Текст книги "Современные темы, или Канва для журнальных статей"
Автор книги: Петр Вяземский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Петр Вяземский
Современные темы, или Канва для журнальных статей
I
Наши журнальные публицисты много толкуют об обязательном народном обучении. Это с их стороны очень обязательно. Нельзя не похвалить и побуждения их, и цели, на которые они увязывают. Но жаль, что они дело начинают не с начала, а с конца. Они, да и не они одни, забывают мудрое сказание знаменитого французского гастронома: «если хотите изготовить заячье жаркое, то прежде всего имейте зайца». Применяясь в этому, можно связать нашим публицистам: если хотите иметь много грамотных учеников, – то займитесь первоначально обязательным обучением учителей. Будет заяц, можно иметь и жаркое. Будут учителя, можно будет иметь и учеников. Не походит ли это на горячего охотника, который со сворою гончих и борзых собак отправляется на травлю зайцев в такую местность, в которой от сотворения мира ни единый заяц никогда не пробегал. Очевидно, что он возвратится домой без зайца в обеду.
II
Много толкуют и о женском вопросе. Много шуму за и много шуму против. Почему же и не заняться этою диалектическою гимнастикою? Всякое умственное движение развивает, расправляет и укрепляет мозговые силы. Но и здесь жаль, что вопрос неясно и неопределительно поставлен. Нужно было бы положительно и откровенно выяснить, на какие мужские должности могут и право имеют поступать женщины. На все ли, так чтобы полное равноправие установилось между полами? В таком случае, женщины должны равномерно подходить и под всесословную и поголовную воинскую повинность. Почему же и нет? Ее древности бывали же амазонские полки. Амазонки дрались не хуже мужчин. Не знаю, как было в древности, но у нас, при таком порядке, не худо было бы, на всякий случай, иметь в придачу в полковым фельдшерам и несколько повивальных бабок. Впрочем, все же мудрено, как ни думай, как ни вертись, установить совершенное равноправие между прекрасным и вообще некрасивым полом. Все же, в том или другом соображении, один из полов может оказаться обиженным против другого. Например, за женщиною останется одно право, которое нельзя перенести и на мужчину, а именно право рожать. Но в этом случае маленько виновата натура: она не предвидела, не угадала, что вопрос равноправия мужчин и женщин будет стоять на очереди у наших журнальных публицистов….
III
Умилительно смотреть на единомыслие и единодушие, которые иногда связывают, как сиамских близнецов, двух деятелей журналов, часто совершенно противоречащих друг другу. Недавно зашла в периодической прессе нашей речь о Гоголе. Явились пред публикой два оратора – оба сопитомцы Белинского, оба наследники и преемники своего учителя. Литературное наследство его разделили они между собою полюбовно и по-братски. Один усвоил себе необузданность речи принципала своего, его литературное ухарство и валяй по всем по трем, куда ни попало. Другой ухватился за многословие и широковещательность его. Что можно высказать на двух-трех страницах, он, как и образец его, непременно расплавит, разбавит жидкими чернилами своими на несколько десятков страниц. Впрочем, может быть, в этом обильном спуске чернил оказывается не столько литературная привычка, сколько хозяйственное и домашнее распоряжение. Легко станется, что между писателем и редактором журнала заключено добровольное условие, вследствие чего первый обязывается в известные сроки доставлять последнему столько-то кубических саженей исписанной бумаги. Как бы то ни было, один из субъектов, подлежащих рассмотрению нашему, говорит, что в Гоголе «непосредственное художественное творчество было главным руслом тех идей, в развитии которых состояло прогрессивное движение общества». Другой субъект, перекликаясь с первым из своего угла, подхватывает эти слова. Он любуется их счастливым выражением; а если сообразить эти слова с делом, то выйдет из них совершенная бессмыслица. Как ни уважай и высоко ни цени несомненное дарование Гоголя, но не найдешь никакого русла идей и никакого прогрессивного движения общественного