Электронная библиотека » Петр Вяземский » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 06:07


Автор книги: Петр Вяземский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Выдержки из разговоров

1.

NN: Что ты так горячо рекомендуешь мне К.? Разве ты хорошо знаешь его?

Р: Нет, но X. ручается за честность его.

NN: А кто ручается за честность X.?


2.

Начальник департамента. Мне кажется, я вас где-то встречал.

Молодой проситель, желающий получить место в департаменте. Так точно, ваше превосходительство, я иногда там бываю.


3.

Молодой офицер, приехавший в Москву: Сделай одолжение, Неелов: сыщи мне невесту. Смерть хочется жениться.

Неелов: Охотно, у меня есть невеста на примете.

Офицер: А что за нею приданого?

Неелов: Две тысячи стерлядей, которые на воле ходят в Волге.

* * *

В Москве (не знаю, как теперь) долго патриархально и свято сохранялись родственные связи и соблюдалось родственное чинчинопочитание. Разумеется, во всех странах, во всех городах есть и бабушки, и дядюшки, и троюродные тетушки, и внучатые братья и сестры, но везде эти дядюшки и тетушки более или менее имена нарицательные, в одной Москве уцелело их существенное значение. Это не умозрительные числа, а плоть и кровь.

Уж если тетушка, то настоящая тетушка; уж если дядя, то дядя с ног до головы; племянник, за версту его узнаешь. Круг родства не ограничивается ближайшими родственниками; в Москве родство простирается до едва заметных отростков, уж не до десятой, а разве до двадцатой воды на киселе. Нужно прилежное и глубокое изучение по части генеалогии, чтобы вполне усвоить себе эти тарабарские грамоты родословия. А есть такие профессора, а особенно профессорши, которые по щепке и по листочку переберут любое московское генеалогическое древо.

В тридцатых годах приехал в Москву один барин, уже за несколько лет из нее выехавший. На вечеринке он встречается нечаянно с одним из многочисленных дядюшек своих. Тот, обиженный, что племянник еще не был у него с визитом, начинает длинную нотацию и рацею против ослабления семейных связей и упадка семейной дисциплины.

Племянник кидается ему на шею и говорит: «Ах, дядюшка, как я рад видеть вас. А мне сказали, что вы уже давно умерли». Дядюшка был несколько суеверен и не рад был, что накликал на себя такое приветствие.

* * *

Пришло же в голову чудаку вывести такую арифметическую табличку:

Из прошлых рифмачей у нас он не 1;

Хоть родом он москвич, а пишет как Мор 2.

Его стихами ты себе хоть нос у 3.

Ему докажешь ли, как дважды два 4,

Что врет он. Ничего! Он врать начнет о 5.

У всех людей пять чувств: в нем с глупостью их 6.

Доселе на земле чудес считали 7;

Но чудо ведь и он, так смело ставьте 8.

Ему подобного, иди хоть за три 9

Земель, не сыщешь: он без единицы 10.

* * *

А вот другая шалость, найденная в той же тетрадке:

Как?

Лука Лукич уж не дурак?

Что ж?

На человека он похож?

Ба!

И знает он, что б-а-ба?

Ой,

И стал он малый деловой?

Ну,

И он нашел себе жену?

Эй,

И он отец своих детей?

Вот полоса так полоса:

Теперь я верю в чудеса.

* * *

Кстати помянуть здесь и Неелова. Он, между прочим, любил писать амфигури, и некоторые из них очень удачны и забавны. Это последнее свойство – отличительная черта если не таланта, то способности Неелова. Забавность, истинная и сообщительная веселость очень редко встречаются в нашей литературе. А между тем в русском уме есть жилка шутливости: мы более насмешливы, чем смешливы, преимущественно на письме. Чернила как-то остужают у нас вспышки веселости. На русской сцене мало смеются и мало смешат.

У французов называются амфигури куплеты, положенные обыкновенно на всем знакомый напев: куплеты составлены из стихов, не имеющих связи между собою, но отмеченных шутливостью и часто неожиданными рифмами. Иногда это пародии на известные сочинения, легкие намеки на личности и так далее. Вот некоторые выписки из Неелова:

 
Пускай Тардив[8]8
  Петербургский ресторатор.


