Электронная библиотека » Петр Вяземский » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 06:07


Автор книги: Петр Вяземский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Да чего лучше, сказал один из присутствующих, академик ** (который также был налицо), современник той эпохи и жил в том городе. Спросим его, как это все происходило.

И вот академик ** начинает свой рассказ: «Я уже лег в постель, и вскоре пополуночи будит меня сторож и говорит: извольте надевать мундир и идти к президенту, который прислал за вами. Я думаю себе: что за притча такая, но оделся и пошел к президенту; а там уже пунш».

Пушкин говорил: «Рассказчик далее не шел; так и видно было, что он тут же сел за стол и начал пить пунш. Это значит иметь свой взгляд на историю».

* * *

Дмитриев гулял по Кремлю в марте месяце 1801 г. Видит он необыкновенное движение на площади и спрашивает старого солдата, что это значит? «Да съезжаются, – говорит он, – присягать государю». – «Как присягать и какому Государю?» – «Новому». – «Что ты, рехнулся ли?» – «Да императору Александру». – «Какому Александру?» – спрашивает Дмитриев, все более и более удивленный и испуганный словами солдата. «Да Александру Македонскому, что ли!» – отвечает солдат. (Слышано от Дмитриева.)

* * *

«От высокого до смешного только шаг один», сказал Наполеон, улепетывая из России в жидовских санях. Впрочем, Наполеон в эту минуту был не столько смешон, сколько жалок; жалок по человеческому чувству сердоболия и сострадания к бедствию ближнего; жалок и с точки философического воззрения, суда и осуждения. Как мог человек с подобными способностями, частью гениальными, как мог он с такой высоты слететь, провалиться стремглав в подобную низменность. Какой исторический и назидательный урок! Впрочем, если история многому учит, то она никого не научает. Но здесь речь не о Наполеоне. Мы только натолкнулись на него по поводу оставленного им изречения, которое, в виду следующего рассказа, хотели мы вот как перефразировать: от смешного до трагического только шаг один. Наш рассказ можно бы озаглавить простая история, и, к сожалению, очень обыкновенная история.

Во второй половине двадцатых годов был в Москве молодой человек, сын благородных родителей, ни за собою, ни перед собою ничего не имеющий. Получил он образование, кажется, в Московском университете. По окончании учебного курса поступил он на службу в канцелярию одного из Московских департаментов Сената. Жалованье, разумеется, было скудное; пропитываться им и содержать себя несколько не только прилично, но сносно, было невозможно. Для подмоги себе начал он давать уроки детям в частных домах по части русского языка, географии, истории и рисования, как водится по общепринятой программе домашнего обучения. Дела его пошли изрядно.

Он не вдавался в умствования, в нововведения; да и время было еще не такое. Он шел и вел учеников по известной колее. Он был скромен, кроток, вежлив, прилежен, добросовестен в исполнении педагогических занятий своих. Ученики полюбили его, родители были к нему благосклонны и внимательны. Пожалуй, он маленько смахивал на Молчалина, но вращался в другой среде, которая была образованнее и чище; а потому и сам был он благоприличнее и чище: по собственному ли влечению, или по счастливой случайности, он не попадал в дом какого-нибудь Фамусова, ни в руки какой-нибудь Софьи Павловны. Он также долго был умерен и аккуратен, но никогда не бывал приписным нахлебником и приживалкой. В строевом порядке общежития занимал он если не блестящее, то безукоризненное и честное место.

Обстоятельства перенесли его из Москвы в Петербург. Для людей подобных свойств, подобного темперамента климат Москвы благоприятнее и здоровее петербургского. Но, впрочем, и здесь продолжал он свои занятия. Круг их даже расширился и на несколько градусов поднялся. Он был принят и вхож в некоторые дома, принадлежащие избранному обществу. К учительским упражнениям имел он случай прибавить и полулитературные, например Д. П. Бутурлин, более привыкший к письменным занятиям на французском языке, нежели на русском, давал ему на грамматическое и на синтаксическое исправление рукопись своей «Истории Смутного Времени». Разумеется, все эти труды были прилично вознаграждаемы. Умеренное и аккуратное (чего же более?) счастье улыбалось ему.