ни в «Ревизоре», ни в «Мертвых душах», ни в других повествовательных очерках его. В них ярко обозначается великий художник, но мыслителя в принятом вообще и полном значении этого слова нет. Мыслителя в Гоголе найдешь и найдет потомство именно в одной его «Переписке с друзьями», которая заклеймена таким презрением нашею недальновидною критикой. Можно не разделять мнений автора, мыслей его и направления, изъявленных в этой переписке; можно не сочувствовать им; пожалуй, можно даже с известной точки зрения и считать обязанностью бороться с этим направлением, опровергать и побеждать его. Но во всяком случае состязание мыслей между Гоголем и противниками его может быть совершаемо только на ристалище, обведенном этою перепискою. Здесь-то и выходит затруднение и препятствие. На мысли Гоголя нужно отвечать оружием мысли; но в этом отношении критика наша не оруженосна. Легче ей было одним разом охаять эту злосчастную переписку, которая так неожиданно сбила ее с толку и с ног. Она так и сделала. Гоголь с изумительным искусством фотографировал пошлые и смешные стороны человеческой натуры. С одних живых лиц писал он живые портреты во весь рост; другие портреты писал он по аналогии с созданий собственного воображения и творчества. Он был великий сатирик и великий карикатурный живописец. Вот где критике, не мудрствуя лукаво, должно искать его. Вот это настоящее и самобытное русло. Но у нас критики большие охотники и мастера искать в полдень четырнадцать часов, по французской поговорке и по итальянскому суточному исчислению. Оттого и сбиваются они часто в часах и мыслях.
Если Гоголь был вдохновенный и своеобразный карикатурист, был он и великий живописец в других картинах, как, например, в «Старосветских помещиках» и других произведениях, а особенно в «Тарасе Бульбе». Вот и второе русло его. Но и здесь нет места пошлому исканию какого-то прогрессивного движения. Это искание прогресса верный признак застоя и закоснелости одностороннего мышления. Наши господа прогрессисты так мало подвижны, так тяжелы на подъем, что они все еще держатся за фалды давно износившегося платья Белинского. Известное письмо последнего к Гоголю по поводу изданной переписки все еще для них святыня, заповедь, сошедшая с высоты их литературного Синая. В сущности, это письмо невежливо до грубости и в этом отношении дает мерило образованности и благовоспитания того, кто писал его. Он в глаза честит автора «проповедником кнута, апостолом невежества, поборником обскурантизма и мракобесия, панегиристом татарских прав». Переписку называет он «надутою и неопрятною шумихою слов и фраз». Не скорее ли к письму его можно применить этот приговор? Когда же он хочет быть литературным критиком, он в письме вооружается против слова «всяк». «Неужели, – говорит он Гоголю, – вы думаете, что сказать „всяк“ вместо „всякий“ значит выражаться по-библейски? Какая это великая истина, что, когда человек отдается лжи, его оставляют ум и талант». И эту великую истину почерпнул он не из колодца, куда истина прячется, – пред ним ларчик проще открывался: истину свою извлек он из слова «всяк». Вот что значит глубокомыслие и проницательная находчивость. Между тем одним ударом поражен и старик Дмитриев. В песни своей:
Всяк в своих желаньях волен.
Лавры! вас я не ищу –
и он подпадает обвинению, что хотел выразиться по-библейски. Но в этом письме есть две-три строки, которые достойны особенного внимания и дают ключ ко многому и в отношении к Белинскому, и в отношении к его произрождению. Приводим эти строки: «вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта». Именно так! Будь так называемый либерал, хотя и в самом узком и тупом значении этого выражения, будь притом и беден талантом, все равно ты будешь награжден если не общим мнением – это уже чересчур завоевательно, – но все же мнением и суеверием уездных поклонников либерального Хлестакова. Белинский вышеприведенными строками верно определил и себя, и своих доморощенных последователей. Лучше этого ничего придумать нельзя. Беден талантом, но так называемый либерал – вот несомненные приметы многих из наших новейших борзописцев.
IV
Явное доказательство, что многие из наших критиков не имеют верного чувства того, что в литературе хорошо, и того, что дурно, найти можно и в следующем: нередко встречаем в них восхищение Пушкиным и Гоголем и рядом с этим восхищение Полевым и Белинским. Не ясно ли, не разительно ли из того следует, что они не понимают не только Пушкина и Гоголя, но не понимают и Полевого и Белинского? Кого же понимают они? Себя самих? Вряд ли и это.
V
Вообще, критика наша пишется наобум, а еще и того хуже – пишется под наитием более или менее узких и пошлых предубеждений политических, социальных и других западных вопросов, которые изучила она беглым, а часто и малопонятливым чтением иностранных журналов и газет. Разбирая книгу или вообще написанное автором, она никогда не проникает в дух сказанного, а зацепляется за слова и спотыкается на словах. Вот пример: Гоголь говорит, что «на поприще писателя он служит так же государству своему, как если бы он действительно находился в государственной службе». Благородная независимость критики содрогается от этих слов. Видите ли, в чем дело: ее пугают и коробят слова «служба», «государство». Ей мерещится, что под этими словами Гоголь выпрашивает крестик или чин коллежского асессора за свою «Шинель», за свой «Нос» или за свои «Мертвые души». Несмотря на свое либеральничанье, критика не понимает истинного либерального смысла речи, сказанной Гоголем. Он хотел сказать и сказал, что честный и талантливый писатель на поприще своем так же служит государству, то есть отечеству, то есть согражданам своим, и приносит им пользу, как и воин и администратор в среде своей деятельности. Воззрение это и справедливо и либерально. Государство, или правительство, которое разделяет это воззрение и помогает писателям посвящать себя исключительно умственному делу и письменным трудам, поступает также в смысле просвещенного либерализма. Но этот либерализм не имеет ничего общего с либерализмом либералов-самозванцев. Они и не понимают его. Критике не нравится выражение Жуковского: «Поэзия есть добродетель». Так что же? о вкусах спорить нельзя. Может иной, пожалуй, любить и такую поэзию, которая все, что хотите, но только никак не похожа на добродетель. Критике не нравится, что Карамзин во время оно желал быть историографом, то есть иметь свободный доступ к государственным архивам. Не нравится и то, что в звании историографа получал он скромную пенсию в вознаграждение за потерю тех денег, которые он выработывал своим журналом «Вестник Европы». Но, на беду нашей либеральной критике, нашлись и тогда истинно либеральные сановники, как Муравьев и Новосильцов, которые ходатайствовали пред либеральным правительством за Карамзина и дали ему возможность исключительно посвятить себя историческому труду. Критика еще так и сяк, хотя скрепя сердце, будто мирится с пенсией Карамзина. Но критика вооружается на Гоголя за то, что он получал пособия от правительства; она видит нечто возмутительное в патриархальном ходатайстве за него друзей и министерства. Что же делать, если в это нелиберальное время запоздалые, каковы были Жуковский и министр Уваров, иначе смотрели на это, нежели смотрят передовые сигнальщики нашего времени. Гоголь не был способен сделаться литературным барышником: ему для труда нужны были время, спокойствие и свобода. Он был богат талантом, но беден деньгами и здоровием. Все это сообразили патриархальные доброхоты: они обратили милостивое внимание государя на Гоголя и дали ему до некоторой степени возможность писать, где он хочет, когда он хочет и что захочет. Удивительно, как эти старосветские патриархи любили стеснять, подавлять и тормозить волю и действия несчастного ближнего!
Разумеется, хорошо было бы, если писатель с талантом непременно имел бы заранее сто тысяч рублей годового дохода. В таком случае мог бы он свободно писать и даром пускать в обращение свои печатные произведения. Но ведь стотысячные писатели редки. Как ни делай, а все же вопрос снизойдет до денег, то есть до презренного металла. Очень знаем, что этот презренный металл претит нашей независимой критике, что им брезгают наши литературные судьи, которых бескорыстие дошло до какой-то баснословной чистоты. Известно, что каждый из них, говоря о своем сотрудничестве в журнале, может сказать:
Из чести лишь одной я в доме здесь служу.
Но ведь это одни благородные и умилительные исключения, а вопрос о гонорариях все-таки стоит пред нами как роковая необходимость.
VI
Допустим здесь одно предположение, которое, конечно, у нас несбыточное, но перенесем это предположение, например, в биржевую и спекулятивную Францию, где все на деньги и за деньги, или, пожалуй, в Японию, так охотно и так гостеприимно встречающую всякий европейский посев. Положим, что в том или другом государстве встретятся борзописцы, которые получают от редактора повременного издания известные разовые деньги (театральное выражение), чтобы в срочные дни выходить на потеху публики, кривляться, ломаться и гаерствовать на балаганных подмостках газетного фельетона. Неужели эти разовые деньги честнее тех, которые Карамзин в виде пенсии, а Гоголь в виде пособий получали от правительства? Ведь правительство в этом случае олицетворяло государство и отечество; таким образом, неужели деньги, им выдаваемые или даже жалуемые, должны уступить в нравственном достоинстве своем деньгам той или другой журнальной редакции?
Смиренно предоставляем сей вопрос на решение бессребренным Космам и Дамианам нашей независимой и либеральной критики.
VII
В 1814 году, была в Париже мода на узкие панталоны. Русские победоносные посетители Парижских театров, по возвращении восвояси, рассказывали чудеса про игру актера Потье (Potier). В это время особенно отличался он в роли le èi-devant jeune homme, в комедии под этим заглавием (бывший молодой человек). Кажется графе Ростопчин сказал, что из всего и всех, что он видел в Париже, оказался один Потье не ниже репутации своей. Потье был особенно уморителен в сцене с портным. Он заказывает ему нижнее платье и, разумеется, в обтяжку и прильнутое (collant) до невозможности. Je vous préviens, говорить он, si j'у entre, je ne le prends pas. (Говорю вам заранее, если они влезут, то я их не беру).
Перейти от панталон в литературе, как-то неловко и вообще shocking. Но что же делать, если мысли в таком порядке развились и сцепились? Знаю читателей, которые готовы, вместе с бывшим молодым человеком сказать автору: если книгу вашу пойму, то и читать ее не хочу. Во-первых, для таких читателей неудобопонятность книги или журнальной статьи неминуемо возвышает достоинство и ценность ее. Во-вторых, они в подобном чтении находят поживу самолюбию своему. Вот дескать, думают они, с самодовольствием и гордостью, какие книги читаем мы! А не эту дребедень, которую каждый понять может, и которою отсталые писатели угощают своих пошлых читателей. Мы и так знаем, что дважды – два-четыре: подавай нам такие задачи, от которых никакого толка не доберешься. – Надобно признаться, не мало есть и писателей, которые усердно и проворно работают в этом смысле и в этом вкусе. Часто сами не понимают они того, что пишусь; но делать нечего: ныньче большое требование на узкие панталоны в обтяжку; вот они и кроят их и поспешно несут их на толкучий журнальный рынок или в книжные магазины. Бывают эпохи натурального, свободного, правдивого развития народной литературы; но бывают эпохи и насильственного и лживого развития. В первой эпохе несколько замечательных и высоких дарований, одновременно и как будто случайно, сходятся и стоят в главе литературного движения. Они самовластно, и в то же время законно, подчиняют себе общество, увлекают его, образуют и делают литературным. Тут и не слыхать сетований и скрежета зубов и перьев пред равнодушием общества, и холодностью его в трудах и наслаждениями ума. В такую эпоху и писатели довольны обществом, и общество довольно писателями. В другой, противоположной эпохе, крупных талантов нет: небо беззвездное; а в полумраке большое движение, чтобы не сказать большая беготня, возня, толкотня. Много, очень много пишется, много, слишком много читается; но проку мало: пишущие не знают сами, что пишут, читающие не понимают того, что читают. В атмосфере, в привычках, во всей обстановке общества нет ничего литературного; нет благорастворения воздухов, нет изобилия литературных плодов. Тогда и воздух тяжел и плоды как будто искусственные. Тогда возбуждаются и родятся фальшивые, ложные аппетиты. Толпа видается на эти несвежие, не сочные, непитательные плоды. Головоломная, или желудколомная наука обременяет, томит, расстраивает желудки, не приготовленные заранее в этой пище. Наука – дело святое, благотворное, но не всеми удобоваримое. Надобно пройти чрез долговременный искус, чтобы приспособить себя в полезному и надежному восприятию ее. А наука, брошенная зря и преждевременно на съедение всем и каждому, не обратится в здоровую силу; напротив, смутит и уничтожит и те силы, которые даны были природою. Надобно и к Немцам быть справедливым. Если есть поговорка: что русскому здорово, то немцу смерть, – нельзя ли, в некотором отношении, переделать ее и так: что немцу здорово, то русскому смерть. Всмотритесь, вчитайтесь со вниманием в одни заглавия книг, и многого, что у нас пишется и печатается на потребление почтеннейшей публики. От одних заглавий зарябит в глазах и понятиях, – голову ошеломит. Умозрительные, философические, социальные, натуральные, допотопные, подземные, позитивные, и Бог весть еще какие – задачи громоздятся одна на другую. Точно Русские читатели баснословные кентавры, точно хотят, ставя гору на гору, облегчить им путь, чтобы прямо залезть на небеса и взять их приступом! А большинству читателей ваших еще достаточно, чтобы прокладывали им дорогу по ровным местам. Научите их ходить, а уже после предоставьте им карабкаться и прыгать на горы, если на то сил у них хватит. Теперь что же выходит из этого преподавания и из этого учения? Школа взаимного вспомоществования и обучения невежеству, ибо невежество не есть одно натуральное неведение: невежество есть и худое, превратное накопление сведений худо набранных, худо расположенных и в одну кучку скомканных, и это невежество горше первого. Первое еще излечимо, второе – болезнь безнадежная. В первом случае многого не знаешь криво и бестолково. И этих конюшен царя Ожиаса никто, даже и сам Геркулес, не в силах очистить.
Как бы то ни было, неизвестно, какое действие произведет на умных людей это нашествие на Россию науки и дванадесяти языков; поумнеют ли они еще, или нет? Но подлежит ли сомнению, что немудрые, простые от него поглупеют, и уже поглупели? Они совершенно, что называется, сбились с панталыку. Они несчастные, не пропитанные наукою, а наукою испитые. Наука заела до плоти, до мозга костей малую частичку разума, которою наделила их природа. С позволения сказать, навьюченная наука для иных, что седло корове. Но корова добровольно не стала бы нести седло, а они чванятся и хорохорятся под седлом своим, и под бубенчиками и побрякушками, которые наука на них навешала. А чтобы возвратиться к Потье, с которого мы начали, скажем: вся беда в том, что мода на узкие панталоны в обтяжку. Этим модникам поневоле неловко в этих узких панталонах: они в них ни ходить, ни сидеть свободно не могут. Но охота пуще неволи. Глядя на передовых, которые обтянули себя до нельзя, они думают, что совестно же им оставаться в домашних шароварах. Вот они и пялят на себя науку, себе на мученье, а другим – на смех.
VIII
Еще одно сравнение также по литературно-портняжной части. Эта страсть захватывать, загребать науки, как можно скорее и подешевле, могла бы уподобиться прихоти человека, который, заказывая себе платье, предлагал бы сшить его из разных лоскутьев, выгодно купленных в лоскутном ряду. Платье, пожалуй, и будет, но какое? Арлекинское.
IX
За весьма редкими исключениями, так называемая нынешняя литература наша не жалует так называемой нашей аристократии, то есть нашего высшего общества. А спросит ее: почему она не любит? Она прямо не скажет того, а пустится в разные пустословные многоглаголания. Не берем на себя смелости нарушать тайну ее, и без дальних, с своей стороны, многоглаголаний, последуем осторожной ее сдержанности. Но позволим себе только одно объяснение: эта литература как-то слышала, что в прежней Франции было создано веками и историческими условиями какое-то среднее состояние, которое и сосредоточило в себе почти все богатства науки, высокого просвещения, изящных художеств. Это среднее состояние было домашним очагом, который почти исключительно освещал и согревал Францию, и даже разливал свет и теплоту далеко за пределы родного рубежа. Много лет вся Европа грелась у этого очага и любовалась блестящим пламенем его. Может быть, до слуха этой литературы – а почему и нет? – ведь слухом земля полнится – дошло, что некий француз, именуемый Сиес, издал, во время оно, брошюрку, под заглавием: Что такое среднее состояние? – все. Что было оно доныне? – ничего. Вот этой-то литературе, слышащей звон, но не знающей откуда он, и пришло в голову, что она именно и есть то состояние, которое играло во Франции столь второстепенную, но вместе с тем и столь преобладающую роль. Эта литература и хочет восполнить пробел в нашем общественном домоустройстве. Но увлекаясь своими благотворительными побуждениями, она забыла одну безделицу, а именно: что в нашем общественном порядке нет определенного и положенного места ни аристократии, ни среднему состоянию. Еще забыла она одно, что она в теперешнем составе вовсе не очаг ни света, ни тепла, и что образованность ее далеко не преобладательна. Все эти соображения пришли мне на ум при чтении Русского журнала: один из наших литературных Сиесов, говоря о романе, заключает следующим приговором: «впрочем, и то сказать, действие романа происходит в великосветском обществе, действующие лица светские люди, а эти люди и это общество едва ли могут служить предметом крупной драмы, даже в смысле личных интересов». Далее: «автор не наделяет самостоятельностью мысли и чувства таких людей (то есть великосветских), которые, по воспитанию и общественному положению, не могут иметь ни того, ни другого?» Вот что называется – коротко и ясно. Фельетонист, одним махом пера, уничтожает все великосветское общество и осуждает его на жизнь просто автоматическую. Не сомневаюсь, что он сам не только вхож в это высшее общество, но довольно обжился в нем и имел время изучить его: иначе не брал бы он на себя власти подвергнуть его такому строгому приговору. Но любопытно было бы узнать достоверно, в какие именно великосветские салоны проникал он и в которые из них перенес он свое судейское кресло? Мы и сами, в старые годы, маленько посещали эти великосветские салоны, и признаемся, мы приходим к заключениям совершенно противоположным. Мы думаем, что и в этом великосветском обществе может быть место роману, что эта почва в действительности и произрождала романы, – и не только романы, но внесла и несколько дельных и блестящих страниц в историю нашу. Но, чтобы решить, кто из нас прав: мы ли, или фельетонист, необходимо знать: о каких именно салонах говорит он и с сознательною опытностью. Вот справка, которую мы желали бы получить от него, чтобы беспристрастно и окончательно решить эту тяжбу. Впрочем, наш многоуважаемый противник выгоняет великосветское общество не только из области романа, но, за несостоятельностью, поражает он его таким же остракизмом и из самой истории. В той же статье намекает он об уяснении задачи, состоящей в том, чтобы доказать полнейшую непригодность высших классов общества, помочь великому народному бедствию 1812 года. Вот, извольте видеть, в чем дело. Пожарских тут никаких ее было, едва ли были и Минины. А, вероятно, все дело благополучно управилось средним состоянием и народом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.