[Закрыть]

В компот из слив
Мадеру подливает;
А Жан Расин,
Как в масле блин,
В бессмертьи утопает.
______________________
Андрей Сушков
Лишь пять вершков
В природе занимает;
А Бонапарт
С колодой карт
Один в пасьянс играет.
 

Это было писано в 1813 году. Тут был забавный куплет о французских маршалах Даусте (рифма была куст) и Удино, но это рифмы не скажу. В это время все содействовало патриотизму поражать врага: и лубочные народные карикатуры, и, пожалуй, лубочные стихи, которые на этот раз с большей меткостью попадали в цель, чем оды Державина.

В то самое время Неелов имел тяжбу, которая рассматривалась в Правительствующем Сенате. Дело длилось. Неелов излил меланхолические чувства свои в заключительном куплете своего амфигури:

 
Мой геморой
Иной порой
Вертит меня, ломает;
Но ах, Сенат
Мне во сто крат
Жить более мешает.
 

Неелов, истинный поэт в своем роде, имел потребность перекладывать экспромтом на стихи все свои чувства, впечатления, заметки. Он был русская Эолова арфа, то есть народная игривая балалайка.

Неелов два раза был женат, но детей не имел; а сердце а priori было очень чадолюбиво. Вот как эта любовь выразилась однажды:

 
Дай, судьба, ты мне ребенка;
Тем утешь ты жребий мой:
Хоть щенка, хоть жеребенка,
Лишь бы был мне сын родной.
 

Этот поэт, по вольности дворянства и по вольности поэзии, не всегда был разгульным циником. Он иногда надевал и перчатку на правую руку и мадригальничал в альбомах московских барышень. Вот что написал он во время грозы:

 
Я грома не боюся;
Он прогремит, пройдет.
Но равнодушья твоего страшуся:
Оно меня убьет.
 
* * *

Я говорил о балалайке: это напоминало мне рассказ Американца Толстого. Высаженный на берег Крузенштерном, он возвращался домой пешеходным туристом. Где-то в отдаленной Сибири напал он на старика, вероятно, сосланного: он утешал горе свое родными сивухой и балалайкой. Толстой говорил, что он пил хорошо, но еще лучше играл на своем доморощенном инструменте. Голос его, хотя и пьяный и несколько дребезжащий от старости, был отменно выразителен. Толстой помнил, между прочим, куплет из одной песни его:

 
Не тужи, не плач, детинка;
В рот попала кофеинка,
Авось проглочу.
 

И на этом авось проглочу голос старика разрывался рыданиями, сам он обливался слезами и говорил, утирая слезы свои: «Понимаете ли, ваше сиятельство, всю силу этого авось проглочу!» Толстой добавлял, что редко на сцене и в концертах бывал он более растроган, чем при этой дикой и нелепой песне Сибирского рапсода.

* * *

Кто-то говорил, что вообще наши статистики скорее статисты, которые, по определению нашего академического словаря, суть актеры без речей на сцене. И от наших статистиков больших речей и чисел ожидать нельзя. В статистику приходится верить более на слово. Хорошо еще в маленьком государстве; но у нас, с нашими пространствами, безграмотностью и недостатком правильного счетоводства, как уследить за всеми делами природы и делами рук человеческих? Прошу покорно вычислить, хотя приблизительно, хотя с некоторой вероятностью, число куриц и коров, и так далее, которые родятся, здравствуют и умирают

 
От хладных Финских скал до пламенной Колхиды.
 

В начале столетия и собирания статистических сведений, одна местная власть обратилась в один уезд с требованием доставить таковые сведения. Исправник отвечал: «В течение двух последних лет, то есть с самого времени назначения моего на занимаемое мною место, ни о каких статистических происшествиях, благодаря Бога, в уезде не слышно. А если таковые слухи до начальства дошли, то единственно по недоброжелательству моих завистников и врагов, которые хотят мне повредить в глазах начальства, и я нижайше прошу защитить меня от подобной статистической напраслины».

