Электронная библиотека » Поль Лафарг » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 5 июня 2023, 13:41


Автор книги: Поль Лафарг


Жанр: Политика и политология, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

На русском языке, несмотря на широкое использование ее некоторыми авторами, как, например, Константином Державиным в его статье «Борьба классов и партий в языке Великой французской революции» [1], – статья эта, как впрочем, и многие другие работы Лафарга, не появлялась. Еще в 1926 г. мы указывали на желательность перевода этой исключительно интересной работы Лафарга [2]. И только сейчас представилась возможность предложить ее вниманию советского читателя.

В основу перевода положен французский текст, который сопоставлялся для уточнения ряда моментов с переводом Каутского.

Над французским текстом работала Е. Шишмарева,

над немецким – Т. Фалькович.

Сентябрь, 1929 г.

Язык и революция
I. Язык и среда

Подобно живому организму, язык рождается, растет и умирает; в продолжение своего существования он проходит ряд эволюций и революций, усваивая и отбрасывая слова, речевые комплексы и грамматические формы.

Слова каждого языка, так же как клетки растения или животного, живут своей особой жизнью: их фонетика и орфография меняются беспрестанно. Так, по старо-французски писалось prestre (теперь prêtre – священник), cognoistre (connaître – знать), carn (chair – мясо, плоть), charn (charnel – плотский) и т. д. Значение слов также изменяется: bon (употребляемое сейчас как прилагательное – хороший), употреблялось прежде в смысле: добро, милость, польза, преимущество, желание и т. д. [3]

Jean le Bon (современное: добрый Жан) обозначало – храбрый, доблестный Иоанн; bonhomme, бывшее синонимом человека смелого и мудрого, стало насмешливым эпитетом (добродушный и недалекий человек).

Греческое слово νόμος (nomos), давшее французское nomade (кочевой) имело целый ряд различных значений, которые, на первый взгляд, казалось бы ничем не связаны между собой; оно употреблялось вначале как «пастбище», затем – как «место стоянки», «местожительство», «раздел», и под конец обозначало «привычка», «обычай», «закон». Различные значения слова νομος указывают этапы, пройденные народом, который из пастушеского становится оседлым, занимается земледелием и приходит к созиданию законов, т. е. к закреплению привычек и обычаев [4].

Если язык развивается, беспрерывно видоизменяясь, то происходит это потому, что он является самым непосредственным и характерным продуктом человеческого общества. Дикие, варварские племена, которые, разделившись, ведут изолированный образ жизни, перестают через некоторое время понимать друг друга – настолько изменяются их диалекты.

Язык отражает каждое изменение, происходящее в человеческом существе и в среде, где оно развивается. Изменения в образе жизни человеческого общества, как например, переход от сельского образа жизни к городскому, также как и политические события, оставляют отпечатки на языке. Народы, у которых политические и социальные события проходят интенсивно, быстро изменяют и свой язык, между тем как у народов, не имеющих истории, развитие языка останавливается.

Язык Рабле через сто лет после его смерти был понятен только ученым, в то время как исландский праязык, родивший наречия норвежское, шведское и датское, сохранился в Исландии почти неизмененным.

Вико первый отметил «лесное и полевое» (selvagge e contadinesche) происхождение большинства слов. Как в Риме круглые мраморные храмы увековечили форму деревянных и глиняных хижин дикарей Лациума, так и в языке каждого культурного народа слова носят отпечаток дикой жизни первобытных людей. Греческое γονη (gone) последовательно обозначало: семя, плод, детеныш животного, ребенок; ςπερμα (sperma) – семя, зародыш, род; очень значительно количество слов, образованных из греческого βους (boûs) – бык (франц. bœuf). Французский язык, имеющий много слов эллинского происхождения, также заимствовал некоторые из этих образований, как, например: bouvier (волопас), bouvart (молодой бык), bouvard (монетный чекан), bouillon (бульон), bousculer (толкать, – ся), bouse (коровий навоз), bouffer (старое: есть бычье мясо, соврем.: есть с жадностью), bouffon (шут). В Афинах βουφονος (bouphonos – убивающий быка) назывался жрец Зевса, «городской пастух», поражающий быка, обвиненного в том, что он ел жертвенные приношения с алтаря бога. Жрец должен был разыграть представление до и после этого заклания (Pausanias I, XXIV).