Он даже имел некоторые светские успехи. В один из домов, в котором был он домашним, ездили нередко блестящие придворные фрейлины того времени. Им с непривычки полюбилась его несколько простодушная провинциальность. На танцевальных вечеринках они даже избирали его себе в кавалеры. Он танцевал хорошо и ловко, одевался всегда прилично и с приметным притязанием на щегольство. Одним словом, Молчалин петербургского издания, очищенного и исправленного, новичок в окружающей его светской среде, был лицо довольно своеобразное, не только терпимое, но вообще и сочувственное. Веселье и приятности жизни шли своей чередой, но не забывалась, не пренебрегалась и польза. Составился маленький капитал, и он пустил его в рост по знакомым и приятельским рукам. И тут удавалось ему его невинное ростовщичье ремесло.

Но вот пришел и черный день. Большую часть капитала своего вверил он однажды за проценты человеку близко ему знакомому и, по-видимому, совершенно благонадежному. Не знаю, как, но этот человек со временем оказался несостоятельным. Деньги, нажитые тружеником, плод пота и крови его, безвозвратно пропали. Наш капиталист пришел в мрачное и свирепое отчаяние. Молчалин обратился в бешеного Гарпагона, лишившегося своей драгоценной шкатулки. Он возненавидел человечество. Не раз смешил он нас проклятьями своими. В пламенных порывах неистового красноречия говорил он: «Нет, теперь дело кончено: приди ко мне все человечество и валяйся у меня в ногах, умоляй дать ему пять рублей взаймы, не дам». На эту тему разыгрывал он непрестанно новые и новые заклинания и импровизации. Хотя нам было его и жаль, но исступленные и вместе с тем комические выходки его забавляли нас.

А вот здесь смех переходит в трагедию. Несколько времени не видали мы его и полагали, что он ходит по судам и пытается возвратить себе тяжебным и законным путем свои утраченные деньги. Что же оказалось? До того времени благонравный и трезвый, заперся он в комнате своей и запил. Не долго после того умер он от запоя, этого медленного и унизительного русского самоубийства.

Если хорошенько пошарить в темных углах нашей общественной жизни, то наткнешься не на одну подобную этой обыкновенную историю и драму домашнюю. Не просится ли и она в состав замышленной нами Россияды?

* * *

Талейран, хорошо знающий своих соотечественников, говорит: Ne vous у trompez pas: Les Fraucais ont etc a Moscou; mais gardez-vous bien de croire que les Russes soient jamais venus a Paris (He ошибайтесь: французы были в Москве, но русские никогда не вступали в Париж). Другими словами, но в этом же смысле и духе писаны многие французские военные истории, особенно же пресловутая книга Тьера.

* * *

В старой тетради, сборник русского хроникера, отыскалась следующая надгробная надпись:

 
On le connut fort peu, lui ne connut personne.
Actif, toujours presse, bouillant, imperieux,
Aimable, seduisan meme sous la couronne,
Voulant gouverner seul, tout voir, tout faire mieux,
Il fit beaucoup d'ingrats et mourut malheureux.
 

(Его знали слишком мало: он никого не знал. Деятельный, всегда торопливый, вспыльчивый, повелительный, любезный, обольстительный даже под царским венцом, он хотел править один, все видеть, все делать лучше; он породил много неблагодарных и умер несчастливым.)

* * *

Приезжий из Италии рассказывал следующее.

В каком-то казино, что у нас называется клубом, слышит он русские слова, напеваемые на итальянские мотивы из опер тогда наиболее в ходу на сцене. Подходит он к столу, за которым сидели и играли в карты русские и один итальянец. Любезные наши земляки мурлыкали и ворковали между собою: поди в черви, поди в бубнового короля, и так далее, на голос i tanti palpiti или: il piu triste de mortali. Добродушный итальянец удивлялся музыкальным способностям русских и вместе с тем и тому, что он все проигрывает.

* * *

В одном из городов Италии, ради какого-то ночного беспорядка сделано было полицией распоряжение, чтобы позднее известного часа никто не выходил на улицу иначе, как с зажженным фонарем. Находящийся тогда в том городе наш молодой Сен-При, отличный карикатурист, которого карандаш воспет Пушкиным в Онегине, расписал свой фонарь забавными, но схожими изображениями городских властей. Само собой разумеется, что он с фонарем своим прогуливался по всем улицам наиболее людным.

Этот молодой человек, веселый и затейливый проказник, вскоре затем, в той же Италии, застрелил себя неизвестно по какой причине и, помнится, ночью на Светлое

Воскресение. Утром нашли труп его на полу, плавающий в крови. Верная собака его облизывала рану его.