* * *

Жена генерала Л., слывшего остряком, была, говорят, особенно глупа. При людях, боясь какой-нибудь чудовищной обмолвки, муж держал язык ее на привязи. Например, он не позволял ей открывать рот, пока не даст он условленного знака. Однажды, на многочисленном вечере, генерал, по обыкновению своему, краснобаял, рассказывал анекдоты, рассыпался шутками, острыми словами. В пылу витийства своего он необдуманно и нечаянно сделал головой условленный с женой знак. «Ну, наконец, слава Богу (вскрикнула она), вот уже полчаса что мигаю тебе: жажда меня замучила. Смерть хочется выпить. Человек, подай мне стакан воды».

В другой раз генерал ожидал какого-то почетного гостя; между тем необходимо было ему отлучиться из дома. Он приказывает жене принять гостя и сказать, что он тотчас возвратится; вместе с тем строго наказывает ей не пускаться в дальние разговоры, а говорить только о самых близких и домашних предметах. Гость приезжает. «Что это за панталоны на вас? – обращается она к приезжему. – У моего мужа платье совсем не так сшито». Призывает она камердинера мужа и приказывает ему принести жилеты и панталоны барина. Приносят. Генерал возвращается домой и застает выставку. Вот картина! (Рассказано В. Л. Пушкиным, современником этих событий.)

* * *

NN. говорит, что сочинения К. – недвижимое имущество его: никто не берет их в руки и не двигает с полки в книжных лавках.

* * *

Двоюродные братья, князья Гагарины, оба красавцы в свое время, встретились после двадцатилетней разлуки в постороннем доме. Они, разумеется, постарели и друг друга не узнали. Хозяин должен был назвать их по имени. Тут бросились они во взаимные объятия.

«Грустно, князь Григорий, – сказал один из них, – но судя по впечатлению, которое ты на меня производишь, должен я казаться тебе очень гадок».

* * *

Обыкновенное действие чтений романиста X., когда он читает вслух приятелям новые повести свои, есть то, что многие из слушателей засыпают. «Это натурально, – говорит NN.. – а вот что мудрено: как сам автор не засыпает, перечитывая их, или как не засыпал он, когда их писал!»

Впрочем, Карамзин рассказывал, что когда (вероятно, в угоду какой-нибудь даме) писал он «Меланхолию», подражание Делилю, с ним было то же. Он писал эти стихи ночью, в постели, и он часто засыпал над недоконченным стихом: встрепенется и бодро примется опять за дело, и опять задремлет. Так продолжалось до утра, но победа осталась за ним, и вышло одно из лучших стихотворений его и того времени. Писано он в 1800 году.

 
О меланхолия, нежнейший перелив
От скорби и тоски к утехам наслажденья!
Веселья нет еще, и нет уже мученья…
Безмолвие любя, ты слушаешь унылый
Шум листьев, горных вод, шум ветров и морей:
Тебе приятен лес, тебе пустыни милы;
В уединении ты более с собой.
 
* * *

Ни с того ни с сего NN. говорит соседке своей за ужином, княгине Т.: «Понимаю, что оно продолжается, но не понимаю, как могло оно начаться»… – «А я, – улыбаясь, отвечает княгиня, – напротив, понимаю, что оно началось, но сама не понимаю, как оно продолжается».

Княгиня с догадливостью, прирожденной женщине, особенно в подобных случаях, уразумела на лету, что речь идет о связи ее с молодым***.

* * *

Рассказывают, что известный Копьев, чтобы убедить крестьян своих внести разом ему годовой оброк, говорил им, что такой взнос будет последний, а что с будущего года станут они уплачивать все повинности и отбывать воинскую одной поставкой клюквы.