Обиходные выражения и пословицы показывают, быть может еще яснее, чем отдельные слова, те нити, которые связывают язык с явлениями окружающей жизни. В те времена, когда сальная свеча была главным средством освещения, она служила поэтам образом для благородных сравнений. Так Ронсар восхвалял одну даму, говоря: «ее глаза сверкали как свечи». В словаре de Trévoux за 1743 г. мы читаем: «про очень живые, блестящие глаза говорят, что они сияют как свечи». «Economiser des bouts de chandelles» – экономить огарки (впоследствии – вообще скряжничать) «le jeu ne vaut pas la chandelle» – игра не стоит свеч, «se brûler à la chandelle» – обжечься на свече, – всё это обиходные выражения, которые бледнеют со времени появления керосиновой лампы, стеариновой свечи и газа.

Язык не может быть отделен от своей социальной среды так же, как растение не может быть оторвано от свойственной ему среды климатической. Лингвисты обычно не понимают влияния среды или пренебрегают им; многие из них ищут происхождения слов и даже мифологических сказаний просто в санскрите. Санскрит для языковедов то же, что френология для антропологов: это их – «Сезам откройся!» ко всему необъяснимому. Читатель ужаснулся бы, если бы я привел бесконечный список слов, которые один знаменитый ориенталист производит от санскритского «блестеть». Кроме того, результаты этимологических изысканий ориенталистов должны были бы быть менее противоречивы для того, чтобы заставить нас отказаться ради их метода от теории среды, которая постепенно становится преобладающей во всех отраслях естественных и исторических наук.

Теорию среды ввела во Франции гениальная женщина, применив ее в литературной критике. Но хотя в своей работе «De la littérature dans ses rapports aux Institutions sociales» («О литературе в связи с общественными формами», 1800 г.) М-м де Сталь решительно утверждает необходимость новой литературы для удовлетворения новых потребностей социальной среды, созданной Революцией, она только мимоходом и то с осуждением касается преобразования языка, этого главного орудия литературы [5]. После революции и разрушения ancien régime было так же невозможно довольствоваться старой литературой эпохи Людовика XIV, как и продолжать говорить на ее языке.

Изучение характера и значения этого изменения языка является задачей моей статьи.

II. Язык до революции

После того как 18 июля 1793 г. была распущена Французская академия, Национальный конвент в первый дополнительный день III (1795) года постановил, чтобы «снабженный примечаниями на полях экземпляр Словаря французской академии, хранимый в библиотеке Комитета народного просвещения, был передан для опубликования книгоиздателями Smits Maradau et Cie… указанные книгоиздатели, совместно с выбранными ими учеными литераторами, должны приступить к работам по подготовке издания этого труда с тем условием, что они выпустят его в количестве 15.000 экземпляров, из которых определенное количество будет предоставлено национальным библиотекам».

В VI (1798) году это (пятое) издание Словаря Академии поступило в продажу по цене 24 ливра за экземпляр; в начале его издатели поместили предисловие, а в конце дополнение, которые были, однако, написаны уже не членами покойной Академии. Во вступительной статье оказались такие ереси, которые ужаснули бы Вольтера гораздо больше, чем возвращение иезуитов. «Мы считаем доказанным, – говорится там, – что нельзя принимать язык высшего света за владыку, который распоряжается и правит всем, так как высший свет и мыслит и говорит очень плохо. И, в конечном счете, существует громадная разница между изысканным языком, созданным причудливой фантазией светского общества, и языком хорошим, основанном на естественных взаимоотношениях слов и понятий». Вольтер как-то сказал, что его «огорчает, что как в языке, так и в других, еще более значительных областях, чернь руководит лучшими людьми нации». А дополнение, которое содержало 336 слов, созданных или введенных Революцией, подтверждало торжество этой черни.

И новаторы, и консерваторы яростно критиковали это издание Словаря. Новаторы – и их было не мало – упрекали издателей в том, что значительному количеству новых слов они закрыли доступ на страницы этих двух томов. Мерсье, начавший еще до революции борьбу с языком и литературой эпохи Людовика XIV, напечатал в 1801 г. – в виде протеста против этого лексикографического остракизма – свою «Неологию» или «Словарь 2.000 новых слов». В 1831 г. одно грамматическое общество выпустило «Добавление к Словарю Академии, содержащее около 11.000 новых слов, значений и технических терминов, введенных наукой и жизнью в обиходный язык с 1794 г. и отсутствующих в Словаре Академии». Однако, грамматики заблуждались, – громадное большинство этих новых слов существовало в обиходной речи еще до 1794 г.

Возмутились также и пуристы, потребовавшие учреждения «Сената для охранения языка». Аббат Мореле, «старейший из престарелых детей, который и к восьмидесяти годам не выполнил того, чего ждали от него в шестьдесят», возражая против нивелирующих теорий издателей, говорил, что «Словарь Французской академии должен быть хранилищем обиходной речи, но только той, которую употребляют граждане, выдающиеся знатностью, богатством и образованием». И, пылая благородным гневом, он продолжает: «Они вводят в этот Словарь (Добавление из 336 новых слов) такие выражения, как enragé (бешеный), motionner (возбуждать прения), révolutionner (взбунтовать), sans-culotte (санкюлот), sans-culottide (санкюлотида) – выражения варварские, низменные, жизнь которых эфемерно коротка. Представляя собой особый вид революционного жаргона или выражая безумства и злодеяния революционного правления, они не должны осквернять Словарь французского языка. Из числа этих ужасных выражений, – продолжает он, горячась, – я назову такие слова, как fournée (буквально – полная печь), существительное женского рода, обозначающее телегу, наполненную людьми, приговоренными к гильотинированию, как guillotine (гильотина), lanterner (повесить на фонаре), mitraillade (расстрел картечью), noyade (утопление), septembriseur (сентябрист, участник сентябрьского террора), septembrisade (террор в сентябре 1792 г.). Все эти слова, введенные в революционный язык жестокостью и низостью, должны быть изгнаны из речи порядочных людей, их нужно стереть навсегда со страниц Словаря, как стерли кровавые пятна в дворцовых покоях. Возможно ли, чтобы введение в Словарь этих чудовищных слов могло придти в голову людям образованным, что я говорю, членам великой литературной корпорации – Французского Национального Института?» [6].

Еще больше, чем Мореле, негодовал Габриэль Фейдель. Он обрушился с проклятиями не только на Дополнение к Словарю, но даже и на работу предшествующей Академии. Словарь, по его мнению, был наполнен словами «из жаргона игорных притонов, воровских вертепов и кабаков, в духе любовников Генриха III… гнусными статейками, составленными горничной жены академика или его экономкой… выражениями скотниц и маркитанток, не имеющими ничего общего с традициями французской благовоспитанности и достойными разве что девиц Горжибюс, такими выражениями, которые можно услышать лишь в передней из уст прислуги… крепкими словцами, приличествующими портнихе или парикмахеру, которым клиентка забыла дать на чай… жаргоном зеленщицы, пытающейся блеснуть умом, речью горничных, проституток и прачек, оскорбляющей достоинство нации… фразами, терпимыми только в устах чернорабочего, свинопаса, цирюльника, самого худшего пройдохи, достойными торговки салатом, и которым лучше всего было бы заглохнуть, не выходя из воровских и разбойничьих вертепов» [7]. Но оборвем цитату, которая была необходима для того, чтобы дать читателю возможность оценить воззрения пуристов на французский язык, из которого они хотели изгнать не только язык игроков, но и язык тех, кто зарабатывал хлеб трудом цирюльника, зеленщицы, прачки, портнихи и т. д.

Пуристы приходили в отчаяние: легионы варварских, низких, вульгарных слов осаждали крепость, в которой обосновался утонченный язык высшего общества, они проникали в нее и разрушали создание двухсотлетней аристократической культуры. Язык был так же переплавлен в огне Революции, как государство, общество, собственность и нравы. Историки языка едва упоминают об этом лингвистическом обновлении, которое так сильно занимало филологов в первые годы нашего [XIX] столетия. Недооценивая значительность этой нежданной революции, они повторяют ту же ошибку, которую сделали академики в 1835 г., высказавшие мнение, что французский язык «остался таким же, т. е. столь же удобопонятным» и одновременно отметившие, что «до первых лет эпохи Людовика XIV он нигде не был зафиксирован; из века в век одни и те же вещи писались каждый раз на новом французском языке, который вскоре, в свою очередь, становился устаревшим. При списывании, манускрипт, написанный на нашем же языке, часто наполовину переводился. Долгое время подлинником Жуанвиля считали последний из посмертных списков, так как он вскоре настолько устарел, что легко сходил за оригинал» [8]. Тот же процесс совершился и в эпоху Революции; новые слова и выражения, наводнившие язык, были так многочисленны, что для того, чтобы сделать газеты и брошюры того времени понятными для придворных Людовика XIV, их пришлось бы переводить.

