Текст книги "Как подчинить мужа. Исповедь моей жизни"
Автор книги: Рихард Крафт-Эбинг
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Бывают такие минуты невыразимого счастья, которые способны затмить целую вечность страдания.
Такова была эта минута.
* * *
Вернувшись из поездки, д-р Баумгертнер написал Захер-Мазоху, что не намерен больше продолжать издание «Auf der Hohe».
Побледнев от ужаса, мой муж протянул мне письмо. Хотя я это и предчувствовала, но сердце у меня сильно забилось. Все прекрасное будущее, о котором я мечтала, валялось теперь в грязи.
Не сделав никакого письменного условия с д-ром Баумгертнером, Захер-Мазох ничего не мог поделать. Даже следующий номер уже не должен был печататься у Гресснера и Шрамма; это приводило его в отчаяние. Как достать нового издателя в тот же день?
Он растерялся и, точно ошеломленный, уставился на меня, ожидая, вероятно, что я приду к нему на помощь. Но я уже ничего не могла предложить. Я тоже переживала это несчастье, но уже не разделяла его с ним. Таким образом порвалось все, что между нами было общего, и каждый из нас нес свое бремя.
Когда вечером пришел Арман, он тотчас же понял, что произошло что-то важное. Захер-Мазох вывел его из неизвестности, показав письмо д-ра Баумгертнера.
Эта новость, кажется, скорее обрадовала, чем огорчила, Армана.
Он познакомился у нас и сошелся с одним молодым издателем Эрнестом Моргенштерном. Он советовал нам успокоиться и сказал, что тотчас же пойдет к Моргенштерну, сговорится с ним и они оба возьмут на себя издание журнала. Он сразу же отправился к нему.
Мысль о том, что Моргентшерн и Арман могут взяться за издание, тотчас же переменила настроение моего мужа.
Он стал прохаживаться быстрыми шагами по ком– нате и обратился ко мне почти высокомерным тоном:
– А я и не подумал об этом! Ведь это превосходная будущность для этих молодых людей: Моргенштерн издатель, а Арман соиздатель такого значительного журнала! Впрочем, это вполне понятно, что Арман старается теснее сблизиться с нами, потому что он, по-видимому, очень серьезно любит тебя, и, конечно, ему не хочется расставаться с нами. Но на этот раз я сделаю основательный договор; я не желаю, чтобы издатель еще раз бросил меня таким образом.
Арман и Моргенштерн перевели журнал на свое имя. Захер-Мазох выговорил по контракту еще более выгодные условия, чем у него были с Гресснером и Шраммом.
Итак, благодаря обстоятельствам его план осуществился, и он мог хозяйничать в журнале, как хотел.
Убежденный, что я уже была любовницей Армана, он считал себя хозяином положения. Разве мы не были у него «в руках»?
Он ошибался. Я не была любовницей Армана.
Я никогда не была ею.
Захер-Мазох выразил желание, чтобы мы с Арманом и Моргенштерном отправились в интересах журнала в Гамбург и Берлин. Далеко не уверенная в необходимости этой поездки, по крайней мере, по отношению к себе, я сначала отказалась от нее. Но Захер-Мазох стал настаивать, и я согласилась.
Мы уехали в середине марта.
Беспокоясь о детях, я попросила м-ль Гульду Мейстер заняться ими во время моего отсутствия и отчасти заменить меня в доме. Она обещала исполнить это.
Дней восемь спустя, на обратном пути, в вагоне, разговор коснулся м-ль Мейстер. Арман и Моргенштерн, которые не выносили ее, по обыкновению свободно выражали свои чувства по отношению к ней. «Она ядовитая, – говорил Моргенштерн, – к ней не следует подходить очень близко». А Арман прибавил: «Нам необходимо от нее избавиться, непременно надо, чтобы она убралась».
Мой муж в первое время очень дорожил своей переводчицей и защищал от ее врагов. Он называл ее «своей правой рукой» и утверждал, что не может обойтись без нее. Поэтому я ее всегда защищала, так же и на этот раз. Оба, наконец, возмутились: неужели я была настолько слепа и не замечала, что Мейстер уже давно любовница моего мужа?
У меня было определенное мнение о верности моего мужа, но мысль, что ему могло понравиться это увядшее и смешное создание – такая «старая дева» – рассмешила меня.
Оба мои спутника пожалели, что проболтались, и замолчали.
Тогда я припомнила, что мой муж писал мне о том, что подарил м-ль Мейстер прекрасный мех. «Мех в марте месяце!» – подумала я. Конечно, мех этот мог возбудить некоторое подозрение. Но это было уж слишком глупо! Гульда Мейстер! Нет, не стоит и думать об этом.
Дома я застала Сашу в постели с обвязанной головой. Испуганная, я спросила, что с ним случилось.
– Ничего, – ответил муж, – он упал на улице, но, право, это ничего.
Мне стало как-то не по себе: все в доме показалось каким-то холодным. Я смотрела вокруг – ничто не изменилось, а вместе с тем все было по-другому.
У меня была добрая и честная служанка Цензи, которую я привезла с собой из Пассау. Я упрекнула ее за то, что она пустила детей на улицу: она отлично знала, это было ей запрещено. Она ничего не ответила мне. Я рассердилась и была с ней резка. Она со слезами созналась в том, что произошло.
М-ль Мейстер поняла мои слова буквально, когда я просила ее заменить меня; она окончательно устроилась в моей спальне, употребляла мое белье и вещи и спала в моей кровати рядом с моим мужем. А для того, чтобы дети не мешали им днем, их отправляли на улицу, – вот от чего и произошел этот случай.
Настал час, когда м-ль Мейстер имела обыкновение являться. Я заперла на ключ дверь, которая вела из гостиной в спальню, а ключ положила себе в карман.
Звонок. Жеманная и изящная, появилась, подпрыгивая, девица из Пазевалка. Мой муж, очевидно, подозревавший что-то, стоял точно остолбеневший. Я позвала служанку и заставила ее повторить слово в слово все то, что она мне рассказала. Ни та, ни другой не решились отрицать. Отослав девушку, я заперла дверь гостиной на ключ, взяла приготовленный заранее кнут и принялась бить девицу с такой силой и так долго, насколько выдержали мои мускулы. Она скакала с одного конца гостиной на другой и без передышки кричала: «Да защитите же меня, наконец, доктор, защитите меня!» Крики эти не пробудили никакого отклика в душе моего мужа, который стоял как вкопанный. Когда я утомилась бить ее, я открыла дверь и вытолкала мою «заместительницу» вон.
Что касается моего мужа, я покончила и с ним.
Тотчас же я велела перенести в другую комнату его кровать и все, что принадлежало ему, со всеми его мехами и кнутами.
Свободна! Избавиться от всего мучения этих десяти лет!.. Снова принадлежать самой себе!.. Никогда больше не надевать меха! Никогда не брать кнута в руки! И никогда больше не слышать ни слова о «греке».
Точно тяжелая броня, которую я носила в продолжение долгих лет, которая давила меня и стесняла естественные движения моего тела и могла бы раздавить меня, спала наконец с моих плеч; я должна была присесть, чтобы вполне спокойно насладиться радостной минутой и удовольствием от моего поступка.
На другой день м-ль Мейстер написала Захер-Мазоху:
«Лейпциг. 22.3.82.
Милостивый государь, вы понимаете, что после того, как со мной обошлись таким образом у вас в доме, я отказываюсь от моей должности в редакции. Я окончу мою работу для майского номера, затем уезжаю в Берлин, куда прошу выслать следуемый мне гонорар.
Из Берлина я намерена потребовать у суда удовлетворения за оскорбление, нанесенное мне.
Примите и пр.
Гульда Мейстер».
Этого суда я жду до сих пор.
* * *
В апреле мы наняли в Кнаутейне, близ Лейпцига, небольшую виллу, куда и переехали.
Я знала, что Захер-Мазох не решится на попытку примириться со мной, но я не приняла в расчет его злобы и славянского лукавства.
Его связь с м-ль Мейстер продолжалась, и вместе с тем у него была еще другая дама, Жанни Мар, очень известная в Лейпциге. Обе эти особы старались в одном направлении: разлучить его со мной и занять мое место. Он, конечно, покинул бы меня, если б не должен был сознаться, что расстаться со мной значило вместе с тем расстаться и с Арманом, то есть с обильным денежным источником. А ему как раз необходимо было иметь много денег, чтобы обзавестись мехами, без которых он не мог обойтись в своих новых любовных похождениях.
В награду за вынужденное стеснение, а отчасти, вероятно, потому, что мое спокойствие и безразличие раздражали его, он мстил, пробуя мучить меня самым утонченным образом. Он старался оскорблять меня в присутствии детей, уверенный, что заставит меня страдать. Он совершенно отнял у меня Сашу. Очень часто он увозил с собой ребенка, когда ездил в Лейпциг навещать своих любовниц. Я принуждена была покориться.
Он ухитрялся придираться и к Арману. Если тот решался на малейшее замечание по поводу громадных расходов по журналу, он угрожал ему моментально бросить «Auf der Hohe» и уехать из Лейпцига с женой и детьми или намекал, что, если Арман будет вмешиваться в его дела, он прибегнет к своим «супружеским правам» и выставит его за дверь.
* * *
Зимой мы переехали в большую квартиру на Эльстерштрассе в Лейпциге, которую Арман изящно меблировал.
1 января 1883 г. Захер-Мазох отпраздновал двадцатипятилетний юбилей своей литературной деятельности. Арман употребил все силы, чтобы как можно более блестяще обставить этот юбилей, и влез даже в долги.
М-м Адан писала мне, что выхлопотала для моего мужа орден Почетного легиона, он получил много знаков отличия из других стран. В этот день наш дом до такой степени наполнился подношениями и людьми, пришедшими поздравить Захер-Махоза, что у меня закружилась голова.
27 января, накануне дня рождения Захер-Мазоха, у нас был большой обед, а 29 января утром он пришел ко мне в комнату и заявил, что велел увезти его и Сашины вещи ввиду того, что они оба покидают меня. Я, впрочем, могу выбрать между ним и Арманом, но больше он не потерпит присутствия моего любовника.
Арман находился в затруднительных денежных обстоятельствах и не был в состоянии удовлетворять постоянные требования Захер-Мазоха.
Он обратился к своей семье с просьбой доставить ему средства, и ему обещали дать для журнала значительную сумму, кажется, 100000 фр. Его отец приезжал по этому поводу в Лейпциг и сообщил о своем намерении Захер-Мазоху. Но тот вышел из терпения, так как, по его мнению, деньги слишком долго не высылались, и в порыве скверного настроения написал отцу Армана, что отказывается от ведения журнала. Семья Армана, считавшая дело очень серьезным, а Захер-Мазоха человеком, которому можно вполне доверять, усомнилась в этом и вязала свое слово назад.
Захер-Мазох сам попался на свою удочку, – и нам пришлось претерпеть все последствия этого.
Я предоставила ему возможность уехать.
Я расплатилась с моими двумя служанками и просила их тотчас же уйти. Я была одна, когда Лина и Митчи вернулись из школы. Они увидели наполовину пустую комнату, место, где стояла Сашина кровать, игрушек его не было в комнате, и сам он не вернулся из школы, не было больше прислуги, и мама сама готовила в кухне обед. Сколько вопросов зародилось в их головках, на которые их детский ум не находил ответа и которые тем не менее отравляли их юность! Боязливо и робко прижимались они друг к другу, точно пред невидимой опасностью, но не смели задавать мне вопросов прямо и только следили за мной взглядом, как верные собачонки, боявшиеся потерять следы своего хозяина. Лине было двенадцать лет; многое могло заставить ее задуматься. Как мне хотелось узнать ее мысли! Но она никогда не была откровенна со мной, а я никогда не пыталась проникнуть в запертую дверь.
В один прекрасный день Лина тоже не вернулась из школы.
Итак, мы остались вдвоем с моим смуглым сынишкой. О нем мне нечего было беспокоиться: чем больше другие отдалялись от матери, тем больше он цеплялся за меня и был счастлив, что наконец мама принадлежала ему одному.
Несколько недель спустя Саша заболел, и отец прислал спросить меня, не хочу ли я взять его к себе.
Хотела ли я!
Когда его принесли, ребенок бросился ко мне на шею и, целуя меня своими горячими, лихорадочными губами, воскликнул:
– О, моя мамочка!..
* * *
В интересах детей надо было подумать, как привести наши дела в порядок. Я отправилась к адвокату г. Брода и просила его заняться моими делами. Он сделал это с охотой, и в нем я нашла искреннего и горячего защитника. Он виделся с Захер-Мазохом, который признал свою вину, обещал все и не исполнил ничего.
Мне пришлось переехать из большой квартиры, за которую мы не платили.
Как только Саша поправился, я переехала с детьми в квартиру с садом в Белиц-Эренфельд.
Я надеялась, что мое пламенное желание наконец осуществится: я избавлюсь от мужа и сохраню детей.
Меня вывели из этого заблуждения самым жестоким образом.
В одно утро, когда я принимала холодную ванну, что обыкновенно делала в эти часы, оба мальчика играли в саду.
Вдруг я слышу подъехавшую к дверям карету.
Думая, что Арман прислал ко мне кого-нибудь с поручением, я заглянула через щели прикрытых ставень. Вижу, как секретарь моего мужа, стоящий в саду, передает Сашу через забор отцу, затем сам перелезает через него и все трое уезжают в экипаже.
Ноги подкосились у меня, и я почувствовала, что ослабеваю.
Но я не допустила того, чтобы упасть в обморок, – мне нужны были силы, чтобы действовать как можно скорее.
Женщина, у которой я нанимала квартиру, наверное, была в сговоре с моим мужем; без этого он не мог выбрать именно тот час, когда я принимала ванну.
Но когда она услыхала мой безумный крик и увидела меня лежащей на полу, парализованной от ужаса, мне кажется, она пожалела о своем содействии в этом похищении. Она помогла мне одеться, и я отправилась к адвокату.
Когда я хотела рассказать ему все, что произошло, вместо слов у меня нашлись только слезы…
Я узнала, что он ничего не может сделать для меня, так как не существует закона, позволяющего кому бы то ни было из родителей удержать у себя детей без вмешательства суда и процесса.
Но если возможно для матери какое-нибудь утешение в подобном положении, то я нашла его в горячем сочувствии моего адвоката.
Больше всего меня угнетало вполне определенное сознание, что ребенок навсегда потерян для меня.
Захер-Мазох уже не раз отнимал его и возвращал мне; казалось бы, я могла надеяться, что он и на этот раз поступит так же, а между тем, ни один луч надежды не озарил моего горя; если б я видела моего второго ребенка в гробу, я была бы не более чем уверена, что потеряла его навеки.
Бессознательно, без всякой мысли, точно мои ноги пытались помимо моей воли, я направилась на квартиру Армана.
Но и у него я не нашла ни успокоения, ни помощи. Правда, я видела его слезы жалости и слышала слова надежды и утешения, но моя душа, требовавшая ребенка, не воспринимала ничего другого; передо мной стояла стена, и мир казался возможным для меня только в могиле.
Тогда он снова возбудил во мне энергию, угасшую от страха и горя, выразив предположение, что Захер-Мазох из желания мучить меня похитит и Митчи.
В отчаянии от потери одного ребенка, я совершенно забыла о том, который был при мне.
Мы поспешно бросились в Белиц-Эренфельд, подгоняемые страхом не застать уже и Митчи.
Он был еще там. Мы отнесли все его вещи в экипаж, и Арман, желавший оставить его у себя, увез его с собой в Лейпциг.
* * *
Каждый день я отправлялась в город по направлению школы, которую посещал Саша. К чему я это делала? Я не знаю.
Может быть, мне хотелось быть как можно ближе к нему в тот короткий период времени, на который я еще должна остаться в Лейпциге, так как мы уже твердо решили уехать из него.
Может быть, во мне еще теплился луч надежды: какая-нибудь случайность могла еще вернуть мне ребенка. Спрятавшись за стеной дома, я видела, как он возвращался из школы всегда в сопровождении отца или секретаря, веселый, разговорчивый и счастливый. Иногда он, ничего не подозревая, проходил так близко от меня, что должен был, казалось, слышать усиленное биение моего сердца; меня удивляло, что невыразимая любовь всего моего существа, стремившегося к нему навстречу, не трогала и не смущала его невинной радости.
Безрассудная, эгоистическая, но острая горечь вызывала во мне слезы, и сквозь их завесу я не видела моего ребенка, а только слышала его свежий голосок, ясный, как отдаленный звук серебряного колокольчика.
Я часами бродила вокруг школы, стараясь угадать, какие окна принадлежали его классу; однажды мне пришла в голову мысль подняться наверх, пройти прямо в класс и взять мое сокровище, моего малютку! И я сделала бы это, если б меня не остановил страх, что он может отвернуться от меня и отказаться последовать за мной. А я считала свободу в любви законом, относя это одинаково и к моим детям; я не хотела, чтобы между нами была речь о любви как о долге.
Я очень много страдала в продолжение моего десятилетнего замужества; но как бы то ни было, ни материальные заботы, ни унижение, ни духовное рабство не разбили меня, и все это было ничто в сравнении с беспредельной горечью, причиненной мне этим ребенком, которого я так глубоко любила.
Я ушла и замкнулась в своем горе.
На меня находили минуты, когда моя природа возмущалась этим бесконечным страданием, когда мне хотелось выпрямиться и снова овладеть собой. Все было напрасно.
Моя жизнь коренилась в чувстве любви к детям; без этой любви жизненность моя была подорвана.
Мне помнится, что я вместе с Митчи покинула Лейпциг около середины июня, Арман должен был последовать за нами на другой день.
Мы остановились в первом попавшемся городке французской Швейцарии, в Нейвилле, на берегу Бьеннского озера.
Мы приехали туда поздно ночью. На следующее утро, очень рано, мы с Митчи отправились на озеро. Там было нечто вроде парка: небольшая квадратная площадка, окруженная прекрасными деревьями, и не» сколько скамеек.
Когда Митчи был со мной, он никогда не играл и почти не говорил. Он, как будто затаив дыхание, всецело наслаждался божественным счастьем быть со своей матерью.
Он молча сидел возле меня.
Это было тенистое, прохладное и уединенное местечко. Не думая ни о чем, я наслаждалась очаровательным видом, тихим озером, зеленым берегом Эрлаха на другой стороне, островом Св. Петра, этим цветущим букетом, выросшим среди озера, за которым высятся темные горы, а еще дальше за ними остроконечные зубцы, горящие на солнце, – быть может, облака или вершины Бернских Альп.
Неожиданно я увидела пред собой Армана, смотревшего на меня с растроганным видом, со слезами на глазах.
– Что случилось?
– Когда я пришел сюда, – с волнением промолвил он, – и увидел тебя, сидящую здесь с ребенком, так одиноко, так спокойно в этой чужой стране, я так хорошо понял твое положение, понял, какая ты заброшенная и покинутая теперь, мне стало так жаль вас обоих, что я поклялся себе, что единственная цель моей жизни будет сделать тебя и ребенка счастливыми… А все-таки как это странно! Как мне ни больно смотреть на тебя, все же твое несчастье – причина моего счастья… Теперь у тебя больше никого нет, кто заботился бы о тебе, кроме меня… Пойми, какое это счастье для меня: одному обладать тобой!
Дни протекали мирно и тихо, нарушаемые изредка бурями, вызванными ревностью со стороны Армана. Подобные припадки находили на него точно какой-то недуг, от которого он сам страдал.
Эти смутные и горькие часы причиняли нам обоим боль. Он ревновал меня к солнцу, которое освещало меня, к стенам моей комнаты, окружавшим меня. Когда припадок проходил, он со слезами и рыданиями умолял меня о прощении. И я прощала его, но в эти минуты я чувствовала к нему холод, он понимал это, что еще больше огорчало и мучило его.
Вместо того чтобы держаться ближе в таких случаях, мы избегали друг друга. О, как эти терзания, причиняемые самому близкому существу, отражаются на своем же собственном счастье!
Я лишний раз убедилась в неверности того, что мужчина и женщина составляют одно целое, когда любят друг друга. При всем желании невозможно слить двух людей воедино.
И хорошо, что это так.
Внутренняя жизнь нашего существа должна быть для нас священна; никто другой не должен переступать ее порога, потому что только в одиночестве сохраняется и растет наше я, чистое и сильное; самое главное для каждого – это быть самим собой, вполне цельным существом.
* * *
В Нейвилле мы поселились в спокойном отеле «Сокол», хозяйка которого, вдова м-м Келлер, честная и прекрасная женщина, отлично содержала его.
Арман очень много и даже страстно занимался воспитанием Митчи, которого он любил, как собственного сына, Он повторял с ним уроки, преподавал ему французский язык, но больше всего учил его быть мужчиной: никогда не жаловаться на физическую боль, не бояться ничего, не избегать опасности и всегда творить правду.
Он больше всего беспокоился о том, чтобы сохранить чистой душу ребенка, и вносил в это нежность и заботливость женщины. Митчи платил ему глубокой привязанностью, и вскоре они сделались лучшими друзьями на свете. И так как они оба были веселые, то вечно придумывали какие-нибудь забавные похождения.
И только имя матери заставляло их быть серьезными. Слово «мать» значит для ребенка то же, что и «Бог». Все стушевывалось перед матерью! Мать! Как его детское сердечко трепетало от страха за нее! Когда он входил в комнату, его первый тревожный взгляд был на нее! Та ли она, какой они оставили ее? Не отнял ли кто-нибудь у него частицу ее? Не обидел ли кто-нибудь ее?
О, мать, мать! Какое бесконечное и мучительное счастье! Это тревожное чувство соединяло их. Часто Арман брал ребенка на колени, нежно прижимал к своей груди и ласкал, как бы благодаря его за любовь, которую он питал ко мне. Потом он приносил его ко мне и говорил:
– Поцелуй нашу мать!
И его горячие губы нежно, почти робко касались моей щеки.
* * *
Зима покрыла толстым снежным покровом город и деревню; наше пустынное и тихое местечко совсем уснуло, только отдаленный звон бубенчиков на санях заставлял высовываться из окна любопытных сонливцев.
Все было спокойно вокруг нас, но не в нас самих.
Арман проводил долгие часы подле меня, читая мне вслух. Однажды я погрузилась в воспоминания и совершенно забыла о нем и его чтении.
– Ванда, о чем ты думаешь? – внезапно воскликнул он.
И в порыве безумной ревности он схватил стул и как игрушку разломал его.
– Посмотри мне в глаза. О чем ты думала сейчас?
– Мои мысли принадлежат мне.
– Ты просто не можешь их высказать, вот что!.. Мне иногда хочется размозжить тебе голову топором, чтобы увидеть, что там кроется, чтобы знать, что происходит с тобой, когда ты смотришь неподвижно в пространство… чтобы знать все то в тебе, что еще не принадлежит мне… Если б ты знала, какое это мучение для меня – знать, что у тебя есть прошлое, в котором я не принимал участия… что у тебя есть воспоминания, не связанные со мной… что в тебе таится целый мир, чуждый мне… Если б ты могла это понять, ты пожалела бы меня. Но ты не можешь, потому что не знаешь, как я люблю тебя, не знаешь, что ты для меня… Какое это мучительное чувство! Иногда, когда я вижу тебя тихой и доброй, я спокоен. Но затем по твоему лицу пробегает тень, твой взор устремляется вдаль… куда… Я вечно думаю о тебе. Говоря с другими, я все время думаю о тебе, и когда я так полон тобой, то прихожу в отчаяние, потому что я не достоин тебя, потому что ты не можешь любить меня!
Так терзался он сам и мучил меня.
Я уже говорила, что между нами не было физиологических отношений. Мы осуществили то, о чем Толстой проповедует в своей «Крейцеровой сонате». Я не думаю, чтобы великий русский писатель мог в этом случае гордиться своей теорией, так как поведение Армана не зависело от его нравственных взглядов. Да где они, в конце концов, эти нравственные причины?
Каковы бы они ни были, я не старалась их узнать, довольная своим положением. Но меня трогало, что это омрачало его любовь и заставляло страдать.
* * *
За обедом в «Соколе» сходилось очень немного человек, два-три путешествовавших коммерсанта, но большей частью все одни и те же.
Ночью снова шел снег, и утром легкий белый пушок покрывал старый, уже отвердевший снег. Снежные хлопья покрыли мое окно нежным кружевным узором. Снаружи снег свешивался с краев карниза, точно пена, стекавшая с полного бокала.
По-видимому, было очень холодно. Редкие прохожие торопились, согнувшись чуть не вдвое.
Когда мы спустились к завтраку, в столовой было еще меньше народу, чем обыкновенно. М-м Келлер стояла по обыкновению у буфета, в то время как дочь ее прислуживала за столом.
Я сидела в конце стола, против двери, которая почему-то привлекла мое внимание; я видела, как она отворилась и на пороге появился высокий странный человек, смотревший на меня так же, как и я на него. В зале было тихо; никто не слыхал, как незнакомец поднялся по крутой и скрипящей деревянной лестнице, все с удивлением смотрели на него. Действительно, в нем было что-то странное, поражавшее в этой обстановке. Его взор остановился на мне не более одной секунды, но вся моя душа содрогнулась от страха, точно от прикосновения электрической искры.
Спокойной и уверенной походкой человека хорошего общества он подошел к г-же Келлер и стал с ней говорить. Я заметила на ее лице некоторое удивление, затем она улыбнулась своей обычной доброй улыбкой и указала ему на отдельный столик несколько позади меня. Она помогла ему снять шубу и просила сесть на диван. Потом велела подать ему обед.
По другую сторону стола, тоже прямо против меня, был камин, над которым висело большое зеркало. В это зеркало я видела незнакомца – и он также мог видеть меня.
Невероятное волнение охватило меня; сердце мое усиленно билось, нервы все дрожали, и я дышала с трудом.
Стол был длинный, и зеркало было далеко, но я так ясно видела это бледное, благородное и глубоко грустное лицо, как будто оно находилось близко, возле меня; мы так пристально смотрели друг другу в глаза, как два существа, которые искали и ждали один другого и которым о многом надо переговорить. В этом чисто духовном лице не было ничего земного, в его глубоком взоре таилась такая бесконечная скорбь, такая отчаянная покорность, что я почувствовала, что мое сердце страдало вместе с ним. Я поняла, что все страдание и горе этого лица было мне близко – та же мука и тревога, которая была моей участью в прошлом и предназначена мне в будущем.
Обед кончился, мы встали и ушли из столовой.
Несколько минут спустя я сидела возле своего окна. Передо мной лежали сады да большая дорога, от которой отделялась небольшая улочка, ведущая на станцию.
Я увидела его идущим по дороге! Я не видела, откуда он появился, но он был здесь. Тогда он снял шляпу и поклонился – поклонился мне. Не повернувшись, не двигая головой, он поклонился мне. В саду не было никого, поклон этот мог относиться только ко мне. Я поспешно открыла окно, как бы желая броситься за ним – он исчез… Его не было на дороге, он не свернул в улочку; он исчез.
Прошли часы; беспорядочные мысли и чувства, которых я не могу определить, охватили меня.
Под вечер г-жа Келлер имела обыкновение заниматься своими счетами в столовой.
Я пошла к ней; мне необходимо было поговорить с ней о незнакомце.
Не успела я заикнуться о нем, как она отложила свои бумаги в сторону и, вся взволнованная, заговорила о своем удивительном госте. Его приход изумил ее, потому что в этот час не было никакого поезда и никто не слышал, чтобы сани или карета подъехали к дому; значит, он пришел пешком; она взглянула на его ноги и не нашла никаких следов свежего снега на его тонкой обуви. Это уже казалось таинственным. Но ее удивление сменилось страхом и жалостью, когда изящный незнакомец попросил ее накормить его: он был голоден, но у него не было денег, чтобы заплатить.
– И никто не видел, ни как он пришел, ни как ушел, – прибавила добрая женщина, – а между тем, швейцар всегда сидит внизу.
Когда незнакомец поблагодарил ее за обед, – чего в сущности не стоило и делать, так как он почти ничего не съел и не притронулся к вину, – а затем сошел вниз, она тотчас же послала швейцара узнать, куда он направился. Но тот нигде не нашел его следа, ни на улице, ни на станции.
– Откуда же он пришел? Куда он пошел? Бедный господин! – закончила г-жа Келлер.
* * *
Я ждала, готовая принять удар, который судьба снова предназначала мне.
Как-то ночью во второй половине февраля мне снилось, что я с трудом поднялась на вершину крутой горы. Я стояла на высоком плоскогорье, которое тянулось на необъятное расстояние. Я была одна; ночь была совершенно темная, на небе не было ни одной звезды, вокруг себя я не замечала ни дома, ни человеческого существа, ни животного, ни дерева – одна тьма да глубокое и тяжелое молчание. Казалось, что мир перестал существовать уже много тысяч лет и я осталась одна среди одиночества вечной ночи. Кровь застыла во мне от ужаса, страха и трепета, я упала на колени и горячо молилась, как молилась, будучи ребенком, когда на сердце у меня было тяжело. Тогда в туманной дали блеснул яркий свет, приближавшийся ко мне. В этом сиянии я узнала Голгофу и распятого Христа. Христос глядел на меня с той же бесконечной тоской во взоре, какая видна была в глазах незнакомца, когда он смотрел на меня; его измученное лицо было то же самое, которое я видела в зеркале, и, как тогда, он был вблизи меня, хотя и находился на неизмеримом расстоянии. Я не сознавала свою действительную жизнь; я чувствовала себя ребенком, и, как ребенок, я с тоской протягивала руки к Спасителю, как бы моля его избавить меня от моих ужасных страданий.
Затем я проснулась.
Пробуждение было еще ужаснее, чем сон. Я лежала в темной пропасти, не сознавая ясно, кто я – животное или человеческое существо. Я чувствовала, что мне необходимо припомнить, кто я; я сделала громадное усилие, чтобы выйти из этого ужасного состояния – такое усилие, что даже почувствовала боль. Наконец, я поняла, что лежала на кровати. Но где была эта кровать? В какой комнате? И кто была я сама? Я напрягала свой мозг, чтобы выйти – из этого бессознательного состояния. Я достигла этого медленно и с трудом. Сознание наконец вернулось ко мне и избавило меня от ужасного мрака, давившего мою душу.
Пробуждение мертвеца в могиле, забывшего свою прошлую жизнь, с единственным сознанием неподвижности среди вечной ночи и вечного одиночества…
В этот день я получила телеграмму из Лейпцига, извещавшую меня, что Саша заболел тифом.
Я уехала в тот же день.
* * *
Голубые детские глазки закрылись навеки.
* * *
Я снова с Нейвилле, и жизнь продолжается.
Может быть, она не совсем похожа на прежнюю, может быть, узы любви, связавшей меня, стали еще теснее, но там, где я хотела одиночества, я была одна. Любящий человек осторожно пробует одной рукой вывести меня снова в жизнь.
На моем столе лежит больше книг, чем когда-либо, и их надо прочесть; наступила весна, и все покрылось цветами. Никогда Швейцария не бывает прекраснее, чем в эту пору; надо гулять, чтобы любоваться этим; можно делать прелестные небольшие экскурсии неподалеку, недолгие поездки в живописные места, которые необходимо осмотреть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.