* * *

Гастрономические и застольные отметки, а также и по части питейной

К. Г. был очень бережлив, чтобы не сказать скуп, между тем имел он притязания на некоторую гастрономическую изысканность. Однажды, силою каких-то обстоятельств, был он вынужден дать обед приятелям своим. В числе их находились два-три гастронома ex professo. Нельзя было пристыдить себя перед ними. Обед был, как говорится, ничего, то есть приличен. Доходила очередь до шампанского, а шампанское в то время продавалось дорого в Москве. По водворении жителей после французов цена за бутылку шампанского доходила до 25 рублей, разумеется, на ассигнации. Но такая цена никого не пугала: незлопамятные москвичи запивали горе свое, что французы были в Москве, и радость, что их из Москвы прогнали, и совершали все эти тризны и поминки по французам их же французским вином.

Рассказывали, что в предсмертные дни Москвы до пришествия французов, С. Н. Глинка, добродушный и добросовестный отечестволюбец, разъезжал по улицам, стоя на дрожках, и кричал: «Бросьте французские вина и пейте народную сивуху! Она лучше поможет вам». Рассказ, может быть, и выдуманный, но не лишенный красок местности, современности и личности. Пора, однако же, возвратиться к нашему Амфитриону.

Когда подали шампанское, он сказал: «Je ne vous reponds pas de la qualite de mon vin de Champagne; mais je puis vous promettre ce qu'il est suffisamment frappe (He отвечаю вам за качество шампанского, но могу обещать, что оно достаточно заморожено)». Должно заметить при том, что это было зимою, и недостатка во льду и в снеге не было.

* * *

Л., тоже род гастронома и вполне поклонник Вакха, но вместе с тем сребролюбия недугом отягченный и казны рачитель, говорил в 30-х годах: «Как времена переменчивы! Давно ли нельзя было порядочному человеку отобедать без бутылки дорогого Лафита или Бургонского вина! Теперь вошли в моду и в общее употребление Херес и Портвейн». Так и слышен был в этих словах перевод потаенной мысли: оно и дешевле, и крепче.

Около того же времени Пушкин, встретившись с товарищем юных лет, который только что возвратился в Петербург из-за границы, где провел несколько лет, спрашивал о впечатлениях его и о том, как находит он Петербург и общество после долгого отсутствия. «Не могу надивиться, – отвечал тот, – как все изменилось: бывал за обедом, и у лучших людей ставили на стол хороший Медок, да и полно; теперь, где ни обедаешь, везде видишь Лафит, по шести и семи рублей бутылка».

Статистические данные разноречивы между Л. и новым наблюдателем, но первое наблюдение выражено человеком, принадлежащим школе позитивизма, другое – гастрономическому туристу, который изучает страну и народные нравы по столовой статистике. «Скажи мне, что ты ешь и пьешь, и я скажу тебе, что ты за человек», – заметил известный гастроном.

* * *

Дашков, который долго жил на Востоке, рассказывал, по возвращении своем в Петербург, что одно служебное лицо, ехавшее в те края, просило у него свидания, чтобы воспользоваться указаниями и советами его для руководства своего в незнакомой стороне и на новом поприще. Свидание было назначено. Первый вопрос предусмотрительного неофита был следующий: «А как вы полагаете, не лучше ли будет мне закупить в Одессе несколько бочонков французских вин, и какого именно более, красного или белого; или и там на месте могу составить погреб свой?» Прочие вопросы вертелись около предметов такой же политической экономии.

* * *

Ф. П. Лубяновский, приятель и единоверец Лопухина (Ивана Владимировича), рассказывал мне, что император Александр Павлович имел однажды намерение назначить последнего министром народного просвещения. Для этой цели выписали Лопухина из Москвы, где был он сенатором.

Желая ближе с ним ознакомиться, Государь велел пригласить его к обеду. Лопухин вовсе не был питух, но, необдуманно соблазнясь лакомыми винами, которые подавали за царским столом, он ничего не отказывал, охотно выпивал все предлагаемое, а иногда в промежутках подливал себе еще вино из бутылок, которые стояли на столе. К тому же, на беду, его лицо, краснокожее и расцветающее почками багрово-синими, напоминало стихи Княжнина:

 
…лицо
Одето в красненький сафьянный переплет;
Не верю я тому, а кажется, он пьет.
 