Но после Революции началось реакционное движение: изящный язык попытался восстановить свое влияние на правящие классы и изгнать из недр своих новые словообразования, которые насильно вторглись в него. Поразмыслив, даже наиболее смелые писатели стали опасаться «мужественных выражений республиканского языка, который был им свойствен в течение четырех или пяти лет и в котором заключалось нечто такое, от чего монархический язык мог поблекнуть навсегда» [9]. Сам Мерсье объявил, что он «изъял из своего словаря, за немногими исключениями, все слова, имеющие отношение к Революции. По большей части эти выражения сильны и грубы; они соответствуют ужасным представлениям. Причудливые и жуткие, они родились в круговороте событий. Когда бушует ветер, и буря сокрушает корабль, матросы, делая спасающие их маневры, изрыгают проклятия». Вопреки пуристам, Революция сделала свое дело в области языка; блестящий стальной обруч, сковывавший его, был разбит, и язык отвоевал себе свободу.

Но чтобы иметь возможность судить об этом обновлении французского языка, необходимо прежде уяснить себе то представление о языке, которое существовало у ученых XVII и XVIII вв. Итак, сначала я изложу читателю мнения писателей той эпохи.

* * *

Дворяне, обитавшие в средние века в своих замках, среди вассалов и крепостных привлекаются политикой монархии в Париж; они собираются вокруг короля, составляя его двор. Они теряют свою старую независимость, рвут нити, связывающие их с другими классами, и образуют обособленную касту, которая вскоре становится совершенно чуждой всему народу и замыкается в Версале – столице аристократии. Далекое от жизни буржуазии, тем более от жизни простого народа, дворянство создало свои особые обычаи, привычки, нравы и воззрения, которые так же отличались от обычаев большинства населения, как привилегия аристократии – от обязанностей и прав буржуазии и ремесленников; вполне естественно, что оно стало отличаться от других граждан и одеждой, и манерами, и речью. Язык дворян, так же как и вежливость их обращения, церемонный этикет и даже манера есть и держаться за столом, точно стеной отгородил их от других классов [10].

Искусственная речь, отличавшая аристократию, не была всецело ее созданием, она не была создана сразу как, например, интернациональный язык, изобретенный Лейбницем еще до «волапюкистов»; она выделилась из языка общенародного, на котором говорили и буржуа, и ремесленники, город и деревня. Такой же процесс раздвоения произошел когда-то в латинском языке, который во время второй Пунической войны раскололся на язык аристократический – sermo nobilis, и язык плебейский – sermo plebeius.

Обычаи и нравы высшего общества XVII в. должны были значительно ограничить количество слов в искусственном языке, названном Мерсье монархическим, но который вернее было бы назвать аристократическим. Не владея никаким ремеслом и зная только военное дело, дворяне не имели ни малейшего желания узнать выражения, свойственные какой-нибудь работе. Поэтому в первых изданиях Словаря Академии возрастало количество терминов, относящихся к геральдике и почти совершенно отсутствовали термины технические, употребляемые ремесленниками. Это опущение было одной из главных причин выступлений Фюретьера против Академии.

Я предоставлю людям более сведущим проследить, как путем постоянного отбора и шлифовки был создан язык высшего общества. И я настаиваю на том утверждении, важность которого не может быть преувеличена, что только обтачиванием языка народного был создан язык писателей эпохи Людовика XIV, «получивший такое широкое распространение в XVIII в. и разделивший с латынью славу языка, который по молчаливому соглашению изучают все народы, чтобы иметь возможность понимать друг друга» [11].

Эта великая честь досталась аристократическому языку только потому, что в Европе Франция была единственной большой страной, где дворянство, сосредоточившись вокруг своего феодального повелителя, создало обширный двор и достигло галантности и изящества, которыми восхищалась и которым подражала аристократия остальных европейских государств. Романы д’Урфэ, которые можно считать кодексом аристократического быта, читались даже в глуши Норвегии.

Дворяне, больше воины, чем ученые, не имели «глупой заносчивости и высокомерия некоторых ученых мужей, полагающих, что наш простонародный язык не приспособлен для изящной литературы и для науки» [12]. Они, не задумываясь, заимствовали из него те слова, выражения и обороты, которые им нужны были для ежедневного обихода, но предварительно отсеивали их и пропускали в незначительном количестве: только подвергшись тщательной оценке, переоценке, отделке и заслужив одобрение, они допускались в высшее общество и в поощряемую им литературу. Писателей того времени, в особенности тех, которые искали покровительства высшего света и были по резкому, но верному замечанию одного критика только «приятными развлекателями общества», это общество обязывало отказаться от сильного, но грубого языка д’Обинье и Монлюка. Язык этот демонстративно не понимали и пренебрегали им ради новой изысканной речи.

Дворяне, оторванные от своих замков и собранные в Париже, приложили все усилия, чтоб отделаться от своих провинциальных замашек и приобрести светские манеры. Обтачивание сочного, могучего и хаотического языка, унаследованного от XV в., шло, следовательно, параллельно со смягчением грубых нравов феодальных баронов и с утончением их вкусов. Эта шлифовка феодального быта и языка происходила в начале XVII в. в целом ряде ассамблей, салонов, будуаров (réduits et ruelles), расположившихся от Сен-Жерменского предместья до отдаленнейших концов Марэ; они старательно перечислены в «Словаре светских женщин» Сомэза (Grand Dictionnaire des Précieuses). Все эти салоны старались подражать тону отеля Рамбулье – центра новой реформы.

Когда же дворянство нашло в своих рядах тех педагогов, в которых нуждалось, когда оно дало ряд крупных писателей (М-м де Севинье, Лафайетт, Ла Рошфуко), оно еще присоединило к ним, что было уже излишним, целую толпу буквоедов и придирчивых педантов. Вожелá, Бальзак, Вуатюр, которых Буало в своем «Art poétique» ставит наравне с Расином и Мольером, Годо, Коэфто, Шапелен, этот неудачливый родитель «Девственницы», отец Бугур, который обеднял язык, считая, что обогащает его, и ряд других, которых постигло еще большее забвение, – все они были членами недавно открытой Академии и усиленно подчеркивали свое намерение «разгасконить» язык, иначе говоря, лишить его провинциальной свежести. Если бы Вольтер жил в то время, он, наверное, вступил бы в это общество ученых жеманников, так как он считал, что «для Корнеля было несчастьем то, что он воспитывался в провинции, вследствие чего у него очень часты погрешности в языке» [13].

Но были все же писатели, не поддавшиеся очистительному влиянию отеля Рамбулье и его приверженцев, салонов и Академии, за что их клеймили прозвищами либертенов (вольнодумцев, беспутников), грязных писак, краснорожих поэтов. Обладая пламенным темпераментом, мятежным духом и большой философической смелостью, они продолжали пользоваться неочищенным языком и писать ходовым буржуазным слогом. Писали они для смешанного общества, состоявшего из образованных буржуа и группы независимых дворян, не подчиняющихся установленным правилам.

История издания Словаря Академии дает нам возможность проследить эволюцию аристократического языка. Первые академики, называвшие себя с наивным энтузиазмом «тружениками слова, работающими для прославления Франции» (преемники их в царствование Людовика XIV стремились только «обессмертить каждое слово и даже каждый слог, посвященные прославлению их высокого покровителя»), оказались в большом затруднении, когда надо было составить словарный индекс языка. Прежде всего их остановила система классификации слов. В первом издании Словаря Академии они сгруппированы по семействам. Эта, заброшенная с тех пор, система классификации была вновь применена д-ром Фрейндом в его полном словаре латинского языка (Gesamtwörterbuch der Lateinischen Sprache) и к ней следовало бы снова вернуться, когда понадобится составить методический филологический словарь французского языка.

