Текст книги "Нечестивый Консульт"
Автор книги: Р. Скотт Бэккер
Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Глава вторая. Иштеребинт
События, в грандиозности своей подобные облакам, зачастую низвергают в прах даже тех, кто сумел устоять перед величием гор.
– ЦИЛАРКИЙ, Вариации
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт
Анасуримбор – почти наверняка твой Спаситель…
Растерянности достаточно глубокой свойственна некая безмятежность, умиротворение, проистекающее из понимания того факта, что настолько противоречивые обстоятельства или качества едва ли вообще возможно свести к единому целому. Сорвил был человеком. А ещё он был принцем и Уверовавшим королём. Сиротой. Орудием Ятвер, Ужасной Матери Рождения. Он был уроженцем Сакарпа, лишь недавно ставшим мужчиной. И был Иммириккасом, одним из древнейших инъйори ишрой, жившим на этом свете целую вечность тому назад.
Он разрывался между жаждой жизни и вечным проклятием.
И был влюблён.
Он лежал, задыхаясь, пока мир вокруг него обретал форму, которую был способен вместить в себя его разум. Плачущая Гора вздымалась, нависая над ним, но казалась при этом эфемерной, словно бы вырезанной из бумаги декорацией, а не чем-то материальным. Его безбородое, наголо бритое лицо терзала колющая боль. Кучки обезумевших эмвама метались в тумане, разбегаясь так быстро, как только позволяли их хилые тела. Нахлынули воспоминания, образы, неотличимые от чистого ужаса. Спуск в недра Горы сквозь наполненные визгом чертоги и залы. Ойнарал, умирающий в Священной Бездне. Амилоас…
Сорвил вцепился в свои щёки, но пальцы лишь промяли его собственную кожу. Он свободен! Свободен от этой проклятой вещи!
И разорван надвое.
Он вспомнил набитую свиными тушами Клеть, спускающуюся в Колодец Ингресс. Вспомнил ойнаралова отца, Ойрунаса – чудовищного Владыку Стражи. Вспомнил Серву – связанную, с заткнутым ртом… А сейчас она была рядом, всё ещё – как и тогда, когда он только нашел её в этом хаосе – облачённая в отрез чёрного инъйорского шёлка, настолько тонкого, что он казался краской, нанесённой на её кожу. Ветер растрепал её золотистые волосы. Позади неё, будто противостоя безумными образами и руинами своими всему Сущему, вздымался к небу Иштеребинт. Из множества мест на его необъятной туше вырывались столбы дыма.
Сорвил хотел было окликнуть её, но внезапно вспыхнувшие опасения заставили его умолкнуть. Известно ли ей? Сообщили ли ей упыри об Ужасной Матери? Знает ли она, кем он на самом деле является?
И что ему предначертано сделать?
Вместе с возвратившимся сознанием пришло и понимание, где они сейчас. Они находились на Кирру-нол – площадке, располагавшейся непосредственно перед сокрушёнными вратами Иштеребинта. Сорвил, поднявшись с холодного камня, привстал на одно колено.
– Что… что происходит? – прохрипел он, пытаясь перекричать окружавший их грохот и шум.
Она резко повернулась к нему, словно бы оторвавшись от каких-то тревожных дум. Её левый глаз заплыл, будто скалясь какой-то лиловой усмешкой, но правый со свойственной ей уверенной ясностью уставился прямо на него. Со следующим вдохом пришла радостная убеждённость, что она настолько же мало знает о той части истории, которая касается его, насколько мало он знает о том, что случилось с ними.
И Сорвил немедленно принялся репетировать в своих мыслях ту ложь, которую поведает ей.
– Последняя Обитель умирает, – отозвалась она. – Целостные сражаются против всех остальных.
– И хорошо! – прорычал чей-то голос позади Сорвила. Оглянувшись, юный Уверовавший король увидел Моэнгхуса, сидевшего над грудой каких-то обломков, словно над выгребной ямой – ссутулившись и положив свои огромные руки себе на колени. Чёрная грива волос скрывала его лицо. Он, как и его сестра, был одет в отрез чёрного шёлка, расшитый, в отличие от её одеяний, алым рисунком, изображавшим скачущих лошадей, но обёрнутый лишь вокруг бёдер. Кровь, стекая с пальцев его правой руки, капала на землю.