Император держался самой строгой трезвости и был вообще склонен к подозрению. Возлияния и влияния недогадливого Лопухина не могли ускользнуть от наблюдательного и пытливого взгляда императора. Ему не только казалось, но он убедился, что Лопухин пьет. «Нет, – сказал он приближенным своим, встав из-за стола, – этот не годится мне в министры». Тем министерство его и кончилось: он возвратился сенатором в Москву, как и выехал сенатором.

* * *

Ю. А. Нелединский в молодости своей мог много съесть и много выпить. И охотно пользовался этими способностями.

Я узнал его, когда он был уже зрелых лет, а я еще ребенком. Помню, с какой завистью смотрел я на почет, оказываемый ему за обедом у отца моего. К нему возвращалось блюдо с пирожками после супа, и все оставшиеся пирожки переходили на тарелку его и вскоре с тарелки в его желудок. Вечером, когда подавали чай и, после первой или второй чашки, слуга спрашивал его, желает ли он еще чаю, он отвечал: желаю, пока вода будет в самоваре. О питейных подвигах его по части других жидкостей слыхал я рассказы, но сам застал я его в поре совершенной трезвости. О съедобной способности своей рассказывал он забавный случай.

В молодости зашел он в Петербурге в один ресторан позавтракать (впрочем, в прошлом столетии ресторанов, restaurant, еще не было не только у нас, но и в Париже; а как назывались подобные благородные харчевни, не знаю). Дело в том, что он заказал себе каплуна и всего съел его до косточки. Каплун понравился ему, и на другой день является он туда же и совершает тот же подвиг. Так было в течение нескольких дней. Наконец замечает он, что столовая, в первый день посещения его совершенно пустая, наполняется с каждым днем более и более. По разглашению хозяина, публика стала собираться смотреть, как некоторый барин уничтожает в одиночку целого и жирного каплуна. Нелединскому надоело давать зрителям даровой спектакль, и хозяин гостиницы был наказан за нескромность свою.

* * *

Однажды обедали мы с Плетневым у Гнедича на даче. За обедом понадобилась соль Плетневу; глядь, а соли нет. «Что же это, Николай Иванович, стол у тебя кривой», – сказал он (известная русская поговорка: без соли стол кривой).

Плетнев вспомнил русскую, но забыл французскую поговорку: не надобно говорить о веревке в доме повешенного (Гнедич был крив).

* * *

Оссинский. польский поэт и директор Варшавского театра, забавно рассказывал об одном польском хлебосоле, отличавшемся худыми винами, которые подавались за столом его. Я думаю, говорил Оссинский, что наш милый хозяин разорился на вина свои: нельзя иначе, как за большие деньги, отыскивать и покупать подобные в своем роде редкости.

* * *

Николая Николаевича Новосильцева зазвал однажды к себе обедать брат его Иван Николаевич, большой чудак и нерасточительного десятка. Николай Николаевич был тонкий гастроном и виноном. В конце обеда хозяин говорит ему: «Я тебя, братец, шампанским потчевать не стану: это вино производит кислоту в желудке».

* * *

Граф Вьельгорский спрашивал провинциала, приехавшего в первый раз в Петербург и обедавшего у одного сановника, как показался ему обед?

«Великолепен, – отвечал он, – только в конце обеда поданный пунш был ужасно слаб». Дело в том, что провинциал выпил залпом теплую воду с ломтиком лимона, которую поднесли для полоскания рта.

* * *

Одна барыня старого времени имела в доме француза повара и француза дворецкого. Однажды за обедом подают ей дичь с душком. Она посылает дворецкого сделать выговор повару. Дворецкий возвращается и докладывает, что шеф кухни (le chef de cuisine) объясняет, que c'est de la viande mortifiee (мясо несколько замореное).

«Dites lui et peredites lui (скажите и перескажите ему), – говорит княгиня, – que je n'aime pas les mortifications (что я не люблю замариваний)».

У степного хлебосола обедает иностранец, находит, что обед очень хорош, и спрашивает хозяина, француз ли повар его или русский.

«Je ne sais pas, – отвечает он с некоторою гордостью, – si le cuisinier est bon, mais je sais qu'il est топ (Я не знаю, хорош ли повар; но знаю, что он мой)».

Вот русский гастроном на законном основании крепостного права.

* * *

В старые годы московских порядков жила богатая барыня и давала балы, то есть балы давал муж, гостеприимный и пиршестволюбивый москвич, жена же была очень скупа и косилась на эти балы.

За ужином садилась она обыкновенно особняком у дверей, чрез которые вносились и уносились кушанья. Этот обсервационный пост имел две цели: она наблюдала за слугами, чтобы они как-нибудь не присвоили себе часть кушаний; а к тому же должны были они сваливать ей на тарелку все, что оставалось на блюдах после разноски по гостям, и все это уплетала она, чтобы остатки не пропадали даром.

Эта барыня приходилась сродни Американцу Толстому. Он прозвал ее: тетушка сливная лохань.

* * *

Иван Петрович Архаров, последний бурграф (burgrave) московского барства и гостеприимства, сгоревших вместе с Москвой в 1812 году, имел своего рода угощение. Встречая почетных или любимейших гостей, говорил он: «Чем почтить мне дорогого гостя? Прикажи только, и я для тебя зажарю любую дочь мою».

* * *

Один очень близкий мне человек съел однажды разом на тысячу двести рублей земляники. Это покажется басней, а между тем оно быль, и самая достоверная. Вот как это случилось.

После довольно долгого отсутствия из Москвы, приехал он в свою подмосковную. Это было в начале лета. За обедом угощают его глубокой тарелкой ранней, но очень крупной и вкусной земляники. Он ест ее с удовольствием и с чувством признательности к заботливому и усердному садовнику; он думает дать ему за верную службу приличное награждение. Но наступает, что называется, le quart d'heure de Rabelais, то есть пора расплаты.

Помещик спрашивает садовника, много ли продал он плодов и много ли надеется еще продать?

– Все деревья в грунтовых сараях побиты морозом, – отвечает тот, – а черви поели все плоды на оранжерейных деревьях. Выручки никакой быть не может.

– А что стоит содержание оранжерей и грунтовых сараев? – спрашивает помещик.

Ответ: ежегодно тысячу двести рублей.

– Прекрасно! – возражает барин. – Стало, по твоему расчету, съел я сегодня земляники на тысячу двести рублей. Слуга покорный! Спасибо за угощение. А между тем вели написать в конторе себе отпускную, и чтобы и духа твоего здесь не было.

Управителю велел он тотчас же упразднить оранжерею и прекратить все садовые расходы. Забавно, что, приехав в Москву, узнает он, что разносчики особенно хвастаются фруктами, добытыми из оранжерей именно подмосковной его.

* * *

Известно, что в старые годы, в конце прошлого столетия, гостеприимство наших бар доходило до баснословных пределов. Ежедневный открытый стол на 30, на 50 человек было дело обыкновенное. Садились за этот стол кто хотел: не только родные и близкие знакомые, но и малознакомые, а иногда и вовсе незнакомые хозяину. Таковыми столами были преимущественно в Петербурге столы графа Шереметева и графа Разумовского.

Крылов рассказывал, что к одному из них повадился постоянно ходить один скромный искатель обедов и чуть ли не из сочинителей. Разумеется, он садился в конце стола, и, также разумеется, слуги обходили блюдами его как можно чаще. Однажды понесчастливилось ему пуще обыкновенного: он почти голодный встал из-за стола. В этот день именно так случилось, что хозяин после обеда, проходя мимо него, в первый раз заговорил с ним и спросил: «Доволен ли ты?» – «Доволен, ваше сиятельство, – отвечал он с низким поклоном, – все было мне видно».

* * *

А сам Крылов! Можно ли не помянуть его в застольной летописи? Однажды приглашен он был на обед к императрице Марии Федоровне в Павловске. Гостей за столом было немного. Жуковский сидел возле него. Крылов не отказывался ни от одного блюда.

– Да, откажись хоть раз, Иван Андреевич, – шепнул ему Жуковский, – дай императрице возможность попотчевать тебя.

– Ну, а как не попотчует! – отвечал он и продолжал накладывать себе на тарелку.

Крылов говорил, что за стол надобно так садиться, чтобы, как скрипачу, свободно действовать правой рукой. Так и старался он всегда садиться.

Он очень любил ботвинью и однажды забавно преподавал он историю ее и через какие постепенные усовершенствования должна была она проходить, чтобы достигнуть до того, чем она ныне является, хорошо и со всеми удобствами приготовленная.

* * *

Нельзя пропустить и Пушкина в этом съестном очерке. Он вовсе не был лакомка. Он даже, думаю, не ценил и не хорошо постигал тайн поваренного искусства, но на иные вещи был ужасный прожора. Помню, как в дороге съел он почти одним духом двадцать персиков, купленных в Торжке. Моченым яблокам также доставалось от него нередко.

* * *

Карамзин был очень воздержан в еде и в питии. Впрочем, таковым был он и во всем, в жизни материальной и умственной: он ни в какие крайности не вдавался; у него была во всем своя прирожденная и благоприобретенная диететика.

Он вставал довольно рано, натощак ходил гулять пешком, или ездил верхом, в какую пору года ни было бы и в какую бы ни было погоду. Возвратясь, выпивал две чашки кофе, за ними выкуривал трубку табаку (кажется, обыкновенного кнастера) и садился вплоть до обеда за работу, которая для него была также пища и духовная и насущный хлеб. За обедом начинал он с вареного риса, которого тарелка стояла всегда у прибора его, и часто смешивал он рис с супом. За обедом выпивал рюмку портвейна и стакан пива, а стакан этот был выделан из дерева горькой квассии. Вечером, около 12-ти часов, съедал он непременно два печеные яблока. Весь этот порядок соблюдался строго и нерушимо, и преимущественно с гигиенической целью: он берег здоровье свое и наблюдал за ним, не из одного опасения болезней и страданий, а как за орудием, необходимым для беспрепятственного и свободного труда. Кажется, в последние годы жизни его вседневный порядок был несколько изменен; но в Москве держался он его постоянно в течение нескольких годов.

Мы сказали, что он был в пище воздержен. Был он вовсе и не прихотлив. Но как никогда не писал он наобум, так и есть наобум не любил. В этом отношении был он взыскателен. У него был свой слог и в пище: нужны были припасы свежие, здоровые, как можно более естественно изготовленные. Неопрятности, неряшества, безвкусия не терпел он ни в чем. Обед его был всегда сытный, хорошо приготовленный и не в обрез, несмотря на общие экономические порядки дома. В Петербурге два-три приятели могли всегда свободно являться к обеду его и не возвращались домой голодными.

В 1816 году обедал он у Державина. Обед был очень плохой. Карамзин ничего есть не мог. Наконец к какому-то кушанью подают горчицу; он обрадовался, думая, что на ней отыграться можно и что она отобьет дурной вкус: вышло, что и горчица была невозможна.

Державин был более гастроном в поэзии, нежели на домашнем очаге. У него встречаются лакомые стихи, от которых слюнки по губам так и текут. Например:

 
Там славный окорок Вестфальской,
Там звенья рыбы Астраханской,
Там плов и пироги стоят.
Шампанским вафли запиваю.
 

В двух первых стихах рифма довольно тощая, но содержание стихов сытное. – Или:

 
Багряна ветчина, зелены щи с желтком,
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны.
Тут есть и янтарь-икра, и щука с голубым пером. А эта прелесть:
Младые девы угощают,
Подносят вина чередой:
И Алиатико с Шампанским,
И пиво русское с Британским,
И Мозель с Зельцерской водой.
 
* * *

Одно лицо, довольно значительное в городе, имело обыкновение забирать через посланного в Ренских погребах с дюжину бутылок разных вин, дескать на пробу. Эти постоянно-пробные вина служили украшением стола в дни тезоименитства хозяина или в другие торжественные семейные дни. Дома срывал он ярлыки с бутылок и, для вящего эффекта, импровизировал свои, которые и записывались крупными буквами рукой канцелярского служителя, например: Дрей-лафит, Шато-малага, настоящее английское шампанское первого сорта, и так далее.

* * *

По возвращении наших войск из Парижа, ходило в обществе много забавных анекдотов о неожиданных приключениях некоторых из наших офицеров, не знавших французского языка.

Например, входит офицер в ресторан и просит diner, по заученному им слову. Ему подают карту и карандаш. Он ничего разобрать не может и смело отхватывает карандашом первые четыре кушанья, означенные на карте. «Странный обед у этих французов, – говорил он после, – мне подали четыре тарелки разных супов». Дело в том, что, по незнанию французской грамоты, он размахнулся карандашом по графе potages.

Другой, немножко маракующий по-французски, но не вполне обладающий языком, говорил: «Какие шарлатаны и обманщики эти французы! Захожу я в ресторан, обедаю, гарсон предлагает мне, не хочу ли я свежие пети-пуа. Я думаю, почему не попробовать, что такие за пети-пуа, и велел подать. Что же вышло? Подали мне простой горошек (petit pois)».

Денис Давыдов вывез из похода много таких анекдотов и уморительно забавно рассказывал их.

* * *

Хозяин дома, подливая себе рому в чашку чая и будто невольным вздрагиванием руки переполнивший меру, вскрикнул: ух! Потом предлагает он гостю подлить ему адвокатца (выражение, употребляемое в среднем кругу и означающее ром или коньяк, то есть адвокатец, развязывающий язык), но подливает очень осторожно и воздержано. «Нет, – говорит гость, – сделайте милость, ухните уже и мне».

* * *

В начале 20-х годов московская молодежь была приглашена на Замоскворецкий бал к одному вице-адмиралу, состоявшему более по части пресной воды. За ужином подходит он к столу, который заняли молодые люди. Он спрашивает их: «Не нужно ли вам чего?» – «Очень нужно, – отвечают они, – пить нечего».

«Степашка! – кричит хозяин. – Подай сейчас этим господам несколько бутылок кислых щей». Вот картина! Сначала общее остолбенение, а потом дружный хохот.

* * *

Была приятельская и помещичья попойка в деревне ** губернии. Во время пиршества дом загорелся. Кто мог, опрометью выбежал. Достопочтенный А. выбежать не мог: его вынесли и положили наземь на дворе. Послышались встревоженные крики: воды, воды! Спросонья А. услышал их и несколько сиповатым голосом сказал: «Кому воды, а мне водки!» (рассказано свидетелем).

* * *

За обедом, на котором гостям удобно было петь с Фигаро из оперы Россини: Cito, cito, piano, piano (то есть сыто, сыто, пьяно, пьяно), Американец Толстой мог быть, разумеется, не из последних запевальщиков. В конце обеда подают какую-то закуску или прикуску. Толстой отказывается. Хозяин настаивает, чтобы он попробовал предлагаемое, и говорит: «Возьми, Толстой, ты увидишь, как это хорошо; тотчас отобьет весь хмель». – «Ах Боже мой! – воскликнул тот, перекрестясь, – да за что же я два часа трудился? Нет, слуга покорный, хочу оставаться при своем».

Он же одно время, не знаю по каким причинам, наложил на себя эпитимию и месяцев шесть не брал в рот ничего хмельного. В самое то время совершались в Москве проводы приятеля, который отъезжал надолго. Проводы эти продолжались недели две. Что день, то прощальный обед или прощальный ужин. Все эти прощания оставались, разумеется, не сухими. Толстой на них присутствовал, но не нарушал обета, несмотря на все приманки и увещания приятелей, несмотря, вероятно, и на собственное желание. Наконец назначены окончательные проводы в гостинице, помнится, в селе Всесвятском. Дружно выпит прощальный кубок, уже дорожная повозка у крыльца. Отъезжающий приятель сел в кибитку и пустился в путь. Гости отправились обратно в город. Толстой сел в сани с Денисом Давыдовым, который (заметим мимоходом) не давал обета в трезвости. Ночь морозная и светлая. Глубокое молчание. Толстой вдруг кричит кучеру: «Стой!» Сани остановились. Он обращается к попутчику и говорит: «Голубчик Денис, дохни на меня!»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации