Текст книги "Мы – дети войны (сборник)"
Автор книги: Раиса Клеймёнова
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Весь плен ужасен, но первые дни были особенным кошмаром. Полная перемена существования. Раненый и раздетый, без пилотки, очков, котелка и ложки, оголодавший за неделю фронтовых скитаний, я с сожалением вспоминал, что всё берёг «на чёрный день» две плитки маминого шоколада, так и оставшиеся в брошенном вещмешке. В первые дни немцы нас вовсе не кормили. Когда нас перевезли в Струги Красные, тут впервые раздали по черпаку баланды. Но мне некуда было получить её. Кое-кто, не имевший котелка, подставлял пилотку, но у меня и её не было. Выручил один из академистов: в его котелок нам налили двойную порцию. За понюшку табака выменяли мне ложку. У Толи Белоусова оказались запасные очки, не отобранные немцами, и он подарил их мне.
Из Красных Струг нас перевезли в Псков. В Стругах на ночь загоняли в большой хлев. В Пскове лагерь оборудован на немецкий манер: огромное заболоченное поле, огороженное высокой двойной оградой из колючей проволоки. Внутри вся территория разгорожена той же колючкой на отдельные загоны. В центре, между загонами, небольшая площадка с десятком полевых кухонь. Утром перегоняют из одного загона в другой, считают и дают по черпаку баланды. Для ускорения процедуры нещадно бьют в воротах, чтобы не задерживались. Большие деревянные дрыны бешено гуляют по нашим головам и спинам. Самое обидное, что бьют нас выродки из наших, назначенные немцами «полицаи». Вечером повторяется та же процедура: вновь гонят в другой отсек, считают и дают хлеб. Иногда подсчитывают «всухую», не выдавая ничего.
Помню, как в Стругах Красных и в Пскове русские женщины, несмотря на выстрелы немецких конвоиров, кидали в нашу колонну куски ячменных лепёшек и варёные картошки, последнее, что было у них самих. Помню, как в Шавлях и Поневеже, когда мы были на работах небольшими группами, литовцы делились с нами своими бутербродами и сигаретами. Позднее, когда мы оказались в немецком городе Данциге, на нас смотрели как на ублюдков, недочеловеков. При встречах с русскими пленными на чистых, тщательно умытых лицах немецких обывателей отражались если не ужас, то по крайней мере брезгливость. Один из конвоиров, заметив, что я понимаю по-немецки, в минуту откровения шёпотом сообщил, что он был социалистом и имел значок с серпом и молотом. Затем он подтвердил своё доброе отношение: аккуратно обрезал обсыпанную опилками корку хлеба и кинул её не собаке, a мне. Впрочем, через минуту вдали показался старший унтер, и бывший социалист бросился колошматить нас палкой, громко крича:
– Лос, темпо! (Давай, быстрей).
Я попал в плен раненый, больной, голодный и холодный. Через две недели, когда нас привезли в Шауляйскую тюрьму, я был типичным доходягой с постоянной тоскливой мечтой о жратве.
В начале войны в плен попали огромные массы советских людей. Теперь точно известно, что в первые месяцы немцы захватили более трёх миллионов советских солдат. Успех немцев способствовал их дальнейшему везению: к сильному примыкает и часть бывших врагов. К тому же советская власть успела за двадцать с небольшим лет так нагадить своим гражданам, что воспитала у многих враждебность к коммунистическим идеалам. Расслоение в среде пленных я с ужасом и полным неприятием заметил очень быстро. Многие из пленённых были настолько поражены произошедшим, что растерялись. Я был очень молод, воспитан в стройной системе внушаемых нам иллюзий, казавшихся единственной возможной реальностью. И внезапно оказался в совершенно ином мире, мире иных реалий, которые никак не согласовывались с привычными советскими догмами.
Честный комсомолец, без карьеризма и шкурничества, я безгранично верил во всё, что нам проповедовали, в том числе и в то, что общая вера и беззаветная преданность Родине (то есть идеям коммунизма и лично Сталину, как верховному вождю) поможет нам одолеть временные трудности и победить фашистов. В ненависти к фашистам мы были воспитаны с детства. Временные трудности были постоянны, но их аспекты всё время менялись. Это создавало впечатление, что трудности можно преодолеть, только мешает, как постоянно твердили нам, враждебное капиталистическое окружение.
В такой искусственно спроектированной среде, с простыми правилами чёрно-белой игры без оттенков, было гораздо легче жить, чем в реальном мире с его бесчисленными противоречиями. Действительная практика советского коммунизма была сильна именно тем, что насильственно упрощала многогранность социальной жизни и сводила бесконечное множество оттенков и валёров к ограниченному числу тонов. Такое ограничение нравилось многим, но было и некоторое число тех, кто сильно и по большей части совершенно несправедливо пострадал от советской власти.
Началась война, и многие из пострадавших восприняли её не как нашествие врага, а как появившуюся возможность освобождения от ига большевизма.
Мы родились и выросли в жалчайшем рабстве, но в силу того, что оно было ещё и жесточайшим (это остро чувствовалось не сознанием, а подсознанием), не смели даже и подумать о бесконечной униженности нашего существования. Нас оглушали фанфарами, и мы с восторгом шли постоянно ускоряющимся шагом, бежали вперед к заветным светлым далям.
«Движение – всё, конечная цель – ничто». Этот лозунг Троцкого, как и многие его другие поучения, были у нас в крови, хотя сам он был проклят. Мы в восторге бежали вперёд, куда? Куда укажут… Указаниям мы верили беззаветно. Всех нас идеологизировали с раннего детства, превращая в послушное стадо не имеющих своего мнения манкуртов. Большевистская пропаганда велась с первых дней советской власти. Первоначально коммунистические идеалы прививались с трудом. Народ, видевший иную жизнь (как говорили мои родители: «в мирное время»), не верил большевистским словам, но склонялся перед жёстким насилием. A жестокость этого насилия не сравнима ни с какими религиозными войнами прошлого.
Пик восприятия коммунистической пропаганды в народе пришёлся на время между концом войны и смертью Сталина. Затем многие мыслящие (или стремившиеся показать, что они мыслят) стали почти обязательно (но очень осторожно) критиковать существующие порядки. Критика носила укромный, почти интимный характер. Тем временем организационный развал постоянно увеличивался и вызывал всё большее общее недовольство. Однако за негативными эмоциями не было никакой положительной программы. Что же делать? Об этом было страшно (в самом буквальном смысле) подумать. Ведь всех нас пронизывала вдоль и поперёк система Госужаса.
И люди предпочитали не думать. Они получали мало денег, носили неважную одежду, но, оглядываясь вокруг, видели, что и другие живут так же. Страшный человеческий порок – зависть – в СССР растворялся во всеобщем равенстве серой ограниченности советской действительности.
Через полстолетия после начала войны стала ясна вся исторически предрешённая неизбежность катастрофы 1941 года: злобная тупость двух тоталитарных режимов, абсолютно лишённых гибкости политического мышления. Немцы прекрасно организовали свою военную машину. Они превосходно учли уроки финско-советской кампании 1939–1940 годов, доказавшей бездарность советского военного командования. Однако немцы были настолько загипнотизированы своей идиотской идеей расовой превосходности арийцев, что почти полностью игнорировали возможность политического альянса с антикоммунистическими силами внутри Советского Союза. Таких сил в начале войны было много, перебежчиков полно (я с ненавистью наблюдал их самодовольные рожи), но фашисты полагались лишь на себя, презирая славян, как скотов и недочеловеков. В результате немцы, которых некоторые в СССР ждали как освободителей от ига коммунизма, очень скоро стали в глазах всех русских чужеземными захватчиками и угнетателями.
Советский плен24 марта 1945 года, ночью мы с Ионасом сбежали из лагеря для советских военнопленных в пригороде Данцига Оливе и спрятались у немецкого (а вернее еврейского) мальчика Руди в сарае его приёмных родителей. Через три дня, на рассвете 27 марта, закончилось моё пребывание в немецком плену. Солдаты передовой советской части не проявили никакой радости, увидев нас, тщательно обыскали и повели к себе в ближний тыл. По дороге нам повстречался какой то артиллерийский капитан. Он просил конвоиров отпустить нас к нему, сетуя на нехватку солдатских кадров, но ребята отказались: «Сперва надо отвести в особый отдел».
Лейтенант-особист (погоны с голубыми выпушками, почему я вначале подумал, что это лётчик), был недоволен, что мы бежали из лагеря.
– Как теперь дознаться, кто вы на самом деле?
Но на самом деле никого не интересовали подробности. Мы были в немецком плену, и уже в этом состояла наша вина. Освободившись от немецкого плена, я попал в другой и вернулся в Ленинград только в конце октября 1946 года, проведя почти двадцать месяцев как бы в «советском плену». За это время моё положение неоднократно менялось. Из немецкого лагеря мы убежали очень вовремя, боялись, что немцы эвакуируют наш лагерь в глубь Германии. Так оно и оказалось. Через день после нашего бегства Оливский лагерь был перемещён к морю для предполагавшейся эвакуации. Но весь район Данцига был окружён советскими частями, которые вскоре и освободили моих лагерных товарищей. Однако они попали в ведение другой дивизии. Так что больше я не виделся с моими однолагерниками. Исключением была краткая встреча с врачами из нашего лагеря, но она была очень недолгой. Нас, бывших пленных, постоянно перемещали и перетасовывали. Строгий режим содержания под конвоем скоро сменился довольно вольным обращением. Требовалось только обязательное присутствие на утренних и вечерних проверках. А днём мои товарищи, содержавшиеся в качестве задержанных, бегали по квартирам, насиловали немок и меня приглашали с собой. Я был брезглив и отказывался от этого сомнительного удовольствия.
Потом из нас сформировали Запасной стрелковый полк, разбили по ротам, взводам, дали кадровых командиров, но не обмундировали. Некоторое время мы продолжали носить свои лагерные обноски, затем переоделись в «трофейное», которое находили во множестве в немецких домах. Нас определили в «третий эшелон», и мы двинулись вслед за наступающей армией.
Вскоре война кончилась. Начался всеобщий разгул. Но наше положение оставалось неопределённым, во взвешенном состоянии. К нам добавили гражданских лиц из числа угнанных немцами на работы. Потом повели пешим маршем на родину. Мы шли якобы полком, у нас были даже построения и смотры. Дисциплина была строгой, и когда на одном из привалов, рядом с озером, при купании утонул один из наших товарищей, то командир взвода был оставлен вместе с соответствующим офицером из особого отдела. Они были обязаны найти его тело и этим доказать, что он утонул, а не сбежал.
В августе началась война с Японией. Большинство из нас стало писать заявления с просьбой послать добровольцами на Дальний Восток, чтобы кровью смыть позор плена. Но война быстро кончилась, и мы не понадобились…
Когда подошли к советской границе, нас взяли под конвой и объявили задержанными. Далее мы шли в прежнем порядке поротно, но каждая рота сопровождалась двумя вооружёнными солдатами спереди и двумя позади… Нас довели до Бобруйска и там разместили в бывшем коровнике, а не в настоящей тюрьме. Некоторая ослабленность режима скорее всего была связана с элементарной нехваткой подлинных мест заключения. Ведь с Запада поступали огромные массы бывших пленных и так называемых «перемещённых лиц». Приходилось ждать, пока дойдёт очередь разборки с каждым. Когда нас под конвоем водили на работу, то некоторые особо рьяные граждане кричали нам в спину: «Власовцы!». Хотя, конечно, тех, кто состоял в армии Власова, особисты давно выявили и определили: кого к стенке, кого в дальние лагеря.
В конце года нас погрузили в теплушки, оборудованные для перевоза заключённых. Я сумел устроиться на верхних нарах у зарешёченного окошка. Ехали медленно и долго. Куда – нам, конечно, не говорили.
Привезли в Коми, на станцию Вожаель. Нас окружил местный конвой, опытный и закалённый в обращении с заключёнными. Построили для марша и объявили:
– Шаг влево, шаг вправо считается за побег, конвой стреляет без предупреждения.
Прошли лагерь, ограждённый частоколом из молодых шестиметровых елей. Такого я ещё никогда не видывал. Здесь, в тайге, лес ничего не стоил, а колючая проволока была дефицитом. На углах частокола возвышались будки, где торчал одетый в тулуп стрелок с винтовкой. Эта деталь пейзажа была хорошо знакома по немецким лагерям.
Дорога тяжёлая, в глубоком снегу. А у каждого из нас за плечами мешок с вещами, захваченными в Германии. Изредка небольшие привалы для передыха и новый марш. Прошли второй лагерь, также ограждённый высоким частоколом. Это филиал главного, потому называемый «вторая подкомандировка». Таких подкомандировок в округе было несколько. Все они располагались неподалёку от речек, по которым летом сплавляли лес, спиленный зимой. К вечеру (а на севере рано смеркается) подошли к «седьмой подкомандировке». Она предназначена для нас, бывших пленных, теперь называющихся «спецконтингентом».
Место только недавно начали обихаживать. Частокола ещё нет. Срублен длинный барак, в котором живут плотники и печники, начал строиться второй. Нас временно подселили в тесноту первого барака, а через несколько дней, когда готов и второй, переселили в него. Бараки сложены из только что срубленных брёвен, сырость ужасная.
Но на работу, на лесоповал, погнали уже на следующий день. Лес вокруг засыпан глубоким снегом. Надо раскапывать дорожки к каждому дереву, расчищать снег вокруг ствола, чтобы обнажить его до корней. Затем прокапывают дорожку дальше. Тем временем к расчищенному стволу подходят двое опытных мужиков и пилой-двухручкой спиливают его под корень. Валить надо аккуратно, чтобы не образовывался «завал» и сучкорубы имели возможность сподручно работать. Когда сучкорубы превратят поваленное дерево в «хлыст», его надо выволочь – «трелевать».
Задумался над этим словом. Как его писать – трАлевать или трЕлевать? Посмотрел в словарях. У Даля ещё нет такого слова. Ушаков глаголу трелевать даёт объяснение: «подтаскивать древесину с места заготовки к дороге (от нем. treilen)». (IV, 784). Посмотрел в современном немецко-русском словаре. Оказывается, Ушаков ошибся: не treilen, a treideln – тянуть бечевой. Перепроверил по старому, 1886 года, словарю Павловского «treideln – тянуть корабль на лямке, бечевать, бурлачить». В русском языке большинство столярных терминов происходит от немецких слов. Оказывается, и в заготовке леса мы тоже заимствовали кое-что у тех же инструкторов…
В первые дни строительства расчищали территорию будущей «подкомандировки» и лес валили тут же, по соседству. Но вот построили три жилых барака, баню, кухню, хозблок, вмещавший склады, хлеборезку и контору. В некотором отдалении возвели конюшню для лошадей, пригнанных для трелёвки, сарай для сена. Отдельно поставили домик начальника подкомандировки (им был назначен опытный зэк, бывший когда-то секретарём обкома одной из кавказских республик, кажется Осетии). Повара и бригадиров прислали из числа старых расконвоированных заключённых, опытных и матёрых. Остальной персонал (комендант, нарядчик, учётчик, каптёрщик, конторщики) в основном подбирался из нашего состава, кто понахальней и нахрапистей.
Я был молодой, «зелёный», слабый и неопытный. Мне дали деревянную лопату и поставили расчищать снег. Эта работа была слишком тяжела для меня, я не выполнял норму. А кормили по выработке.
Ходящим на работу полагалось в день 650 граммов хлеба, баланда утром и вечером и черпачок каши. За каждые 25 % сверх нормы добавлялось по 100 граммов хлеба и по черпачку каши. Нормы выработки определял нормировщик, а подсчитывал фактическое выполнение учётчик. Он передавал эти сведения в контору, а там быстро подготавливали списки для повара и хлебореза – кому сколько давать каши и хлеба.
Я не мог споро работать, получал минимальную норму и от голода ослабевал ещё больше. Умолил коменданта дать мне более лёгкую работу.
Он поставил на заготовку мха. Бараки строились из брёвен, которые прокладывались мхом. Моя задача была раскапывать снег, снимать с земли промёрзший мох и подсушивать его на костре. У меня была деревянная лопата (для добывания мха) и топор (для заготовки дров в костёр). Костёр должен был едва гореть. Над ним я сооружал из тонких веток некий ажурный шатёр для мха, который должен был подсыхать, но ни в коем случае не загораться. Мох, конечно, не успевал полностью просохнуть. Плотники требовали его в большом количестве. Через некоторое время коменданту пришлось организовать вторую сушилку мха.
Мы жили в глубокой тайге. Бумага была чрезвычайным дефицитом. Учётчик, нарядчик, конторщики писали на дощечках угольками или острыми веточками. За клочок бумаги, чтобы написать письмо, приходилось расплачиваться хлебом. Я купил у кого-то кусочек обёрточной бумаги и написал маме, прося еды. Через месяц пришла посылка. Кусок сала пришлось отдать коменданту, пачку какао потребовал повар: чтобы сделать торт для начальника.
А тут случилось ЧП – чрезвычайное происшествие. При внезапной ревизии у хлебореза обнаружили недостачу в несколько килограммов хлеба. Его тут же арестовали и увезли в головной лагерь. Надо было срочно найти ему заместителя. Я обратился к коменданту и предложил себя. Дескать, я студент, грамотный, не допущу просчётов. И пообещал в случае назначения подарить ему французские форменные брюки и толстое шерстяное одеяло, взятое мной в немецком санатории. Он решился рекомендовать меня начальнику, привёл к нему. Тот посмотрел на меня и сказал презрительно:
– Что ты мне подсовываешь какого то мальчишку-студента. Ведь его тут же обманут. Ты мне жулика дай, но чтоб умел вертеться.
Я снова повторил, что буду честно работать и не допущу недостачи. Комендант, надеясь на брюки, одеяло и будущий хлеб, поддержал меня.
Так я стал хлеборезом, вошёл в число «лагерных придурков». Меня перевели в особый барак для обслуги. Соседями стали повар из зэков, каптёрщик, нарядчик, комендант, учётчик, конторщики, несколько женщин из числа расконвоированных зэчек. Одна из них, довольно пожилая, отбывавшая срок за убийство, отвечала за чистоту на кухне. Ей поручили убирать и мою хлеборезку. Я поднимался ночью, чтобы к подъёму приготовить на всех триста с лишним паек по 500 грамм. В семь утра раздавался сигнал подъёма, ко мне спешили бригадиры и получали пайки на бригаду. Раздав хлеб, я ложился досыпать. В эти часы приходила моя уборщица. Я спал тут же, у остатков хлеба и острых хлеборезных ножей, не думая, что она зарежет меня и украдёт оставшийся хлеб. Она была достаточно сыта, днём убирая кухню, a ночью ублажая повара. Сильно немолодая, наполовину беззубая, она сохраняла ещё сексуальную энергию и по ночам из соседней комнаты, где жил повар, ко мне доносились их любовные восторги.
Обслугу держали отдельно от общей массы, чтобы мы не контактировали с ними: ограждали от их посягательств и пресекали возможные наши хитрости. Через пару дней ко мне явился комендант, потребовал дать буханку хлеба. Пришлось отказать:
– Я честно режу пайки, грамм в грамм, воровать у работяг не буду, и мне неоткуда взять буханку для тебя. Если у тебя появится буханка, все поймут, что хлеборез – вор. А я не хочу получить срок.
Он набычился, попробовал давить, я твёрдо стоял на своём. Отношения были испорчены, но работал я старательно, и поводов для придирок ко мне не было. Чтоб поймать меня на жульничестве, устраивались внезапные ревизии: подготовленные в раздаче пайки, штук 10–15 укладывались на весы и взвешивались. Если бы я недовешивал в каждой пайке хотя бы только пять граммов, то уже в десятке паек это была бы заметная недостача в 50 граммов. Но я был честен, и ревизионеры (однажды даже пришёл сам начальник) каждый раз убеждались в моей безупречности.
Режим дня однообразно насыщен новой деятельностью. Я встаю в четыре часа ночи и готовлю к утренней раздаче триста с лишним полукилограммовых паек. В семь утра раздавал их, получал на кухне свою баланду и ложился досыпать. В десять шёл за лошадью, запрягал её в сани и ехал за хлебом на соседнюю подкомандировку, построенную уже давно для уголовников и имевшую пекарню. Привезя хлеб, начинал готовиться к вечерней раздаче, которая отличалась от утренней дифференцированием паек: кому 150 граммов, кому 250, кому 350, а некоторым особым ударникам и 450. Каждый день конторщики готовили мне особую «шахматку для раздачи хлеба з/к и с/к», где указывалось, сколько и каких паек полагалось каждой бригаде. Бригадиры получали по этому списку, после чего я шёл за ужином и ложился спать.
Пекарь был хороший человек и даже иногда угощал меня куском белого хлеба. В начале мая ещё лежал снег, хотя дорога стала местами проседать. Я получил хлеб, уложил его в мешки и двинулся в обратный путь. Как вдруг меня нагнало трое молодых уголовников с топорами, угрожая ими отобрали несколько буханок и смеясь убежали. Я погнал лошадь домой в ужасе от того, что меня теперь надолго посадят.
Приехал, бросился к начальнику, тот наорал, но тут же позвонил своему соседу. Скоро приехал тамошний опер, забрал меня с собой и повёз к себе. Выстроили весь наличный состав и предложили мне опознать нападавших. Я узнал молодых негодяев, их схватили и принудили показать, где спрятан хлеб. Часть они уже съели, а часть буханок мне вернули. Пекарь додал мне недостающий хлеб, записав его на меня в качестве долга. Потом я несколько дней не ел хлеба, чтобы покрыть недостачу.
Меня ругали, но понимали, что в данной ситуации любой безоружный возчик хлеба был бы также ограблен. Решили ездить за хлебом в сопровождении вооружённого охранника и ускорить строительство собственной пекарни. Леса хватало, кирпич тоже оставался. Вскоре пекарню закончили. К ней пристроили помещение хлеборезки и жилые комнаты для нас с пекарем. Привезли опытного пекаря (из заключённых), доставили муку и формы. Но вот беда: новая печь была ещё сырой, а начальство торопило – давай, давай хлеб. Протопив двое суток, пекарь решился и развёл опару.
Тесто подошло хорошо, но хлеб в сырой печке не выпекся. Однако мука была затрачена, и начальник велел раздать работягам это полусырое тесто. Делить его на пайки было трудно. Все были злы, но прошло ещё два или три дня, и пекарня наладилась. Пекарь выпросил у своих коллег с соседней подкомандировки ячменной муки (которая придаёт хлебу сухость, но даёт меньше припёку), получил согласие начальника на небольшое уменьшение веса паек, а через неделю мы уже имели чисто ржаной хлеб нормального вида и вкуса, который я развешивал по честной норме.
Прошла бурная весна, и началось короткое северное лето. Неподалёку обнаружилось небольшое озерцо. Зимой из-за толстого льда множество рыбы в нём задохлось. Ребята стали собирать дохлую рыбу и варить. Многие заболели. Начальник отдал строгий приказ: не подходить к озеру, а если кто принесёт рыбу, то сажать в «кандей». Потом начались ягоды и грибы. С грибами тоже морока, голодные люди собирали всё подряд, многие же не знали сортов, а прослышав слово «сыроежки», пытались даже есть их сырьём…
В лагере был всего один опер, занимающийся фильтровкой и дознанием. Так что расследование шло медленно. Но мама со своей стороны написала прокурору Коми АССР ходатайство о моём освобождении, в котором указала, что по сильной близорукости меня освободили от воинской обязанности ещё в 1940 году (подтверждённое справкой из военкомата), что на фронт я пошёл добровольцем. Мама также переслала положительную характеристику на меня, полученную от Академии художеств. Подписал её секретарь комсомольской организации искусствоведческого факультета Абрам Львович Каганович, впоследствии доктор наук, известный своими исследованиями по русскому искусству XVIII века. Характеристика, подписанная А. Л. Кагановичем, произвела в Коми большое впечатление. В то время Лазарь Каганович почитался за одного из главных вождей, и документ, подписанный, как сочли в Коми, вероятно, его сыном, приобретал большое значение…
В то же лето мой московский дядя К. В. Крашенинников самолично приехал в Вожаель и переговорил там с главным следователем Усть-Вымлага, в подчинении которого находилась и наша подкомандировка. Интеллект старого опытного юриста подействовал на серых провинциалов. Дядя даже добился разрешения на свидание со мной, но пока это разрешение дошло до нас и меня отпустили на двое суток в основной лагерь, дядя уже вынужден был вернуться в Москву. Так что мое появление в главном лагере оказалось бесполезным и даже болезненным: молодые уголовники напали на меня и пытались ограбить, хотя в общем-то кроме куска хлеба и нескольких рублей они ничего не нашли.
Моя судьба вскоре (месяца через два) была решена. Бывших пленных, признанных следствием чистыми и невиновными, освобождали из категории «спецконтингента» и тут же зачисляли на службу в армию, во внутренние войска МВД, пополняя вооружённую охрану Усть-Вымлага. Но я ещё до войны был освобождён от воинской обязанности и потому получил полную свободу. Впрочем, свобода была очень относительной: я не мог поселиться в главнейших городах, и вместо родного Ленинграда предложили выбрать город в Ленинградской области. Я растерялся и назвал Кингисепп, под которым попал в плен. Так и записали в документ о моём освобождении: «направляется для проживания в г. Кингисепп.»
Мы тоже были шалопаи,
А враг напал – все в бой пошли.
Из ста друзей девяносто пали,
И всё же Родину спасли!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?