– Хорошо? – спросила Серва. – И чего же тут хорошего?
Имперский принц даже не поднял взгляда. Вопли эмвама, подобные блеянию овец, звучали где-то невдалеке.
– Я слышал тебя, сестрёнка…
Кровь алыми бусинками продолжала сочиться с кончиков его пальцев.
– Сквозь собственные крики… я слышал, как ты… распеваешь…
* * *
– У боли тоже есть своё волшебство, – прошептал ненавистнейший из упырей.
Они карабкались по склонам Плачущей Горы, стремясь прочь от Соггомантовых Врат так же резво, как и эмвама. Серва вела их к изукрашенным резными панно вершинам, двигаясь вдоль перемычек и насыпей, соединяющих восточные отроги горы с основным массивом Иштеребинта. Их путь устилали каменные обломки, осыпавшиеся с полуразрушенных каменных ликов и барельефов, украшающих отвесные скалы. Из бесчисленных шахт, вырытых упырями для вентиляции их мерзкой Обители, извергался дым – чёрные, серые, а иногда белые или даже гнусно-жёлтые, чадящие столбы и шлейфы. Каждый из беглецов вдоволь настрадался, но достаточно было только глянуть на Моэнгхуса, чтобы понять – именно на его долю выпали самые тяжкие испытания. Серва и Сорвил не спотыкались и не шатались, как он, выглядевший, словно внутри него вся тысяча его мышц сражается с сотней костей. Имперский принц горбился, вся его фигура выдавала бушующие в душе страсти, лицо искажалось гримасами боли, дыхание то и дело дрожало от всхлипов и рыданий, словно бы с каждым вдохом в его лёгкие проникала какая-то незримая погибель. Серва и Сорвил двигались как единое существо, будто ими владело одно-единственное побуждение, определявшее ныне их действия. Они вглядывались в горизонт, в то время как он мог смотреть только вниз, опасаясь поранить босые ноги. Они прошли испытание, и дух их остался подлинным.
Он же сделался жертвой.
Подвергнутый мучениям и издевательствам. Изнасилованный и обезумевший.
И способный ныне… лишь хныкать да ныть?
Вне зависимости от того, как далеко за их спинами и глубоко под ногами оставался Высший Ярус, ему мнилось, что воздух, напоённый тленом и порчей, жжёт дыхание и выворачивает наизнанку желудок. Все они частенько моргали и время от времени смахивали пальцами наворачивающиеся на глаза слёзы. Но лишь он скулил. Лишь он трясся, терзаясь оставшимися погребёнными в недрах Горы кошмарами.
Кем? Кем же был этот маленький черноволосый мальчик? Кто же на самом деле это дитя, повсюду сталкивавшееся с ухмылками и сплетнями? Его называли имперским Ублюдком – прозвищем, которое он какое-то время осмеливался даже смаковать. Если носить что-либо достаточно долго, то начнёшь думать, что этого-то ты как раз и достоин.
Вроде того, как зваться Анасуримбором.
Плачущая Гора поплыла перед ним, вырезанные на вздымающихся скалах упыриные фигуры – и крошечные и огромные – принимали противоестественные позы, упыриные лики следили за ним своими мёртвыми глазами. Серва обнаружила его сжавшимся меж двух гранитных утёсов, жалко корчащимся и что-то бормочущим.
– Поди! Братец! Нам нужно спешить!
Она словно бы нависала над ним, находясь, как и всегда, уровнем выше – прекрасная девушка, одетая лишь в эти развратные нелюдские шелка. Лиловая трещина, которую собой представлял её левый глаз, не столько скрывала красоту Сервы, сколько будто бы вопияла об её соучастии. Над нею вздымались испещрённые барельефами гранитные стены и струились мерзкими потоками дымные шлейфы.
– Тыыыыы! – услышал он собственный рёв, надорвавший ему глотку. Вопль, настолько неожиданный в своей оглушительной громогласности, насколько были робки причитания, ему предшествовавшие. Впервые за всё время, что они были знакомы, ему довелось увидеть, как его сестра испуганно отшатнулась.
Но ей понадобилось одно-единственное мгновение, чтобы вернуться к своей обычной невозмутимости.
– Харапиор мёртв, – сказала она с яростью, достойной ярости брата. – Ты же всё ещё жив. И лишь тебе решать, как долго ты будешь оставаться привязанным к его нечестивой пыточной раме.
Но эти слова, пусть даже и бьющие единым дыханием в самую суть, лишь сделали Серву ещё более бесчувственной и ненавистной в его глазах.
Он отвёл взгляд и сплюнул, ощутив на губах вкус проклятия. Солнце. Даже придушенное облаками, оно остаётся чересчур ярким.
* * *
Быть человеком означает иметь пределы, ступить за которые ты попросту не способен, означает страдать, причём страдать в любом случае – будь то от своей немощи или же от собственного упрямства. Быть человеком означает вздрагивать от занесённой над тобою руки, роптать против обращённых на тебя унижений, пытаться избежать мук и скорбей, бежать прочь от ужасов и кошмаров. И Моэнгхус был человеком – теперь у него не оставалось в этом ни малейших сомнений. Мысль о том, что он, быть может, нечто большее, издохла в чёрных недрах Плачущей Горы… вместе с множеством других вещей и понятий.
Да – они сумели спастись из чрева Иштеребинта, что некогда был Ишориолом, Обителью, снискавшей такую славу и обладавшей такой мощью, что её имя, казалось, будут превозносить до конца времён. Сумели бежать прочь от последнего, затухающего света нелюдской расы. Он взбирался, карабкаясь, как и его спутники, вверх по почти отвесным склонам, но если меж ними и мерзким обиталищем упырей действительно увеличивалось расстояние – за его плечами копилась одна лишь пустота. Он не более был способен бежать прочь из Преддверия, чем вырезать из своего тела собственные кости. Он был человеком…
В отличие от его проклятой сестры…
Туша Горы теперь заслоняла солнце, и пролёгшие тени скрадывали рельефность вырезанных в камне изваяний, так, что эти фигуры теперь будто бы прятались в тех самых нишах, из которых взирали на беглецов. Статуи и барельефы, представлявшиеся под прямыми лучами солнца вычурными и замысловатыми, сейчас выглядели неухоженными и заброшенными, поддавшимися тысячелетнему небрежению. Носы изваяний казались комками засохшей глины, рты тонкими трещинками, глаза не многим более, нежели двумя дырами, зиявшими промеж бровей и скул. Моэнгхус внезапно осознал, что они сейчас стоят на огромной каменной ладони. Вздымающееся основание, оставшееся от большого пальца, напоминало бок умирающей лошади, прочие же пальцы и вовсе отломились так давно, что казались лишь едва заметными возвышениями.
– Спой мне! – услышал он вдруг собственный крик. – Спой мне ту песню снова, сестрёнка.
Серва взглянула на него с уязвляющей жалостью.
– Поди…
– Вас силья… – с издёвкой проворковал он, подражая её нежному голосу, когда-то доносившемуся до его слуха сквозь собственные надрывные вопли. – Помнишь, сестрёнка? Вас силья энил’кува лоиниринья…
– У нас нет на это вре…
– Скажи мне! – взревел он. – Скажи, что это значит!
На какое-то мгновение ему почудилось, что она заикается:
– Из этого не выйдет ничего хорошего.
– Хорошего? – услышал он своё хихиканье. – Боюсь, теперь уже слишком поздно. Я не жду от тебя ничего хорошего, сестрёнка. Мне нужна только правда… Или она неведома и тебе тоже?
Она смотрела на него с задумчивой печалью, которую, как он знал, никто из Анасуримборов не способен испытывать. Не по-настоящему.
– Твои губы… – начала она, на глаза её навернулись слёзы, а голос источал фальшивое страдание. – Лишь губы твои исцелят мои раны…
Её голос скользил, следуя за призрачным рёвом, исходившим из чрева Горы.
– И что это за песня? – рявкнул он. – Как она называется?
Ему так хотелось верить её увлажнённым слезами глазам и дрожащим губам.
– Возлежание Линкиру, – сказала она.
И тогда он потерял саму способность чувствовать.
– Песнь Кровосмешения?
Первая из множества предстоявших ему утрат.
* * *
– Оно гнетёт тебя, – сказал Харапиор, – это имя.
Всё, что мы говорим друг другу, мы говорим также и всем остальным. Наши речи всегда влекут за собой речи иные – произносимые впоследствии, и мы постоянно готовимся к тому, что их будут слушать. Любая истина, сказанная вслух, не является просто истиной, ибо слова имеют последствия, голоса приводят в движение души, а души движут голосами, распространяясь всё дальше и дальше, подобно сияющим лучам. Вот почему мы с готовностью признаём мёртвыми тех, кого уже не считаем живыми. Вот почему лишь палач беседует с жертвой, не заботясь о последствиях, ибо мы говорим свободно, лишь понимая, что дни собеседника сочтены.
И посему Харапиор говорил с ним так, как говорят с мертвецами.
Откровенно.
– Никто не видит нас здесь, человечек, даже боги. Этот чертог – темнейшее из мест во всём Мире. В Преддверии ты можешь говорить, не страшась своего отца.
– Я и не страшусь своего отца, – ответил он с какой-то идиотской отвагой.
– Нет, страшишься, Сын Лета. Страшишься, ибо знаешь, что он дунианин.
– Довольно этих безумных речей!
– А твои братья и сёстры… Они тоже боятся его?
– Не больше, чем я! – крикнул он. Мало на свете вещей столь же прискорбных, как та лёгкость, с которой наш гнев проистекает из нашего ужаса, и тот факт, с какой готовностью мы выдаём свои настоящие помыслы, яростно изображая вызов и неповиновение.
– Ну да… – сказал упырь, вновь сумевший услышать намного больше сказанного вслух, – конечно. Для них разгадать тайну, которой является их отец, означает также разгадать тайну, которой являются они сами. В отличие от тебя. У тайны, сокрытой в тебе, природа иная.
– Во мне нет никаких тайн!
– О нет, Сын Лета, есть. Конечно, есть. Как была бы она в любом смертном, которому довелось провести своё детство среди подобных чудовищ.
– Они не чудовища!
– Тогда ты просто не знаешь, что значит быть дунианином.
– Я знаю об этом достаточно!
Харапиор рассмеялся так, как он это делал всегда – беззвучно.
– Я покажу тебе… – сказал он, указав на фигуры в чёрных одеяниях позади себя.
И затем Моэнгхус обнаружил себя прикованным рядом со своей младшей сестрой и разрыдался, осознав ловушку, в которой они оказались. Ему суждено было стать стрекалом для неё, как ей – для него. Упыри извлекли разящий нож, что прячется в ножнах всякой любви, и отрезали, искромсали им всё, что смогли. Харапиор с подручными сокрушили и раздавили его прямо у неё на глазах, сделав из его страданий орудие пытки, но Серва осталась… невозмутимой.
Когда они пресытились мирскими зверствами, то обратились к колдовству. Во тьме их головы тлели алыми углями, порождая какое-то мутное свечение, расползавшееся вокруг бело-голубой точки. Будучи созданиями из плоти и крови, они в этом отношении не отличались от людей. У боли было своё волшебство, и Моэнгхусу, прикованному рядом со своей обнажённой сестрой, довелось познать непристойность каждого из них. Он кричал не столько из-за обрушившихся на него мук, сколько из-за их изощрённого разнообразия, ибо они были подобны тысяче тысяч злобных маленьких челюстей, наполненных злобными маленькими зубиками, вцепившимися в каждый его сосуд, каждое сухожилие, жующими их, терзающими, рвущими…
Он вопил и давился своими воплями. Он опорожнял кишечник и мочевой пузырь. Он потерял остатки достоинства.
И более всего прочего он умолял.
Сестра! Сестра!
Яви им! Пожалуйста! Молю тебя!
Яви им отцово наследие!
Но она смотрела сквозь него… и пела… пела, источая сладкие слова на упырином языке, которого он не понимал, – на проклятом ихримсу. Слова, что струились, дрожа и отдаваясь эхом в окружающей темноте, скользили разящим лезвием, остриём коварного ножа. Она пела о своей любви – любви ко всем, кто ещё только остался на этом свете, ко всем… но не к нему! Она пела, исповедуясь в своей неизбывной любви к ним – к этим мерзким созданиям, к упырям!
Он едва помнил подробности. Бесконечные судороги. Себя самого, висящего на цепях, казалось бы внешне невредимого, но при этом искалеченного, изуродованного… ободранного до костей и раздавленного. Харапиора, шепчущего ему на ухо издевательские прозрения и откровения…
– Задумайся о Преисподней, дитя. То, что тебе довелось испытать, – лишь малая искрящаяся капелька в том безмерном океане страданий, что тебя ожидает…
И его божественная сестра, Анасуримбор Серва, та, которую прославляли и которой ужасались все Три Моря, единственная душа на свете, способная изречь своими устами немыслимые чудеса, подвластные её отцу… способная спасти своего истерзанного брата – если бы лишь пожелала… она… она… да… если бы она пожелала!
Струились во тьме слова древних песен… побуждая упырей на всё новые блудодейства, всё новые Напевы Мучений, да такие, что неведомы прочим гностическим чародеям. Харапиор с подручными погрузили его в бесконечность мук и терзаний – немыслимых, невообразимых для душ, обретающихся по эту сторону Врат. С терпением пресытившихся волков они отделили одну его боль от другой, отчаяние от отчаяния, ужас от ужаса, сделав из его души нить, вечно дрожащую им в унисон и соткав из неё гобелен чистого, возвышенного страдания.
Телесные унижения же они лишь намазали поверх него, словно масло. Подобно всем художникам, упыри не могли не оставить на сотворённом ими шедевре своих тщеславных отметин.
– Лишь ка-а-а-пелька…
Когда всё закончилось, Владыка-Истязатель остался рядом с ним, во тьме, наблюдая, как душа его… течёт.
– Я знаю это, ибо я видел…
* * *
Я знаю.
И кем же всё-таки было это волчеглазое дитя, сидящее на коленях Аспект-Императора?
Истина, как позже понял Моэнгхус, всегда скрывалась от него за объятиями Эсменет, дававшими возможность избежать вечно преследовавшего его безотчетного отчаяния, представлявшимся ему способом, решением чего-то, что всегда ожидало извне, за пределами их заботливой теплоты. Он любил её, любил более страстно, чем способен был любить любой из его братьев или сестёр, но всё же он каким-то образом всегда знал, что Анасуримбор Эсменет, Благословенная императрица Трёх Морей, никогда не ловила его, не стискивала и не сжимала в объятиях так, как остальных своих детей.
Однако же, несмотря на это, вопрос о его особенном происхождении никогда не приходил ему в голову – вероятнее всего потому, что у неё были такие же чёрные волосы, как у него. Он бросался к ней, обожая её так, как обожают своих матерей все маленькие мальчики, восхищаясь, что её сумеречная красота рядом с его светловолосыми сёстрами и братьями становится только заметнее. И он решил тогда, что остановился где-то на полпути между своими родителями, обладая его струящимися волосами и её алебастровой кожей. Он даже гордился тем, что отличается от прочих.
А затем Кайютас рассказал ему, что матери суть не более чем почва для отцовского семени.
Даже после рождения Телиопы Эсменет всегда приходила, чтобы обнять перед сном «своих старших мальчиков», и однажды ночью он спросил её – она ли его настоящая мать.
Её колебания встревожили Моэнгхуса, и он навсегда запомнил, как сильно, хотя жалость, прозвучавшая в её голосе, со временем и забылась.
– Нет, мой сладкий… я твоя приёмная мать. Так же как Келлхус – твой приёмный отец.
– Вииидишь, – сказал Кайютас, прижимавшийся к ней справа, – вот почему у тебя чёрные волосы, а у нас бел…
– Вернее, светлые, – перебила Эсменет, ткнув мальчика локтем в бок за дерзость. – В конце концов, ты же знаешь, что одни лишь рабы подставляют макушку солнцу, не имея крыши над головой.
Когда речь идёт о собственной сущности, мы не знаем, но попросту верим, и посему человек, убеждённый в своей принадлежности к чему-либо, никогда не обращает внимания на несоответствия. Но если невежество более не может послужить нам щитом – тогда помочь может лишь безразличие. Возможно, именно поэтому Благословенная Императрица решила рассказать ему правду – дабы похоронить его сущность заживо.
– И кто же тогда мои настоящие мать и отец?
В этот раз её колебания были приправлены ужасом.
– Я – вторая жена твоего отца. А его первой женой была Серве.
Ему понадобилось несколько мгновений, чтобы осознать услышанное.
– Женщина с Кругораспятия? Она моя мать?
– Да.
Факты, представляющиеся нам нелепыми, зачастую вынести легче всего, хотя бы потому, что, столкнувшись с ними, можно изобразить растерянность. То, что встречаешь, пожимая плечами, как правило, оказывается легче не принимать во внимание.
– А мой отец… кто он?
Благословенная Императрица Трёх Морей, глубоко вздохнув, сглотнула.
– Первый… муж твоей матери. Человек, который привёл Святого Аспект-Императора сюда – в Три Моря.
– Ты имеешь в виду… скюльвенда?
И ему внезапно стало со всей очевидностью ясно, что за бирюзовые глаза смотрели на него из зеркала всю его жизнь.
Глаза скюльвенда!
– Ты моё дитя, мой сын, Моэнгхус, – никогда не забывай об этом! Но в то же время ты дитя мученицы и легенды. Попросту говоря, если бы не твои отец и мать, весь Мир оказался бы обречённым.
Она говорила поспешно, стремясь сгладить острые углы, придать иную форму и тому, что произнесено, и тому, что опущено.
Но сердце чует горести так же легко, как уста изрекают ложь. В любом случае, едва ли она могла бы сказать ему в утешение нечто такое, что безжалостный испытующий взор его сестёр и братьев не пронзил бы до самого дна, непременно добравшись до сути.
И именно детям Аспект-Императора дано будет решать, что ему стоит думать и чувствовать на этот счёт. И они будут решать…
Во всяком случае, до Иштеребинта.
* * *
Они вернулись в гиолальские леса и, волоча ноги, вереницей тащились под сучьями мёртвых деревьев, будучи слишком уставшими и опустошёнными для разговоров. Они осмелились развести костёр, поужинав щавелем, дикими яблоками и не успевшим удрать хромым волком, на которого им посчастливилось наткнуться в лощине. Моэнгхус не был способен даже притвориться спящим, не говоря уж о том, чтобы уснуть по-настоящему. В отличие от него Серва и юный сакарпец немедленно погрузились в сон, ему же, взиравшему на спящих спутников в свете затухающего пламени, удалось найти лишь нечто вроде успокоения или памяти о нём. Они за него беспокоились, понимал имперский принц.
Гвоздь Небес, опираясь на плечи незнакомых Моэнгхусу созвездий, сверкал над горизонтом так высоко, как ему только доводилось когда-либо видеть. Ночной ветерок целовал его раны, во всяком случае, те из них, до которых способен был дотянуться, и на какое-то мгновение ему почудилось, что он почти что может дышать…
Но стоило смежить веки, как на него обрушивалось всепожирающее сияние упыриных пастей, исторгающих немыслимые Напевы. Какую бы надежду на облегчение ни принесли наступившие сумерки, достаточно было только прикрыть глаза, чтобы она разорвалась в клочья, лишь прищуриться, чтобы бушующий в его душе ураган, завывая, унёс её прочь.
Его плечи содрогались от безмолвного смеха – или то были рыдания?
– Братец? – услышал он оклик сестры. Она пристально взирала на него, лицо её пульсировало рыжими отсветами. – Братец, я боюсь за те…
– Нет, – прорычал он. – Ты… ты не будешь со мной говорить.
– Да, – ответила Серва. – Да, буду. Надоедать, канючить и приставать с разговорами – это право всякой младшей сестрёнки.
– Ты мне не сестра.
– А кто же тогда?
Он одарил её усмешкой.
– Дочь своего отца. Анасуримбор… – Он наклонился вперёд, чтобы бросить в костёр кусок дерева, похожий на берцовую кость. – Дунианка.
Сакарпский юнец проснулся и теперь лежал, вглядываясь в них.
– Братец, – молвила Серва, – тебе бы стоило хорошенько наклонить голову и вылить из неё всю эту харапиорову мерзость.
– Харапиоров яд? – поинтересовался он с насмешливой издёвкой.
Понуждаемый потребностью в каком-то яростном самоуничижении, он рассказал языкам пламени о том, как Серва и Кайютас с самого рождения играли с ним, а точнее, в него. Как, забавляясь, тешились его качествами и привычками настолько глубинными, что побуждения эти властвовали над его душой даже тогда, когда он не осознавал самого их существования. Он был познан без остатка и направляем, был забавой, игрушкой для маленьких расшалившихся созданий, для дунианской мерзости. Если прочие отцы дарили своим детям собак, дабы научить их иметь дело с кем-то, имеющим зубы, но в то же самое время любящим их, то Анасуримбор Келлхус даровал своим детям Моэнгхуса. Он был их питомцем, зверушкой, которую детишки Аспект-Императора могли обучить доверять им, защищать их и даже убивать ради них. Он чувствовал, как сжимается его глотка, а глаза раскрываются всё шире и шире, по мере того как невообразимое безумие, что ему довелось постичь в недрах Плачущей Горы, извергалось наружу вместе с речами. Он был их дрессированным человечком, их головоломкой, сундучком с игрушками…
– Довольно! – вскричал сакарпский юнец. – Что это за сумасшест…
– Это – истина! – рявкнул Моэнгхус. Ухмылка, казалось, расколола надвое обожжённую глину его лица. Он словно чувствовал, как внутри него плещутся помои и липкая жижа. – Они всегда на войне, Лошадиный король. Даже когда притворяются спящими.
Сорвил, столкнувшись с ним взглядом, невольно сглотнул. Яростно треснули угли костра, но юнец сумел притвориться, будто не вздрогнул, а лишь сделал то, что и собирался – повернулся к Серве.
– Это правда?
Она пристально смотрела на него один долгий миг.
– Да.
* * *
Сорвил проснулся ещё до рассвета. Его терзала какая-то потаённая боль, укоренившаяся, казалось, где-то в мышцах и сухожилиях, но каким-то образом выплёскивавшаяся наружу в таких местах, где и болеть-то вроде было нечему. Он моргнул, пытаясь избавиться от преследовавших его во сне видений, от образов нелюдей, скачущих на своих колесницах и пускающих в поля цветущего сорго огненные стрелы, а затем смеющихся над призраком голода, который за этим непременно последует. Серва, свернувшаяся калачиком ради тепла, всё ещё спала возле мёртвого кострища, положив под голову левую руку. Щека её смялась, надвинувшись на рот и нос, и она выглядела так безмятежно, что казалась не столько уязвимой, сколько попросту невосприимчивой к грозящему неисчислимыми опасностями окружению. Его воспоминания об их спасении из недр Плачущей Горы были местами совершенно отчётливыми, а местами туманными. Стоило ему закрыть глаза, и, казалось, он вновь видел её, висящую в Разломе Илкулку, просвеченную до голого тела сверкающими гранями и сияющими росчерками Гнозиса, отражающими и отбрасывающими прочь вздымающуюся колдовскую Песнь последних квуйя… А сейчас она лежала, уснув на куче сгнивших в труху и давно ставших грязью листьев, замотанная в отрез инъйорского шёлка, но умудряющаяся при этом выглядеть всё такой же величественной и непобедимой.
Что бы там ни произошло с её братом, было очевидно, что Анасуримборов сломать невозможно. Квуйя сами сломались об неё. Как и её брат…
Как и он сам.
А ещё он теперь осознал со всей определённостью факт, который накануне не сумел заставить себя принять в полной мере, дабы не потерять самообладания. Он чувствовал себя так, словно его обезглавили, или выпотрошили, или сделали с ним нечто вроде… ампутации души. Он ощущал отсутствие Иммириккаса, испытывал какое-то ноющее, царапающее нутро чувство потери, тщетные попытки чего-то, оставшегося внутри него, вслепую нашарить свои истоки, сорванные вместе с Амилоасом. Он чувствовал собственную неполноту так же остро, как и свою страсть и желание обладать удивительной девушкой, дремавшей сейчас поблизости – вроде бы и рядом с ним, но чересчур далеко, чтобы суметь до неё дотянуться.
Он был влюблён в неё. В Анасуримбора. И если Моэнгхуса Иштеребинт заставил порвать со своей сестрой, Сорвила же он, напротив, подтолкнул к ней, заставив поверить в её мотивы. Да и как бы могло быть иначе, если он помнил Мин-Уройкас? Был свидетелем того, как Медное Древо Сиоля рухнуло в чёрную пыль Выжженной Равнины! Своими глазами видел все инхоройские ужасы и их нечестивый Ковчег! Как мог он служить Ужасной Матери, со всей определённостью зная, что она беспомощна и слепа, ибо, как сказал Ойранал, не может узреть даже саму возможность того, что для Неё является невозможностью?
Не-Бог реален.
Разумеется, оставалось множество вопросов и бесчисленных сложностей. Сорвил, благодаря Амилоасу, словно бы родился заново. Его будущее лежало перед ним неопределённым и совершенно непостижимым вне факта его перерождения, а его прошлое пока что оставалось не переписанным – история ненависти и даже злоумышлений против Аспект-Императора, человека, бросившего ради человечества вызов самим богам.
Она вдруг открыла глаза, разом избавив его от этих тяжких раздумий. Её подбитый глаз оставался опухшим, а изо рта, как со сна это часто бывает и у прочих людей, ниточками сочилась слюна.
– Как, Сорвил? – спросила она голосом настолько нежным и тихим, будто бы опасалась вспугнуть наступавший рассвет. – Как ты можешь по-прежнему любить меня?
Он всё ещё лежал так же, как спал, – голова его покоилась на сгибе локтя. Сглотнув, он перевёл взгляд на маленького паучка, спешившего по своим делам вдоль ободранной ветки, валявшейся меж ними на лесной подстилке, а затем опять посмотрел ей в глаза.
– Тебе ведь никогда не доводилось любить, не так ли?
Нечто непостижимое поблёскивало в её бездонных очах.
– Я, как и сказал мой брат, дочь своего отца, – ответила она. – Дунианка.
Улыбка Сорвила слегка скривилась, когда он поднял голову с локтя. Сердце его яростно стучало, кровь пульсировала в ушах, но раздавшийся вдруг кашель и харканье Моэнгхуса исключили любую возможность ответа.
* * *
Они стояли под пологом, казалось, доверху напоённого недоверием и дышащего взаимными подозрениями леса. Они выжили и находились в относительной безопасности, но ни у кого из них не было ни малейшего желания обсуждать вчерашние события, не говоря уж о том, что за ними последовало. Сон будто бы утвердил и скрепил печатью тот факт, что между ними и вздымавшейся на юго-западном горизонте Плачущей Горой ныне пролегли дали и расстояния. Вчера они, спасаясь, бежали; ныне же вновь путешествовали, пусть и пребывая по-прежнему в какой-то стылой обречённости.
– Отец сейчас почти наверняка в Даглиаш, – заявила Серва. – Он должен узнать о том, что здесь произошло.
– Будем прыгать? – спросил Сорвил, одновременно и встревоженный предстоящим магическим перемещением и взволнованный, ибо руку его уже обжигало трепетным предвкушением, готовностью и жаждой ощутить все изгибы её миниатюрной фигуры.
Она покачала головой.
– Пока нет. Мы слишком углубились в чащу.
– Она боится, что Гора её запятнала, – прохрипел Моэнгхус, сплёвывая сгустки крови. Если в его словах и была какая-то толика озлобленности, то Сорвилу её услышать не удалось.
– О чём это ты?
Имперский принц вздрогнул, будто его ткнули вилкой. В ярком свете восходящего солнца Моэнгхус выглядел ещё более раздавленным и сокрушённым. Он держал голову и лицо опущенными, словно бы собираясь блевать, но его льдистые голубые глаза, сверкавшие из-под бровей, взирали сквозь спутанные пряди длинных волос прямо на Сорвила.
– Напев Перемещения. Эти смыслы выворачивают Сущее наизнанку, не так ли, сестрёнка? Метагнозис… на самом пределе её возможностей. И если Гора её изменила, то она могла и потерять эти способности…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?