Он был сын графа Сен-При, французского эмигранта, брат которого с честью вписал свое французское имя в летописи русского войска в ряду лучших генералов наших. Мать его, урожденная княжна Голицына, была родная сестра графини Толстой и графини Остерман. Отец, вероятно при герцоге де-Ришелье, был губернатором в южной России; он был человек образованный, уважаемый и любимый в русском обществе. Он довольно свободно и правильно говорил по-русски. Он в России принадлежал административной школе герцога де-Ришелье, бывшего долгое время Новороссийским генерал-губернатором; Одесса в особенности много была обязана ему процветанием своим. Эта школа, хотя и под французской фирмой, оставила по себе в России хорошие и не совсем бесплодные следы.

Другой сын бывшего Подольского губернатора, граф Алексей, принадлежал более Франции, нежели России, хотя по матери был он полурусский уроженец. Природа и судьба как будто хотели означить это происхождение: он родился в Петербурге 1805-го, а умер в Москве 1851 года. Он был пэром Франции, в царствование Филиппа, и членом Французской Академии. Служебная деятельность его развилась преимущественно на дипломатическом поприще, на котором занимал он посланнические должности в Бразилии, Португалии, Дании. Сверх того, известен он многими историческими и политическими сочинениями, заслуживающими внимания и уважения читателей. В нашей литературе стоит упомянуть о нем, по содействию его во французском драматическом сборнике, появившемся в Париже под названием «Иностранный Театр». В этом сборнике напечатан перевод, им сделанный, одного или двух русских драматических произведений. Сестра его была замужем за князем В. А. Долгоруковым. Она известна была в Петербургском обществе умом своим и приветливым, хотя несколько странным и отличающимся независимостью, характером.

Молодой и несчастный Сен-При, с которого начали мы речь свою, добыл себе место в нашей общественной летописи по своим остроумным карикатурам. Замечательно, что талант его по живописи или рисовки был в нем некоторого рода наследственный: брат матери его, известный под именем князя Егора (Голицына), также в конце минувшего и начале нынешнего столетия, славился своими забавными и удачными карикатурами. В молодую пору сердечных похождений своих Карамзин встретил в нем счастливого соперника. Несмотря на свою необидчивость и свое мягкосердечие, Карамзин, в одной из своих повестей, отплатил ему за это некоторыми штрихами и своего карандаша.

Мы остановились на семействе Сен-При, потому что нам приятно связать некоторые наши родные и общественные предания с преданиями иноплеменными. Но многие хотели бы поставить русского каким-то особняком, каким-то образцовым, пробным членом (specimen) в европейской семье, на удивление и поклонение человечеству и потомству. Они мысленно и всеми желаниями сердца ограждают себя от чуждого прикосновения и поветрия, если не совсем стеной желтой столицы, то, по крайней мере, Кремлевскою стеною московского Китай-города. Мы, напротив, любим отыскивать в стенах ворота, через которые, но с узаконенным видом, есть свободный пропуск из города и в город, на основании порубежных порядков. Мы и сами рады в гости ходить, да рады и гостям.

* * *

1.

В. Угадать не могу, кого X. хотел задеть в последнем своем фельетоне.

NN. И я толку не добьюсь: но во всяком случае и окончательно задел он самого себя. Он в полемике своей похож на бойца, который, в поединке на шпагах, ранит ли противника своего, это еще бабушка надвое ворожила, а что себя, по неловкости, шпагою своею как-нибудь и где-нибудь да приколет до крови – это несомненно.


2.

Два приятеля после долгой разлуки.

Первый. Да, любезнейший, много на веку своем пришлось мне видеть и много вынести. Посмотри, какова шея моя! Что ты на это скажешь?

Другой. Что же, ты эти раны получил на войне или на поединке?

Первый. Нет, от золотухи.


3.

Сотрудник одного из журналов. Что ни говорите, а равнодушие окраин наших, т. е. остзейцев и поляков, к литературе нашей не может и не должно быть терпимо.

NN. Ага! Вы хотели бы расширить рынок на свой товар и умножить число потребителей своих. Да, понимаю: это желание довольно натуральное.

Сотрудник. Нет, здесь не личный расчет, а указание на обязанность противодействовать враждебному чувству к России.

NN. Что же делать, если польская образованность и читающая немецкая публика предпочитают чтение своих природных книг, или французских и английских, чтению русских!

Сотрудник. Нужно деятельнее и упорнее водворять русский язык в этих областях грамотного отщепенства.

NN. Но правительство, в объеме своих официальных потребностей, это и делает: оно настаивает на том, чтобы официальный язык в этих областях был русский. Нельзя же требовать от центрального правительства, чтобы оно вело дела государства на разнородных языках. Говори, пой, молись каждый у себя дома на своем родительском и наследственном наречии; но когда имеешь дело до государства, то потрудись, для своих же собственных выгод, выучиться языку, на котором говорит, судит, обнародывает свои законы и постановления то государство, к которому ты политически принадлежишь.

Сотрудник. Этого мало. Вы довольствуетесь какими-то служебными и дисциплинарными обязанностями; мы требуем нравственного преобразования, пересоздания.

NN. Да, вы хотели бы, чтобы к каждому поляку и немцу была, как в Уроки Дочкам, приставлена няня Василиса, которая каждому из них твердила бы беспрестанно: «Извольте радоваться по-русски, извольте горевать и гневаться по-русски, извольте читать по-русски, извольте забавляться по-русски и переводить для ваших сцен русские комедии и драмы».

Сотрудник. Кстати, о театре. В одном петербургском журнале было замечено со справедливым негодованием, что, например, в Риге ничего не знают о Гоголе и не дают «Ревизора» на рижском театре. Что вы скажете на это?

NN. Скажу, что со своей стороны я очень благодарен немецкому театральному директору, что он не знакомит с рижскими бюргерами Гоголевского ревизора. «Ревизор» – домашняя русская комедия и должна дома оставаться. Известны французская и русская поговорки: черное белье должно мыть семейно, и сора из избы не выносить. Тем более не следует приглашать посторонних, встречных и поперечных, к подобным домашним очищениям и с каким-то самодовольством говорить им: «Посмотрите и полюбуйтесь, как много у нас грязного белья и как много всякого хлама и сора в нашей избе».

Расскажу вам по этому поводу случай, которого я был свидетелем. Кажется в 50-х годах приехал в Карлсбад один из наших немецко-русских или русско-немецких литераторов. Он привез с собой немецкий перевод «Ревизора» и хотел ознакомить с ним немцев на публичном чтении. Он просил содействия моего для раздачи билетов. Я отвечал ему, что русским раздам по возможности несколько билетов, но вовсе не желаю привлекать иностранцев на это чтение.

По заведенному порядку, рукопись должна была быть представлена на предварительный просмотр комиссару вод. Этот, по прочтении, возвратил ее переводчику при следующих словах: «Как могли вы думать, что будет вам разрешено публичное чтение подобного пасквиля на Россию? Вы, вероятно, забыли, что Австрия находится в дружественных отношениях с Россией, и из одних правил приличия и международной вежливости я не могу допустить нарушения этих правил». И скажу вам откровенно, по мне, комиссар был прав.

Гоголь, пожалуй, и не писал пасквиля; но хорошо, что комедия его показалась пасквилем иностранцу, и горе нам, если бы он признал в ней картину действительности. Нет, оставим «Ревизора» на народных наших сценах. Проницательность публики, любуясь художеством автора, будет уметь отделять в нем, что есть истина и что плод разыгравшейся фантазии и веселости автора. Признаюсь, я до вашей искусственной и журнальной русификации не охотник. Вы метите в цель, и попадаете в другую, ей совершенно противную. Того и гляди, вы будете ставить в вину окраинам нашим, что у них растут тополи и каштановые деревья и для вящего однообразия захотите приневолить их рассаживать у себя поболее ельника и ветлы.

* * *

NN. говорит, что русификация на бумаге, о которой разглашают и витийствуют наши журнальные бумагопотребители или истребители, – дело очень легкое, но едва ли благонадежное. Герцен говорил, и писал, и печатал по-русски; но мыслил ли он и чувствовал ли по-русски?

Император Александр Павлович говорил царскосельскому садовнику: «Где увидишь протоптанную тропинку, там смело прокладывай дорожку: это указание, что есть потребность в ней». В садоводственном правиле государя можно отыскать и правило политической экономии, и вообще государственного домостроительства. Во всяком случай это садовое указание – признак ума светлого и либерального.

Есть садоводство самовластительное, есть и садоводство либеральное. Деревья, под купол и под пирамиду стриженные, прямые, регулярные аллеи, в струнку вытянутые, все эти насильственным искусством изувеченные создания природы, которыми знаменитый Ленотр прославил себя и французские сады, носят отцечаток великолепного и величавого самовластительства Людовика XIV: он и в природу хотел ввести официальный свой порядок и подчинить ее придворному этикету; для него и природа была вспомогательным заведением (succursale) Двора его. В свободе, в своенравном разнообразии английских садов отзывается английская независимость: деревья, на воле растущие, как и человеческая личность, пользуются охранительным законом habeas corpus.

* * *

Досужие языки, Бог весть с чего, прочили кого-то в министры. C'est un homme de bois, il est vrai, – сказал NN, – mais il n'est pas du bois dont on fait les ministres. (Он деревянный, это правда; но не того дерева, из коего делаются министры.)

Недостаток прежней нашей литературы заключается, может быть, в том, что писатели не договаривали, не вполне высказывали себя: они не давали или иногда не могли давать читателям все, что было у них на уме. Недостаток литературы настоящей есть излишество ее: вообще писатели наши выдают более, чем выдерживает их ум. Чувствуется, что у прежних еще оставалось что-то в запасе и на дне; проницательный читатель угадывает это что-то и дополняет написанное мысленным междустрочным чтением. В отношении к новым видишь, что хотя они сказали много, но после сказанного ничего дома не остается. Заемные письма выданы, а капитала для уплаты по ним нет.

* * *

От слова заговор вышло слово заговорщик. Почему же от слова разговор не вывести слова разговорщик (causeur)? Говорун – не то; собеседник – как-то неуместно важно.

* * *

NN. говорит, что жизнь слишком коротка, чтобы иметь дело до X** или завести с ним разговор. Нужен, иной раз, битый час, чтобы растолковать ему то, что другой поймет в две минуты. У него слишком медленное и тугое пищеварение головы.

* * *

У нас изумительный и неимоверный расход на гениев. Они везде редки, но у нас пекутся они как блины или ассигнации, или растут как грибы под чернильным дождем.

Кто-то в старину написал шуточное стихотворение: «Русский Парнас» с разными подразделениями. Об одном из этих отделений сказано:

 
Где гениев нет первоклассных,
А только просто хороши.
 

Теперь мы уже не довольствуемся хорошими гениями, а требуем, и поставляют нам, даже свыше требований наших, все гениев первоклассных. Оно, пожалуй, приятно и лестно, но то худо, что оно сбивает понятия, роняет цену на истинные дарования и придает славе какую-то пошлость. Народный Пантеон преобразовывается в человеколюбивый дом дешевых квартир.

Кто напишет у нас оперу, картину, драму с несомненными признаками дарования, тот уже не в пример другим или, напротив, очень в пример другим, сейчас производится в гении и сажается на голову всем знаменитым европейским музыкальным композиторам, живописцам, драматическим писателям. Воля ваша, это просто невежество. Это значит: знай наших!

Любовь к Отечеству и народная гордость сами по себе дело прекрасное, но нужно уметь применять их к действительности. Знаменитая француженка Роллан, восходя на революционный эшафот, сказала: «О свобода, сколько преступлений совершается во имя твое!» Понизив диапазон, можно бы сказать в свою очередь: «О патриотизм (или, пожалуй, о отечестволюбие, если у кого хватит духу выговорить это слово), сколько глупостей, бестолковщины высказывается, пишется и делается под твоей благородной фирмой!»

Можно иметь некоторые свойства гениальности, но еще не быть гением. Гений есть что-то цельное, державное, всемогущее. Мы уже заметили, что гении везде редки. У нас, по многим причинам, они еще реже. Гений у нас, может быть, и был один – Петр I. Несмотря на слабости и погрешности свои, еще более свойственные времени его, чем его личности, он совершил подвиг гениальный. Вполне ли хорошо, или частью пополам с грехом, совершил он его, это другой вопрос, но отрицать никому нельзя, что он был запечатлен могучим гением и духом преобразования.

Ломоносов был более гениален, нежели гений: в нем было мало творчества, он не был гением-создателем, а разве гением-путеводителем, указателем, Моисеем в обетованной земле. Как другой Христоф-Коломб, он внутренне прозрел, угадал, предчувствовал новый мир, составил путеводители для достижения неизвестных земель, но Америкой он не овладел. Он ничего такого по себе не оставил, что могло бы служить образцом, но многое оставил, что может служить поучением.

Есть гении, так сказать, пропавшие, которые родились после времени, или неуместно. Представим себе, что какой-нибудь дикарь на далеком и пустынном острове, не знающий, что часовое мастерство давно на свете существует, изобрел и смастерил бы в юрте своей часы. Разумеется, это было бы дело гения, но какая польза вышла бы от того для человечества? Многие из таких гениев напоминают доброго немца, который, не зная, что «Телемак» писан Фенелоном, перевел его на французский язык с немецкого перевода и думал, что он обогатил и осчастливил французскую литературу, познакомив ее с бессмертным творением.

То же, что о Ломоносове, можно бы сказать о Суворове. Он был гениален. Случай, события не дозволили ему утвердить за собой неопровержимое звание гения. Судьба не свела его грудь с грудью в бой с современным гением войны. Поединок между Бонапарте и Суворовым решил бы окончательно и победоносно, кому из двух неотъемлемо принадлежат честь и слава быть военным гением.

Мало быть или слыть гением в околотке своем: мало быть гением доморощенным. Нужно еще на то и согласие общее, всенародное. Гений – исключение в семье человеческой: он гражданин всемирный. Что такие за гении, которым выдается плакатный билет на жительство в такой-то местности и на известное время? Будем же довольствоваться теми избранными и высокими дарованиями, которыми нас Бог, если не щедро, то и не скупо наградил. Скажем и за то спасибо и воле, даровавшей их, и им, которые таланта своего в землю не зарыли; но воздержимся от напрасной и смешной погони за гениями и от производства в гении тех, которым удалось прийти нам по вкусу. Задор этих ловцов и производителей еще не беда: Бог с ними! Они себя тешат и нас забавляют. Прекрасно! Но жаль, что эти поставщики, эти крестные отцы гениев вредят многим из крестников своих, вовсе неповинным в таком насильственном производстве. Например, Пушкин, как высокое, оригинальное дарование, не сбиваем с законного места своего. Как гений, он подлежал бы критической переоценке, сомнениям и пререканиям. О других наших так называемых гениях и говорит нечего. Дарования их задушены, подавлены почестью, которой их облекают. Все это, на поверку, объясняется двумя обстоятельствами: с одной стороны, критика наша не опирается ни на какие правильные и законные основания; с другой, ложная народная гордость натирает и подкрашивает патриотической охрою свою домашнюю утварь.

* * *

Ф** не косноязычен, а косноумен. У него мысль заикается, но с некоторым терпением можно иногда дождаться от него и путного слова.

* * *

«Как трудно с жизнью справиться, – говорила молодая ***. – Счастье законное, тихое, благоверное неминуемо засыпает в скуке. Счастье бурное, несколько порочное, рано или поздно кончается недочетами, разочарованием, горькими последствиями».

* * *

Кто-то заметил, что профессор и ректор университета, Антонский, имеет свойство – полным именем своим составить правильный шестистопный стих:

 
Антон Антонович Антонский-Прокопович.
О нем же было сказано:
 
 
Тремя помноженный Антон,
И на закуску Прокопович.
 

Пожалуй, оно и так, но Россия не должна забывать, что Антонский умел первый угадать и оценить нравственные качества и поэтическое дарование своего воспитанника в благородном пансионе при Московском университете. Этот скромный воспитанник не обращал на себя внимания и особенного благоволения начальства, какое иногда оказывается по родственным связям и положению в обществе. Нет, сочувствие к неизвестному еще Жуковскому было со стороны Антонского совершенно бескорыстное и свободное. Это сочувствие – чистая и неотъемлемая заслуга, которую литературные предания должны сохранить. Когда Жуковский вышел из пансиона и был без средств и без особенной опоры, Антонский, так сказать, призрел его и приютил в двух маленьких комнатках маленького принадлежащего университету домика в Газетном переулке. Жуковский всегда сохранял к нему сердечную признательность, приверженность и преданность.

Дмитриев любил Антонского, но любил и трунить над ним, очень застенчивым, так сказать, пугливым и вместе с тем легкосмышленным. Смущение и веселость попеременно выражались на лице его под шутками Дмитриева. «Признайтесь, любезнейший Антон Антонович, – говорил он ему однажды, – что ваш университет совершенно безжизненное тело: о движении его и догадываешься только, когда едешь по Моховой и видишь сквозь окна, как профессора и жены их переворачивают на солнце большие бутыли с наливками».