Академикам пришлось преодолеть и другое, не менее серьезное затруднение: надо было отобрать слова, достойные занять место в Словаре. После долгих споров они решили допустить только выражения, освященные тем, что их употребляли известные писатели, а к этим последним они причисляли самих академиков; между тем, двое из них, умершие в то время, никому не были известны. В списке писателей, избранных для использования их словарного материала, состояли: Амио, Монтень, Депорт, Шаррон, королева Маргарита, Ронсар, Маро и др. Но вскоре академики заметили, что писатели эти, несмотря на исключительное богатство своего языка, не употребляли огромного количества слов и выражений, которые были необходимы в повседневном обиходе; тогда они принуждены были вернуться к обиходному языку и составить уже не словник знаменитых писателей, которые «становятся нам чужды через несколько лет», как говорит Пелиссон, а словарь всего языка. Это первое издание было скорее черновым наброском, чем настоящим словарем.

Когда в 1717 г. нужно было подготовить второе издание академики наткнулись на новое затруднение: знать, так же как и простонародье, создавала свой особый жаргон – такие выражения, как например: sabler le vin (выпить вино залпом), battant d’oeil (утренний чепчик, спускающийся на глаза), falbala (пышная оборка на платье), fichu (шейная косынка), ratafia (фруктовая настойка); следовало ли допускать их в словарь? После долгих колебаний они решили, что «поскольку слово вошло в язык, оно приобрело право на место в словаре; часто легче обойтись без самого предмета, чем без слова, придуманного для его обозначения, каким бы странным оно ни казалось» [14]. У Вольтера, аристократа до кончика пера, не было подобных сомнений: «Благородство языка нарушают не неправильность речи высшего общества, – утверждает он, – а страсть посредственных писателей говорить о значительных вещах обыкновенным разговорным языком» [15]. В предисловии к изданию 1717 г. академики изложили правило, которым должен был руководствоваться всякий лексикограф. «Нам кажется, – говорят они, – что между словами одного языка, так же как между гражданами одной республики, существует своего рода равенство… Как полководец или судья не более гражданин, чем простой солдат или мелкий ремесленник, несмотря на разницу их положений, так и слова, выражающие справедливость и доблесть, хотя они и соответствуют понятиям высшей добродетели, не выше и не более в духе французского языка, чем те слова, которые обозначают вещи самые низкие и презренные». Без сомнения, сто лет спустя, в 1817 г. – т. е. через 28 лет после Революции, – эти академики не выступили бы с подобным заявлением; но чтобы не очернить память Академии обвинением в демагогических теориях в области лингвистики, необходимо добавить, что она предполагала допустить в Словарь вовсе не простонародные выражения, а лишь «прихотливые словообразования» людей из высшего общества, хотя они и отзывались нередко кабаком и публичным домом. Дворяне эпохи Ришелье и Мазарини, еще не вполне приспособившиеся к великосветскому образу жизни, искали непринужденного общества «либертенов» и «краснорожих поэтов», чтобы отдохнуть с ними от утомительной принужденности и скуки этикета и сбросить с себя в кабачке маску официальной чопорности. Но в то время, как Словарь принимал сомнительные выражения дворян, Лафонтен, прилежно посещавший заседания Академии, не мог добиться включения в него слов хорошо известных, которые встречаются у Маро и Рабле.

Предисловие к 3-му изданию 1740 г. свидетельствует о том, что положение сильно изменилось: благородный язык в опасности, его надо охранять. Академия уже не думает сравнивать слова с равноправными гражданами Республики; напротив, она заявляет, что «всегда считала должным ограничить содержание Словаря обиходным языком, на котором говорит высший свет и которым пользуются наши ораторы и поэты…» Она откровенно излагает аристократический взгляд на язык, по которому французским языком является не речь буржуа и ремесленников, а только речь высшего общества и писателей, которым оно покровительствует. Академия, воображавшая, что «она может распоряжаться языком так же, как цирюльник бородой» (Фюретьер), приближалась к идеалу Боссюэ, мечтавшего о «постоянном верховном совете, который опираясь на доверие и одобрение всего общества, изгонял бы нелепые словообразования и сглаживал бы неправильности языка». Поэтому и предисловие к 3-му изданию объявляло, что «так как люди благовоспитанные избегают выражений, подсказанных гневом и оскорбляющих стыдливость, то такие слова исключены из Словаря». И не удовлетворившись этим остракизмом, академики впервые установили те слова, которыми должен пользоваться стиль высокий, поэтический, и те, которые предназначаются для низкого стиля. В XVIII в. считали, что язык надлежит запечатлеть, так как он достиг своего совершенства, Академия же была собранием жрецов, долженствующих охранять его культ.

Франция единственная страна, в которой удалось учредить тираническую цензуру Академии, но потребность в этом была и в других странах. Так, один ирландский писатель, смелость мысли и языка которого взволновали бы Боссюэ больше, чем появление дьявола, – Джонатан Свифт, – высказал очень странную в его устах мысль об учреждении академии, которая охраняла бы и фиксировала английский язык, многие выражения из него отбросила, другие исправила, а третьи восстановила. «Надо, чтобы ни одно слово, получившее санкцию этого общества, не могло впоследствии устареть и исчезнуть» [16]. Друг Вольтера Фридрих Великий составил немецкую грамматику для того, чтобы построить слова родного языка так же, как своих прекрасно вымуштрованных солдат и придать им такую же выправку.

В результате упорного и непрерывного труда грамматикам отеля Рамбулье и Академии удалось из речи народной, «хотя и родившейся самопроизвольно, подобно травам, цветам и деревьям, но так хорошо приспособленной нести бремя человеческих суждений» [17], – выделить другой язык, исправленный, очищенный от простонародных оборотов, наивных выражений и «низких» слов. Их долгие и скучные споры о словах и даже о частицах слов можно было бы высмеять, как ребяческие и пустые; а между тем споры эти были внушены серьезным и вполне сознательным увлечением, воодушевлявшим этих созидателей аристократического языка. Избавленный от индивидуального произвола и фантазии и подчиненный многочисленным и строгим грамматическим правилам, окончательно утвердившись, язык этот распространялся книгой и в таком же виде вдалбливался при школьном обучении. Несмотря на всю искусственность, он стал как бы родным языком господствующего класса – аристократии. Он так глубоко проник в жизнь версальских придворных, что им казалось столь же невозможным говорить на простонародном языке, как одеваться в темные и грубые платья ремесленников и буржуа, которых они видели из окна кареты, скача во весь опор по улицам Парижа к Версальскому дворцу.

В XVIII в. социально-политический центр перемещается из Версаля снова в Париж; простонародный язык, существование которого дворяне быть может замечали, но с которым они не хотели считаться, получил возможность утвердиться: его слова и выражения вторгаются в благородную речь вместе с финансистами и богатыми буржуа, проникающими в салоны и семьи аристократов, которым они золотили поблекшие гербы. Дворяне беспечно улыбались, глядя на вторжение этого языка и на потуги этих выскочек подражать изысканным манерам. Их слепая вера в непреложность своих прав и привилегий была так сильна, что они считали свое социальное главенство непоколебимым; таким же непоколебимым они считали и дело, начатое в отеле Рамбулье и доведенное до высшего совершенства писателями эпохи Людовика XIV.

Но писатели, провозгласившие себя охранителями языка великой эпохи, смотрели на это иначе; их боязнь, что язык осквернится от соприкосновения с вульгарной речью, их жалобы, злоба и нападки на простые и тривиальные выражения оставляют далеко за собой всеми осмеянные чудачества précieuses. Последователи изысканного стиля XVII в., к которым надо причислить и писателей Пор-Рояля и их противников – иезуитов, ставивших им в упрек «однообразную тяжеловесность языка и устаревшие выражения», были в своем роде творцами речи – их точный, чистый и отшлифованный язык занимает почетное место в истории французской литературы. Писатели же XVIII в. были только сиделками при умирающем, жизнь которого они старались продлить академическими постановлениями.

Было бы понятно, если б на защиту языка эпохи Людовика XIV поднялись дворяне, – это был их родной язык, на котором они лепетали свои первые слова, привыкли думать, думали и посредством которого выражали свои чувства. Но они об этом не заботились: больше того, в революционный период аристократы первые своими газетами и брошюрами ввели в моду «рыночный» стиль. Напротив, те писатели, которые были начинены грамматическими правилами и требованиями высокого стиля и которые подобно огнедышащим драконам охраняли «царя языков», узнали его не из уст матери, но из книг, в школах, под указкой учителя. В Академии, где было больше дворян, чем литераторов, последние подчинялись руководству первых в языке высшего общества; но дома, в ежедневном обиходе, они говорили на простонародном языке, писали на нем свои частные письма, пользуясь аристократическим языком лишь в элегиях, трагедиях и других произведениях «in octavo». Так же, как педанты, о которых говорит дю Белле, «они считали, что хорошо писать можно только на языке необычном, непонятном простому народу» [18].


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации