Текст книги "Свобода – точка отсчета. О жизни, искусстве и о себе"
Автор книги: Петр Вайль
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Я на себе много довлатовской любви и привязанности испытал. Думаю, что отвечал ему тем же. Было за что, помимо таланта, – с ним было страшно интересно.
И. Т. А как вы профессионально оцениваете газету «Новый американец» довлатовской поры?
П. В. По-моему, это было неплохо. Главное – весело. А когда весело и интересно делать, то и результат недурной. Я в это очень верю. Довлатов в газете был хорош. Он слегка бравировал, ему нравилось, что он уже знаменитый писатель – с публикациями в «Нью-йоркере», с переводами, а тут подходит и спрашивает: «Куда надо текстовку написать?» И сочиняет подпись к фотографии. Такое смирение паче гордости. Ему нравилось быть профессионалом – была в нем такая симпатичная черта, без всякого снобизма.
И. Т. Меньше всего читатели знают о журнале «Семь дней». Скажите, пожалуйста, два слова об этом.
П. В. Журнал просуществовал чуть меньше года. В 83-м году его затеяли мы с Сашей Генисом. Сначала нам немножко помогало «Новое русское слово», а потом только позволяло пользоваться своим помещением, вечерами. Делали журнал четыре человека. Представляете: шестьдесят страниц еженедельно! Моя жена была наборщицей и корректором, Вагрич Бахчанян – художником, а мы с Сашей всем остальным: редакторами, авторами, метранпажами.
И. Т. А бюджет журнала откуда?
П. В. На базе «Нового русского слова», оно нам платило маленькие зарплаты – наличными в большом конверте и почему-то мелкими купюрами, как с паперти. Просуществовало все недолго. Думаю, «Семь дней» уступали «Новому американцу», но кажется, это был не такой плохой журнал.
И. Т. А русский «Плейбой» относится к периоду «Нового американца», кажется? Александр Генис в своей книге о Довлатове пишет об этом.
П. В. Забавный эпизод. Меня веселит мысль, что я причастен к созданию первого, правда несостоявшегося, русского эротического журнала. Жалко, что он так и не состоялся – самым нелепым образом. Журнал был – девяносто шесть страниц, толстенький. Состоял из самых разных материалов – какой-то там текст Лимонова напечатали, какое-то интервью с проституткой, придуманное Довлатовым от начала и до конца.
И. Т. А эти тексты остались?
П. В. Ни-че-го не осталось! Не мучайте меня! Ну идиоты! Там были частушки из тогда еще, кажется, не вышедшей книжки Козловского «Неподцензурная русская частушка». Какие-то псевдонаучные сочинения о размере пениса. Компиляция по английской книжке Sex in History. Из классики – «Лука Мудищев». Это ж начало 80-х – все впервые.
И. Т. А картинки?
П. В. Все пиратское, краденое. Кроме рисунков Довлатова. Он же великолепно рисовал. На обложке – райский, по-видимому, сад. Зеленые ветки с красными яблоками, под ними – голые мужчина и женщина, но они же и матрешки. Потом Довлатов с присущей ему скрупулезностью (а он был человек невероятной педантичности, что тоже, наверное, странно для непосвященных, педант вопиющий) нарисовал номера всех страниц. Маленькие половые членчики – пенисята, на которых висели таблички с номером страницы. Не то что один раз нарисовал и размножил. Каждый член индивидуальный – под сто штук!
В общем, большой труд, правда веселый. И конечно мы – полные кретины, потому что продали его каким-то филадельфийским людям, и даже стыдно произнести: никому из нас не пришло в голову хотя бы ксерокс снять! Ехали в Филадельфию в сумасшедший ливень, дворники не работали, водитель вытягивал руку в окно и протирал лобовое стекло кепкой. Почему мы были так уверены, что они непременно издадут? Ничего они не издали, тысячу долларов нам заплатили на троих, но журнал так и канул. Обидно! Не из-за качества, разумеется, а потому, что смешной штрих жизни. Хотя бы копию в собственном архиве держать – приятно. С другой стороны, так мы к себе относились, и я не думаю, что это самое плохое отношение.
И. Т. Сменим тему. Вы назвали своего отца средним интеллигентом, а что вы вкладываете в понятие «интеллигент»?
П. В. Проклятый вопрос русской интеллигенции, которая уверена, что нигде больше таких нету. Собачья чушь. Якобы в России – интеллигенты, а на Западе – интеллектуалы, противопоставление надуманное и бессмысленное. Интеллектуалы есть и там и там, если иметь в виду людей, занятых умственным трудом. Точно так же и в России и на Западе есть интеллигенты. Интеллигент – это человек, чьи интеллектуальные, духовные и душевные интересы выходят за пределы работы и семьи.
И. Т. Это ваше собственное определение?
П. В. Да. И таких людей сколько угодно на Западе, во всяком случае в Америке, которую я знаю лучше. Они отдаются по-настоящему, истово – пацифизиму, феминистскому движению, борьбе за кашалотов, за права индейцев, за спасение совы в лесах Северной Дакоты. Сугубо российское чванство считать, что интеллигенция существует только в России. Это безосновательно, но понятны корни.
Западный интеллигент доводит до конца свою интеллигентскую деятельность, а российский – нет. Вот и вся разница. Западный интеллигент борется за сову и спасает сову, а русский борется за сову на своей кухне и оттуда никуда не уходит, а сова благополучно гибнет вместе с озером Байкал, тонет в нем в керосине. А поскольку крыть нечем, то остается только говорить, что нет, это не интеллигенция, это что-то другое, а вот интеллигенция – это мы. Конечно, полная безобразная чушь.
И. Т. Вы выпустили с Александром Генисом шесть книг, а были книги, которые напечатать не удалось?
П. В. Одна была полностью составлена и даже заявлена в издательстве «Советский писатель», но поскольку, как говорил Фирс, произошло «несчастье», то и там все развалилось, книга так и не вышла. Она называлась «Попытка к бегству» – расширенный вариант «Современной русской прозы». Где-то лежит никчемно.
И. Т. Она устарела в угле зрения, подборе имен?
П. В. Да. Кроме того, живые писатели написали новые книги. На тот момент, начало 90-х, это была бы, думаю, неплохая книжка. И еще одна была задумана, существует ее план, где-то у меня в компьютере есть. Вот о ней, пожалуй, стоит пожалеть. Это своего рода второй том «Родной речи» – ХХ век. Конечно, ее писать было бы неизмеримо труднее. Потому что по литературе XIX века существует некий канон, от которого можно отталкиваться. А по XX веку такого канона нет.
И. Т. Который стал бы предметом иронии и сатиры.
П. В. Мягче – предметом осмысления. В ХХ веке такого канона не существует по понятным соображениям. Многие писатели в советский обиход просто не входили, а те, что входили, трактовались самым диким образом. Глупо же рассматривать советскую трактовку Фадеева или Шолохова. Зачем?
И. Т. Какое же было оглавление этой книги?
П. В. Начиная с Горького и кончая «Доктором Живаго». Мы брали покойных только, поэтому, например, Ерофеев или Бродский туда не входили.
И. Т. Набоков?
П. В. Обязательно. Входили все, кому положено: из поэтов – Маяковский, Есенин, Мандельштам, Цветаева, Заболоцкий, Пастернак, Ахматова. Из прозаиков – Горький, Сологуб, Островский, Хармс, Платонов, Булгаков, Набоков, Шолохов, Фадеев, еще кто-то. Даже было расписано, кто какую главу пишет. Но на том и закончилось, дальше не пошло – ни одной строчки не было написано.
Писать такое интересно и трудно, но это было бы, что называется, полезно, кто-то должен это сделать. О неисполнении такого плана можно пожалеть, но только умозрительно. Душевно я ничуть не сожалею. По одной простой причине – раз так случилось, значит, случилось правильно. Просто от общего своего отношения к жизни.
И. Т. А как в вашей жизни возникло радио?
П. В. Возникло как способ заработка. Когда позакрывались все наши издания, в частности «Семь дней», то встал вопрос: на что жить? В Нью-Йорке были два русских места, куда можно было предложить свои услуги, – «Новое русское слово» и «Радио «Свобода». С Юрием Гендлером, тогдашним руководителем нью-йоркского бюро, я был знаком, там сотрудничал Довлатов. Мы с Сашей стали пописывать, а через три года нас стали настойчиво звать в штат.
И. Т. Финансово радио поправило вашу ситуацию?
П. В. А как же!
И. Т. Это не то что печатание в эмигрантских газетах?
П. В. Конечно, реальные деньги, на это можно было жить. В Штатах хоть один человек в семье должен иметь что-то основательное, с медицинской страховкой, с пенсионными отчислениями, такое солидное. У Саши в семье это было, у меня нет. Какая-то степень ответственности у меня присутствует, я и согласился пойти служить. Конечно, после колебаний – привык жить свободно. На радио делал кучу программ, в основном культурные – «Поверх барьеров», но и другие: например, USA Today – «США сегодня». Стал ходить каждый день на службу. Вот уж одиннадцать лет как хожу.
И. Т. Можно даже сказать, что на радио вы сделали карьеру?
П. В. Можно, зарплата росла, и должность повышалась. Заведовал нью-йоркским бюро. Но не сделал ни полдвижения для этого. Поток жизни сам тебя выносит куда следует. Ушел наш директор на повышение в Мюнхен – руководить всей русской службой, а в Нью-Йорке нас было так мало, что выбирать особенно не из кого. То же – в Праге: был кем-то, стал тем-то. Все само. Не то чтобы я неамбициозный человек, но у меня амбиции в другой сфере лежат.
И. Т. А властолюбие какое-то есть у вас?
П. В. Думаю, нет. Вернее, я ему не даю проявиться и даже знаю, после чего. В армии я три раза был младшим сержантом, то есть меня дважды разжаловали. Первый раз – за организацию коллективной пьянки. Второй – за самоволку: мы ходили к любимым девушкам с моим армейским приятелем, уже упомянутым будущим режиссером Юрисом Подниексом. Нас поймали, слава богу, на дороге обратно, а не туда, на заборе прямо сцапали. Юрка был рядовой и получил десять суток гауптвахты, а меня разжаловали во второй раз. Я побыл командиром отделения и замкомвзводом и понял, какая со дна может подняться темная мерзость. В армии же это очень просто.
Армия вообще отвратительная институция, сама по себе. Не может быть здоровой организация, изначально созданная для того, чтобы убивать, и глупо думать, что об этом можно забыть. Метафизически это присутствует всегда. И второе – форма и погоны. Наглядная иерархия унижает. Директор фирмы и его клерк выходят в соседний бар, и бармен не знает, кто из них кто. А полковник всегда будет старше лейтенанта. И это всегда будет унижать лейтенанта и развращать полковника.
Подобным образом я почувствовал, как могу развратиться в микроскопической должности замкомвзвода, в звании младшего сержанта, когда можно сказать: «Встать! Три наряда на кухню!» И это не обсуждается. Никто же не говорит: «Давайте поговорим, подумаем, может быть, вы не правы». Я ощутил, как эта муть поднимается, и жутко испугался.
С тех пор мне приходилось занимать мелкие начальственные должности, на уровне унтер-офицерских. Но надеюсь, та прививка, которая произошла в двадцать один год, сработала намертво, надеюсь, я веду себя прилично в качестве какого-то там начальника. Я был бы убит, если б оказалось, что это не так.
И. Т. Вы сказали, что ваши амбиции лежат не в сфере власти над людьми. А в какой сфере они лежат?
П. В. Да в этой, сочинительской. Правда, моя жена утверждает, что можно обругать любое мое сочинение, но не приготовленное мною блюдо. Она утрирует, но не слишком сильно. Мне нравится, когда мои блюда похваливают, облизываются, а потом другим рассказывают, как было вкусно. Мне это страшно приятно.
Но все же, конечно, – сочинительство. При этом я очень спокойно отношусь к критике, которой, по правде сказать, было совсем немного. Как-то сложилось, что отзывы хвалебные, что тоже подозрительно. Мой близкий приятель Володя Раковский, человек потрясающего обаяния, особенно в молодости, однажды сказал: «Слушай, Петька, ко мне все-все хорошо относятся. Какое же я говно!» Вот здорово! Надо же додуматься до такой мысли двадцатилетнему юноше.
На свою последнюю книжку – «Гений места» – мне известен один отрицательный отзыв. Два десятка положительных и один отрицательный. Я бы предпочел, совершенно честно, чтобы пропорция была пятнадцать на шесть. То есть, конечно, хочу, чтобы положительные преобладали, но пятнадцать на шесть больше соответствует моему представлению о картине жизни. Двадцать на один – это подозрительно.
И. Т. А вы согласны, хотя бы отчасти, с отрицательным?
П. В. Хотелось бы сказать «да», чтобы продемонстрировать свою замечательную широту и объективность. Но нет. Рецензент в этом отзыве назвал Дюма скучным писателем, а значит – он мой полный антипод. Понятно, ему не должно нравиться то, что я пишу.
И. Т. Какого рода литературу вы цените?
П. В. В искусстве дорого то, что про тебя. Вот формула: про тебя. Может совпадать с некоей общепринятой иерархией, а может не совпадать. Ну, скажем, поэты: Овидий, Пушкин, Бродский. Прозаики – Гоголь, Чехов, Джойс. Это я воспринимаю как свое.
И. Т. Джойса вы, конечно, подразумеваете в русском переводе?
П. В. «Дублинцы» и «Портрет художника в юности» – по-английски. «Улисса» в оригинале я воспринимаю только кусками, держа в руках русский перевод.
И. Т. Продолжим тройки.
П. В. Драматургия: Аристофан, Шекспир, Чехов. Композиторы: Бах, Верди, Малер. Художники: Беллини, Брейгель, Вермеер.
Вот еще что важно: какая трансформация происходит. Еще лет пятнадцать назад, если все виды искусства принять за сто процентов, то семьдесят у меня занимала бы литература, двадцать – кино и оставшие десять процентов – музыка, живопись и что там еще положено. Сейчас абсолютно другая пропорция. То есть литература, кино, музыка и живопись – поровну. Слово потеснилось перед звуком и картинкой. А что такое звук и картинка? Это жизнь. А слово – интерпретация жизни.
И. Т. Про вас говорят, что вы можете слушать «Хованщину», одновременно смотреть детектив по телевизору и при этом читать какую-то книжку. Как же это всерьез возможно? Это что? Просто смешное преувеличение? Красоты формулы ради? Или что-то все-таки в этом есть? Или вы чувствуете себя одновременно занимающимся всем?
П. В. Конечно, смешное преувеличение. Меня действительно волнуют симфонии Малера, и в то же время я обожаю телевизионные крайм-драмы. Но все-таки не одновременно.
И. Т. В ваших перечнях-тройках не было non-fiction. Кого вы здесь любите?
П. В. Платона. Монтеня. Честертона.
И. Т. Эссеистика Бродского?
И. Т. Оставим Бродского поэзии. Хотя его эссе я очень люблю.
И. Т. Как же вы все-таки писали с Генисом вдвоем? Что это все-таки значит – соавторство? Или это личный вопрос?
П. В. Мы когда-то с Сашей положили на эту тему не говорить. Думаю, правильно. Может же быть секрет фирмы? Раз мы с Сашей договорились, я без него не буду нарушать. Могу только сказать, что соавторство стало продолжением застольной болтовни – когда ты садишься, разливаешь и ля-ля-ля. А потом ля-ля каким-то образом фиксируется на бумаге. Это все, что я могу сказать.
И. Т. Вы уехали в 1977 году, чтобы стать навсегда невозвращенцем. Как изменилась ваша жизнь с перестройкой?
П. В. Существенно. Исчезла эмигрантская литература. Утратила всякий смысл – если можно ездить и печататься в метрополии, где главный читатель. Значит, нет никакого «мы не в изгнаньи, мы в посланьи». Есть только место жительства, не более того. Поверьте, никогда я не ощущал себя героем потому, что уехал: само это сознание было мне отвратительно. Факт эмиграции – не подвиг. Но поступок. Что крайне редко для российского человека, особенно интеллигента.
И. Т. А то, что поступок совершили все, каждый же делал этот выбор, не привело ли это к тому, что в эмиграции, как многие говорят, все – личности?
П. В. Нет, конечно. Сходный поступок был мотивирован разными причинами. Часто причиной была стадность: сосед поехал – что-то в этом роде. Что до подавляющего большинства, когда человек едет улучшать свои материальные условия, – это абсолютно справедливо и нормально. Но не является интеллектуальным жестом.
Для гуманитария некое ощущение миссии – было. Дескать, ты хранитель, музейный работник. Но когда пришла перестройка, мы по обе стороны океана все стали наравне. Страшно любопытно было наблюдать, как метрополия проходит все те же этапы, что эмиграция. Если говорить о литературе, то совпадения до смешного: лагерные разоблачения, эротика, мат.
И. Т. Что еще нужно пройти?
П. В. Какие виды словесной свободы еще бывают? Сказать о вожде, что он кусок говна, да назвать половой орган хуем. Вот, собственно, и все.
Так что мы стали частью чего-то большего – такое ощущение появилось быстро. Мне это приятно и дорого, потому что сильно расширился круг общения.
И. Т. Хотите ли вы произнести: «после эмигрантской затхлости»?
П. В. Ну какая затхлость? Жизнь фонтанировала. Просто сразу раздвинулись горизонты, и сейчас большинство близких и дорогих мне людей живут в Москве, да и в Питере тоже.
И. Т. А отъезд из Америки, возврат назад в Европу – что это для вас: потеря, приобретение, временное состояние? Есть ли ностальгия по Америке?
П. В. Только по Нью-Йорку. Нью-Йорк самодостаточен и равновелик всему остальному миру. Ничего подобного на земле не изобретено, я его люблю и думаю, что хорошо знаю. Поэтому из Нью-Йорка переезжать куда-то – всегда потеря. Всегда выбор между большим и меньшим. Но есть огромные плюсы.
У моего переезда было два мотива. Я мог благополучно оставаться в Нью-Йорке, заведовать все тем же бюро «Свободы». Но я к сорока пяти годам полжизни прожил в одной большой державе, полжизни – в другой, а в Европе, которую очень люблю, не жил никогда. Второй мотив более туманный, но для меня очевидный: я подумал, что если в сорок пять лет не в состоянии сделать решительного жеста, то не сделаю его никогда. Какое-то вливание адреналина.
С тех пор ни разу не пожалел, потому что, потеряв Нью-Йорк, много приобрел – европейскую жизнь в центре Европы, где вечером в Праге сажусь в поезд, а утром просыпаюсь в Венеции. Пять часов до Берлина, пять часов до Вены. До той же Москвы, с которой жизнь моя связана уже в силу того, что там печатаюсь и там мои друзья, два часа лету.
И. Т. А что для вас иностранцы значили в эмиграции? Насколько вы сближались с ними, появились ли у вас друзья, изменилось ли вообще представление о человеке?
П. В. Оно вообще должно меняться – просто со временем. А вот пространственное перемещение для меня оказалось несколько легче, чем для людей из Москвы или Питера, и вот почему. Любопытная штука, которую я осознал довольно поздно. То, что родился и вырос в Риге, – аукнулось во взрослой жизни. С детства я знал, что одно и то же понятие можно выразить, как минимум, на двух языках. На магазине было написано не «Хлеб», а «Хлеб» и Maize. Не «Молоко», а «Молоко» и Piens. Да еще другим алфавитом – не кириллицей, а латиницей. То, что можно назвать альтернативным сознанием, присутствовало изначально. Был уже опыт жизни в иной языковой среде. Хотя Рига для меня была русским городом. Поэтому она мне сейчас и чужда, когда приезжаю: с одной стороны, абсолютно своя, знакомая до последнего камешка, а с другой – чужой город, потому что теперь не русский. Тем не менее двуязычие, двувариантность – то, чего человек из собственно России лишен. Думаю, что это было одним из моих преимуществ.
А иностранец – вариант человека. Друзей не завелось. Во-первых, я не ставил такой задачи – ассимилироваться, не собирался ничем другим заниматься, как только бумагу пачкать на родном языке. Помимо всего, как человек, занимающийся словами, не люблю выглядеть глупее, чем есть, а на иностранном языке это неизбежно. Грубо говоря, стесняюсь говорить на иностранном языке. А при стеснении – какая же дружба.
И. Т. Но эмоциональное, художественное впечатление от иностранщины, от заграницы, от жизни людей, от жилища, от манер, от одежды – что из этого вы восприняли, что заразило вас?
П. В. Я убежден: во всем, что касается жизни, – чем больше точек, тем точнее график. Поэтому чем больше вижу жизненных укладов, тем точнее осознаю свой. Путешествия – для чего существуют? Это же не просто так – поехать и глазеть, не бегство от чего-то, это постановка самого себя в разные декорации.
И. Т. А чья мудрость вам ближе по душе?
П. В. Итальянская. Наверное, если брать стереотипно – а стереотип суммирует вековую мудрость: немцы трудолюбивее, англичане разумнее, американцы предприимчивее и проще. Но средиземноморские народы – им нет равных по умению извлекать радость из каждой минуты, и здесь на первом месте итальянцы. Итальянское мировоззрение – то, что мне близко и дорого: жизнь – праздник. Я живу с таким ощущением всегда. Никто, кроме итальянцев, не в состоянии жить так красиво. В чем бы то ни было – в футболе, в пении, в вине, в кухне, в самом языке. Сам итальянский язык всегда кажется понятным, вот что обманчиво и поразительно.
И. Т. Психологически вы можете снова взять себе соавтора?
П. В. Не думаю. Но упаси бог, чтобы это было понято как следствие тяжелого опыта. Опыт замечательный, прекрасная работа была с Сашей, но все связано с возрастом.
Вот мысль, выношенная душой: с определенного времени все проблемы и события носят возрастной характер. Одно из возрастных явлений – ты все более и более один, сам с собой. Это связано скорее всего просто с количеством жизненных сил. Когда их по молодости хватает не только на себя, но и на других, ты не только терпишь, но и приветствуешь вокруг как можно больше людей. Каждый может убедиться, арифметически – вспомнив, сколько было друзей в двадцать лет и сколько в сорок.
И. Т. Можно ли здесь искать объяснение тому, что интересует многих, – почему вы перестали соавторствовать с Генисом?
П. В. Безусловно. С возрастом себя-то с большим трудом выносишь. Соавторство – продолжение молодой дружбы. Разовые акции возможны. Например, мы с Львом Лосевым сделали книжку «Иосиф Бродский: труды и дни», и хотя эта работа велась через океан, но очень плодотворно, активно, мы сделали, кажется, неплохую книжку без всяких трений. Но это именно аккордная работа, что называется.
И. Т. Ну, а у вас с Генисом не было какой-то творческой ревности, какого-то недовольства друг другом или попытки перетянуть одеяло на себя?
П. В. Что-то время от времени происходило. Не могло не быть, когда люди работают. Но ничего из ряда вон выходящего. Как Довлатов спрашивал: неужели вы друг другу ни разу по морде не дали? Не дали.
Не было и никакого ключевого события, все шло постепенно. Например, мы уже года два писали каждый под своим именем, а книжку «Родная речь» сочиняли еще вместе.
И. Т. Молва приписывает разлад вашим женам.
П. В. Боже упаси, жены тут ни при чем. Это типичный образец банального мышления. Например: «Довлатов пил от тоски на чужбине». Бред сивой кобылы, но укладывается в удобное клише. Разошлись соавторы – или деньги не поделили, или жены поссорили. В нашем случае денег не было, а жены были – вот и вариант для молвы.
И. Т. Ревность к расположению Бродского…
П. В. Никогда не поручишься за то, что творится в душе у другого человека, но чтобы это как-то проявлялось – нет. Взаимные претензии могли быть. Но это рабочие мелочи.
Главное, конечно, что рано или поздно ты хочешь говорить сам, своим голосом. Становится тесно в местоимении «мы».
А коль так вышло, что из двух человек получились три автора, – что ж плохого? Из одного полутора не сделаешь, а из двух, оказывается, можно сделать трех.
И. Т. А столько лет вы вместе писали?
П. В. Десять, с 78-го по 88-й. Вот на это тоже обратите внимание: мы с середины 88-го подписываемся порознь. Понимаю, что читательское ощущение иное – из-за того, что совместно написанные книги продолжают выходить. И будут – вот недавно четвертое издание «Родной речи» появилось. «Русская кухня в изгнании» выходила четыре раза и еще выйдет.
И. Т. Чувствуете вы в своей работе сейчас какое-то влияние тех взаимных обсуждений?
П. В. Это, повторяю, прекрасный, но прошедший период. Сейчас мы с Сашей, насколько могу судить (теперь я редко вижу его тексты), пишем очень разные вещи – по-разному и о разном.
И. Т. Вот и удивляет, что у авторов, у которых совершенно не понять, кто какую страницу написал (Сергей Довлатов брался определить – не угадал), оказались такие разные манеры.
П. В. Значит, исчерпался тот автор – Вайль-Генис, а в его недрах образовались два других. Попели дуэтом, перешли на соло.
И. Т. Откуда идея вашей новой книги «Гений места»? Сколько лет вы ее писали?
П. В. Писал четыре с лишним года. Идея возникла абсолютно естественно, из собственных путешествий – того, что люблю больше всего. Я вот говорил, что меня литература перестала интересовать, а интересует жизнь. И «Гений места» – своего рода фиксация такого перехода, с отголоском прежних интересов. Париж – через Дюма, Дублин – через Джойса, Прага – через Гашека. Но тут же – отход от традиционной русской литературоцентричности. Поэтому там возникли и киношники: Милан – Висконти или Лос-Анджелес – Чаплин; композиторы: Вена – Малер, Мюнхен – Вагнер; художники: Венеция – Карпаччо или Мадрид – Веласкес; архитекторы: Виченца – Палладио, Барселона – Гауди.
А сама идея – сопрячь город с человеком – для меня органична. Любой город знаком по чему-то дополнительному: по картине, по музыке, по книге, по фильму.
И. Т. Но ведь была еще какая-то рациональная составляющая? Вы с циркулем планировали. Вам нужен был и этот, и этот, и этот. Вы не могли бы такую книжку выпустить, скажем, без писателей?
П. В. Без писателей не обойтись. Но никакого циркуля не было. Единственное, что требовало калькуляции, – размещение глав в книжке. Чтоб композиторы не оказались рядом, чтобы Италия, которой больше всего, не шла подряд. Но выбор – естественный. Так получилось само. Для меня Вена – это Малер, а не любой из выдающихся венских прозаиков. Большинство людей сопрягут Прагу с Кафкой, но я «Швейка» читаю с детства и знаю чуть не наизусть, так что сомнений не было.
И. Т. А получилась бы у вас той же Прага, напиши вы ее через Кафку?
П. В. Совсем другой! В том-то весь смысл. Это глубоко субъективная книжка о том, что не только место влияет на человека, но и человек на место. Вообще книга писалась для себя, полностью для себя. С огромным удовольствием готовилась. Писать-то всегда отвратительно. Я думаю, что человек, который с удовольствием садится писать, – ненормальный. Или законченный графоман, или просто тронутый.
Почему так долго писал? Ну все-таки том в полтысячи страниц, а как вы знаете, я пять раз в неделю хожу на работу. Кроме того, честно во все места как минимум еще по разу съездил.
Когда я составил план этой книжки в 94-м году и показал его в «Иностранной литературе», они мне предложили персональную рубрику. И этот план не менялся, за двумя исключениями: пару Стокгольм – Бергман заменила пара Осло – Мунк в сочетании со связкой Копенгаген – Андерсен. И возник Бродский, после того как умер. Я, кстати, план ему показывал, он его приветствовал, но вот видите, сам оказался одним из героев книжки.
И. Т. Какие у вашей книги явные литературные истоки? Кто предшественники ваши, значимые предшественники? Литература путешествий так же бесконечна, как художественная. Карамзин, например?
П. В. Карамзина читаю как реликвию. Местами трогательно и смешно, а так – скорее музейная книжка.
И. Т. «Образы Италии» Муратова?
П. В. Искусствоведческая книга, в первую очередь. Замечательное сочинение, но путешествия, сама жизнь у него на полях.
Не было прямого ориентира. Я не виноват. Если придумаю, потом вам скажу, а то как-то неудобно получается.
И. Т. У меня ощущение (или я не прав?), что «Гений места» написан через отложившиеся культурные слои. Вам живые люди – помеха?
П. В. Иван, ранней весной 95-го я поехал в Чечню – там все были живые, кроме тех, кого убили. Мне хотелось, как всегда, все видеть своими глазами. Я и сейчас уверен, что те, кому небезразлична судьба страны, в которой мы родились, делятся на две неравные части – кто видел разрушенный Грозный и кто не видел. Президент этой страны, например, не взглянул – поглядел лишь на аэропорт. Я видел, во что превратили четвертьмиллионный цветущий город. Разговаривал с детьми, месяцами не выходящими из погреба. Прятался в Аргуне с русскими стариками от российской бомбежки. На моих глазах в Шали очередью с вертолета убили девушку, ослепительно красивую даже после. Тогда я, может, себя переоценил. Может, мне и не под силу такой опыт.
В Буэнос-Айресе и Флоренции – спокойнее. Но и там живая жизнь мне дороже всего. Самые лестные для меня слова о «Гении места» сказал Лосев: «Вот это реальное чувство места, и у читателя возникает чувство узнавания». Это то, чего я добивался по крайней мере. Если удалось хотя бы для одного читателя – совсем неплохо.
И. Т. Лосев, кстати, видит ваши истоки в Шкловском, Мандельштаме и Бродском.
П. В. Я крайне польщен, но и смущен тоже. Впрочем, Лосеву виднее – я привык ему доверять.
И. Т. А портреты людей вы когда-нибудь делали? Писали ли вы когда-нибудь очерки, эссе о человеке, о живом?
П. В. Да, маленькие, они и тут тоже есть, такими вкраплениями. Присутствуют, но всегда очень коротко. Я думаю, это впереди, в следующей книжке.
И. Т. Расскажите о ней, пожалуйста.
П. В. Условное название – «На окраинах империи». В отличие от «Гения места», в который Россия и прочий бывший Советский Союз совсем не включены, эта географически будет располагаться там.
Больше всего меня интересуют окраины империи. Я сам с окраины, себя ощущаю осколком империи. Сын московского еврея и ашхабадской молоканки. Родился и вырос в Риге. Прожил большую часть взрослой жизни в Нью-Йорке. Теперь живу на бывшей окраине той же советской империи – в Праге. Мне интереснее то, что происходит по периметру, чем в центре. За последние три-четыре года я был в Латвии, разумеется, в Казахстане, Узбекистане, Туркмении, Белоруссии, Украине, Грузии. В Чечне. На отшибе России – в Приморье, Хабаровском крае, на Сахалине.
И. Т. А Петербург будет входить?
П. В. Разве что по касательной. Ваш Петербург если и окраина, то в каком-то другом смысле.
Вот в этой книжке должны возникать люди более крупным планом. Всякие судьбы, которые меня продолжают волновать. Еще не знаю как, но должна возникнуть семейная линия. Предки.
И. Т. Какая книга ваша самая главная, самая существенная?
П. В. «Гений места», конечно. Не потому, что последняя, а потому, что в ней перекрестились главные жизненные интересы – прежние и настоящие. Она в наибольшей степени – сумма моего опыта, мировосприятия.
И. Т. Если можно, попробуйте взглянуть на вашу книгу глазами Вайля-критика. Вот Петр Вайль пишет рецензию на книжку «Гений места». С вашей точки зрения – ее недостатки, ее слабости, что вы в ней упрекнете?
П. В. Литературой не интересуюсь, рецензий не пишу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?