* * *

В одно из минувших царствований, некто (должно заметить, плотная и дородная личность) говорил: «Государь отменно благоволил ко мне. Вот еще на днях, на многолюдном бале, я имел счастье стоять близко позади его, он обернулся ко мне и изволил сказать: «От тебя пышет как от печки».

Другой перетолковал бы эти слова таким образом: здесь и так тесно и душно, а ты меня еще подпариваешь; нельзя ли сделать одолжение и убраться подалее? Но мой приятель имел способность смотреть на все с выгодной ему стороны. Он недели две развозил с самодовольством по городу слова, сказанные государем.

Вообще он был благополучного сложения по плоти и по духу, в житейском и нравственном отношении. Комнаты его в Петербурге были на солнце, и, кажется, светило оно чаще на улице его, нежели на других. На улице его вечный праздник, в доме вечное торжество торжеств. На окнах стояли горшки с пышными, благоуханными цветами; на стенах висели клетки с разными птицами певчими; в комнатах раздавался бой стенных часов со звонкими курантами. Одним словом, все было у него светозарно, оглушительно, охмелительно. Сам, посреди этого сияния, этой роскошной растительности и певучести, выставлял он румяное, радостное лицо, лицо, расцветающее, как махровый красный пион, и заливающееся, как канарейка, пением. Мне всегда ужасно было завидно смотреть на праздничную обстановку.

Впрочем, мне никогда не случалось завидовать умным людям, зависть забирает меня только при виде счастливой глупости.

* * *

Знаменитый Неккер написал маленький трактат: Le bon-heur des sots (Счастье глупцов). Другая знаменитость в своем роде, Копьев, перевел эту безделку на русский язык. Неизвестно, был ли перевод напечатан и сохранился ли в книжном мире.

* * *

Талейран сказал о ком-то: Се n'est pas un sot, c'est le sot. Этот тонкий, но многознаменательный оттенок, кажется, невозможно перевести по-русски. Он не глупый человек, а глупец – не вполне, так сказать, неосязательно выражает остроумное определение Талейрана. Неимение в нашем языке члена (l'article) тому причина.

* * *

Есть люди, которые переплывают жизнь; еще есть люди, которые просто в ней купаются. К этому разряду принадлежат преимущественно дураки. Одним приходится выбирать удобные места для плавания, бороться с волнами, бодро и ловко действовать мышцами. Другие сидят себе спокойно по уши в глупости своей. Им и горя нет: им всегда свежо.

* * *

В начале нынешнего столетия была в большом ходу и певалась в Москве песня, из которой помню только первый куплет:

 
Непостижимой силой
Я привержен к милой.
Господи помилуй
Ее и меня.
 

Ее приписывали одному важному духовному лицу. Сохранилась ли она где-нибудь? Вот вопрос, который часто задаешь по поводу литературных и поэтических преданий. Не думаю, чтобы наша литература была радикальная, но во всяком случае она не консервативная: она не сохраняет.

У французов не пропадает ни одного несколько замечательного и удачного четверостишия или двоестишия, писанного в минувшем столетии. У них, при разнообразии и богатстве во всех родах литературы, не пренебрегается и не затеряется и малейшая лепта. Несколько раз обрушались и менялись правления, законодательства, весь быт государ-ственный и гражданский, но написанного пером у них, подлинно, не вырубишь и топором.

Нельзя не пожалеть у нас о многих литературных безделках старого времени, которые или пропали без вести, или остались сиротами, не помнящими родства, т. е. без указания, кто были родители их. Разумеется, литература наша, по существу, не могла бы в настоящее время щеголять этими самоцветными каменьями в старой и несколько грубой оправе их; но все же имели бы они приличное место в семейных и наследственных досканцах любителей и почитателей старины.

В одних песнях (не говоря уже о простонародных) можно было бы отыскать много милого добра. Дмитриев издал, по возможности, если не полный (едва ли не в конце минувшего столетия), то с умением и разборчивым вкусом собранный любопытный Русский песенник. Дальнейшие подобные собрания были делом чистой спекуляции, и к тому же довольно невежественной. Многие ли знают теперь, и решительно никто уже не поет, прелестной песни князя Хованского, которого оплакивал Карамзин: «Друзья, Хованского не стало!» Вот эта песня:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации