятно, не дождавшись своего утреннего чаю за поздним вставанием жены и невестки.
О поединке Пушкина Тургенев узнал 27 января, т. е. в самый день его, на вечеринке у князя Алексея И. Щербатова. Тургенев немедленно поехал к княгине Е. Н. Мещерской и от нее узнал, что дети Пушкина в 4 часа этого дня были у нее и Наталья Николаевна заезжала к ней взять их домой. От княгини Мещерской, жившей с матерью на Большой Морской, Тургенев уже позднею ночью поехал на Мойку, в дом князя Волконского.
В первом письме 28 января Тургенев пишет: «Геккерн ранен в руку, которую держал у пояса; это спасло его от подобной раны, какая у Пушкина. Пуля пробила ему руку, но не тронула кости, и рана не опасна. Отец его прислал заранее для него карету. Он и Пушкин приехали каждый в санях, и секундант Геккерна не мог отыскать ни одного хирурга. Геккерн уступил свою карету Пушкину. Надлежало разрывать снег и ломать забор, чтобы подвести ее туда, где лежал Пушкин, не чувствуя, впрочем, опасности и сильной боли от раны и полагая сначала, что он ранен в ляжку. Дорогой в карете шутил с Данзасом.
Его привезли домой. Жена и сестра жены Александрина были уже в беспокойстве, но только одна Александрина знала о письме к отцу-Геккерну».
К раненому Пушкину прежде всех прибыли князь и княгиня Вяземские. Поздним вечером вскоре появился и Плетнев. Тургенев нашел у него князя Вяземского, Жуковского, доктора Шольца, а у его жены княгиню Вяземскую и Загряжескую. Пушкин пожелал оставаться только с Данзасом и продиктовал ему свои денежные долги. Вероятно, в эти же первые часы по приезде с Черной речки уничтожил он некоторые свои рукописи. Когда Шольц спросил, не желает ли он повидать своих друзей, он сказал, обращаясь к полкам с книгами: «Прощайте, друзья!»
Умирающий Пушкин отдал княгине Вяземской нательный крест с цепочкой для передачи Александре Николаевне. Александра Николаевна была как бы хозяйкою в доме; она смотрела за детьми (старшей дочери было 5 лет, сыну старшему 4, младшему 2, а графине Меренберг еще 9 месяцев). В доме сестры своей Александра Николаевна оставалась до своего позднего брака с бароном Фризенгофом, от которого имела дочь-красавицу, вышедшую за принца Оттокара Ольденбургского. Барон Фризенгоф, венгерский помещик и чиновник Австрийского посольства, первым браком женат был на Наталье Ивановне Соколовой, незаконной дочери того же И. А. Загряжского (1807) от какой-то простолюдинки. Эта вторая Наталья Ивановна была воспитана своею бездетною сестрою, графинею де-Местр.
28 января благодетельно неугомонный Тургенев встретился с голландским посланником, который расспрашивал об умирающем с сильным участием и рассказал содержание и выражения письма Пушкина. «Невыносимо, но что было делать!».
* * *
На другой день Тургенев успел побывать у Даршиака, который дал ему прочесть ноябрьское письмо Пушкина к Дантесу с признанием его благородства и с отказом драться.
По словам графа Соллогуба, письмо это было написано 21 ноября, следовательно, почти за два месяца до рокового дня. Младший брат О. Смирновой (тогда жившей в чужих краях), Аркадий Осипович Россет рассказывал мне, что когда он сидел у Пушкиных за обеденным столом, Пушкину подали письмо от Дантеса, в котором он просил руки его старшей свояченицы. Прочитав письмо, Пушкин через стол передал его Екатерине Николаевне. Та вспыхнула и убежала к себе в комнату. Свадьба состоялась только после 6-го января (свадеб не бывает с 14 ноября по 7 января). Кто озаботился приданым?..
После этого, вероятно, дом Пушкина еще чаще прежнего посещался портнихами и торговцами, что, конечно, раздражало Пушкина при его занятиях. Не могли же Александра и Наталья Николаевны не бывать у новобрачной сестры своей, которая сделалась хозяйкою в доме у голландского посла на Невском проспекте.
Вся эта история до сих пор не ясна. В особенности досадны недомолвки в воспоминаниях графа Соллогуба, которого Пушкин звал в секунданты для своего поединка по первому его вызову и который в январе 1837 года уехал из Петербурга в Витебск.
Биограф сличит его рассказ с известным письмом Жуковского и с этими письмами Тургенева, которые имеют большую ценность, так как Жуковский писал почти через две недели после события, а Тургенев набрасывал прямо на бумагу под впечатлением ежедневности и ежеминутности. Тут, конечно, принимала участие графиня Юлия Петровна Строганова, супруг которой гр. Григорий Александрович, по матери своей (Загряжской) двоюродный брат тещи Пушкина, Натальи Ивановны. Эта графиня была португалка родом и сошлась с графом Строгановым, когда тот был посланником в Испании и пользовался такою известностью своими успехами в полях Цитерейских, что у Байрона в «Дон-Жуане» мать хвастает перед сыном своею добродетелью и говорит, что ее не соблазнил даже и граф Строганов.
Графиня в эти дни часто бывала в доме умирающего Пушкина и однажды раздражила княгиню Вяземскую своими опасениями относительно молодых людей и студентов, беспрестанно приходивших наведываться о раненом поэте (сын Вяземского, 17-летний князь Павел Петрович все время, пока Пушкин умирал, оставался в соседней комнате). Граф Строганов взял на себя хлопоты похорон и уломал престарелого митрополита Серафима, воспрещавшего церковные похороны якобы самоубийцы.
А Пушкин (по свидетельству Жуковского в его большом письме в Москву к Сергею Львовичу) еще до получения письма государева, выразил согласие исповедаться и причаститься на другой день утром, а когда получил письмо, то попросил тотчас же послать за священником, который потом отзывался, что себе желал бы такого душевного перед смертью настроения. На упрямого старца мог действовать и Филарет по настоянию своей поклонницы Елисаветы Михайловны Хитровой, про которую Тургенев пишет, что утром 29-го января она вошла в кабинет, где умирал Пушкин, и стала на колени.
Прижитая в чужих краях дочь Строганова Идалия Григорьевна, супруга кавалергардского полковника Полетики, считавшаяся приятельницей Н. Н. Пушкиной, также, конечно, приезжала к ней в эти дни. Эта женщина, овдовев и выдав дочь свою за какого-то иностранца, жила до глубокой старости в Одессе, в доме брата своего графа Александра Григорьевича. В то же самое время, как рядом с их домом на Приморском бульваре княгиня Воронцова восхищалась стихами Пушкина и ежедневно их перечитывала, Идалия Григорьевна не скрывала своей ненависти к памяти Пушкина. Покойная Елена Петровна Милашевич (рожд. графиня Строганова, дочь великой княгини Марии Николаевны) по возвращении из Одессы, куда она ездила навестить престарелого деда, с негодованием рассказывала про эту его сестру, что она собиралась подъехать к памятнику Пушкина, чтобы плюнуть на него.
Дантес был частым посетителем Полетики и у нее виделся с Натальей Николаевной, которая однажды приехала оттуда к княгине Вяземской вся впопыхах и с негодованием рассказала, как ей удалось избегнуть настойчивого преследования Дантеса. Кажется, дело было в том, что Пушкин не внимал сердечным излияниям невзрачной Идалии Григорьевны и однажды, едучи с нею в карете, чем-то оскорбил ее.
* * *
Труд ухода за Пушкиным в его предсмертных страданиях разделяла с княгиней Вяземской другая княгиня, совсем на нее непохожая, некогда московская подруга Натальи Николаевны, Екатерина Алексеевна, рожденная Малиновская, супруга лейб-гусара князя Ростислава Алексеевича Долгорукого, женщина необыкновенного ума и многосторонней образованности, ценимая Пушкиным и Лермонтовым (художественный кругозор которого считала она шире и выше пушкинского).
Стоя на коленях у дивана, она кормила морошкою томимого внутренним жаром страдальца. Она слышала, как Пушкин, уже перед самою кончиною, говорил жене: «Два года траура, а потом замуж за хорошего человека». Она свято исполнила эти заветы: вскоре после похорон уехала к брату в Полотняные заводы, прожила два лета в тесноте деревенского Михайловского дома, поселилась в Петербурге для обучения детей и на восьмом году вдовства вышла за человека хорошего.
Тесная дружба, соединяющая детей ее от обоих браков, и общее благоговение этих детей к ее памяти служат лучшим опровержением клевет, до сих пор на нее взводимых, и доказательством, что несправедливо иные звали ее «ате de dentelles» (кружевная душа), тогда как она была красавица не только лицом, а всем существом своим, рядилась же по приказанию мужа, который гордился красотою ее и радовался тому, что его невзрачностью оттенялся «чистейшей прелести чистейший образец», точно так же, как рядом с Вирсавией помещают Арапа. Пушкин до конца любил и берег ее как свое сокровище.
