Электронная библиотека » Рихард Крафт-Эбинг » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 9 июня 2016, 12:40


Автор книги: Рихард Крафт-Эбинг


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Так подкрадывалось это чувство, полное нежности и доброты.

* * *

Мы жили очень скромно: Арман получил в наследство 30000 фл. от сестры своей матери, бывшей замужем за неким Гольдштедтом, уполномоченным Ротшильда в Вене; но большая часть этих денег была поглощена журналом, остального не хватило ему при его расточительности в Лейпциге, и он наделал много долгов. Его семья посылала ему столько, чтобы он мог жить прилично, по моему мнению, он же называл это собачьей жизнью.

Недостаток средств огорчал, его, в особенности потому, что он не мог окружить меня роскошью, а он мог себе представить женщину, «любимую женщину», только в роскоши.

Над ним учредили опеку, и если ему не хватало того, что ему давали, то ему предоставлялось работать и доставать средства самому. Он все время мечтал уехать в Париж и создать себе там положение в журналистике.

Я была бы рада, если б он нашел себе какое-нибудь занятие, так как эта праздная жизнь, конечно, была для него гибельна. А к журналистике у него, по-видимому, было больше всего способностей. Но у него было особое понятие о труде. Когда я говорила, поощряя его к работе, что человек должен трудиться, что труд облагораживает, и всякие другие красивые слова в таком роде, он вышучивал меня и говорил:

– Но, Вандерл, ты сама не веришь тому, что говоришь! Когда работа есть только труд, она не облагораживает, а унижает. Если в душе человека есть что-нибудь, он сам будет работать, потому что у него является потребность это выразить, и тогда это имеет ценность. Но работать единственно для того, чтобы провести время, это – нет! Я предпочитаю смотреть на тебя, изучать твои глаза, о которых я до сих пор не знаю, серые они или зеленые, или слушать шуршание твоего платья, которое кажется мне прелестной музыкой и внушает желание писать стихи, которые я пишу… или не пишу… во всяком случае, чувствую. Вот занятие, которое облагораживает, потому что это счастье.

Между тем мысль о переезде в Париж беспокоила меня.

Арман был больной человек. Несмотря на его мужественную наружность и великолепный цвет лица, в нем не было ничего здорового. Мы никогда об этом не говорили, но оба отлично это знали. Он был у знаменитых германских врачей, все они, правда, заинтересовались его случаем, но объявили себя бессильными помочь ему.

К болезни, которая уже была у него, в Лейпциге присоединилась еще и подагра. Париж с нервной жизнью журналиста, удовольствиями и ресторанами казался мне еще опаснее для него, чем Нейвилль и праздность.

Но какое у меня было право распоряжаться его жизнью? Мешать ему жить так, как ему хотелось? Конечно, никакого. К тому же я могла ошибаться, видеть вещи в более мрачном свете, чем на самом деле, и он мог прожить до старости, несмотря на свою болезнь, несмотря на Париж.

Что будет, то будет, решила я и предоставила всему идти своим чередом.

* * *

До своего отъезда в Париж Арман хотел «нанести решительный удар», чтобы сразу обеспечить себе желаемое положение. Он написал книгу «Германия, какова она есть» и удар был нанесен. Это было время острой ненависти в Париже к немцам, и тот, кто нападал на Германию, мог быть уверен в симпатии всей Франции.

Мы уехали в Париж, и несколько дней спустя Арман был одним из редакторов «Фигаро».

Я с тяжелым сердцем покинула Нейвилль. Перемена жизни всегда была тягостна для меня. Я так привыкала к месту, где жила, и к вещам, окружавшим меня, что они становились точно живыми для меня. Я вкладывала в них частицу своей жизни, и они становились до того близкими мне, что я не могла расставаться с ними без боли.

Отъезд из Нейвилля был для меня тяжелее всякого другого. Тут только я в первый раз почувствовала себя под защитой мужчины, свободной от забот и ежедневных хлопот жизни. Все здесь было мне дорого. Я любила свою комнату с ее старой мебелью, со множеством окон и очаровательным видом на озеро и горы.

Мы жили одни, и ничто постороннее не стояло между нами; там мы переживали каждую минуту нашей жизни, между тем как шумная, нервная и изменчивая жизнь света представлялась нам как отдаленная фата-моргана на горизонте.

Теперь мы попали в самую кипучую парижскую жизнь, к которой так пламенно стремился Арман и которой я так опасалась.

* * *

Арман подписал свою книгу псевдонимом Жак Сэн-Сэр, и под этим именем он вскоре сделался известным лицом в Париже.

Решившись работать только при том, что его работа принесет ему много денег, он предъявил «Фигаро» свои условия, которые и были приняты.

Меня изумила быстрота, с которой он приспособился к своему новому положению, сделавшись вскоре почти первым в газете. Он очень понравился главному редактору Фрэнсису Моньяру, что сослужило ему большую службу.

Он обладал особенным даром, которому главным образом обязан своей карьерой, даром представить то, что он знал, – а знал он не так уж много, – в таком виде, что всякий, видевший или слышавший его, говорил себе: «Если б он только заговорил! Чего он только не тает!»

Чтобы произвести подобное впечатление, он умел, притом самым небрежным образом, воспользоваться решительно всем, что ему, так сказать, попадалось под руку – его отношение к Захер-Мазоху и его жене, как и всем остальным, – так, по крайней мере, я думаю.

Он был слишком умен, чтобы не понять, что если он добился своего положения в «Фигаро» без особенно прочного основания, то ему следовало дать нечто более значительное с целью удержать его. Дело заключалось для него в том, чтобы не разочаровывать надежд, которые газета возложила на своего нового редактора.

В Берлине я была знакома с одной очень воспитанной и очень богатой дамой, имевшей связи среди берлинских журналистов. Я написала ей, спросив, не может ли она найти кого-нибудь среди своих друзей, кто согласился бы давать нужные сведения Арману. Она ответила утвердительно и указала на некоего г-на X***, который был именно таким человеком, какого мы искали, так как был редактором официальной газеты и в то же время доверенным лицом у человека, стоявшего близко ко двору и правительству.

Г-н X*** стоил дорого. Но «Фигаро» не отступала перед затратами в такого рода делах, и они пришли к соглашению, длившемуся все время, пока Жак Сэн-Сэр был редактором «Фигаро».

Большую часть своего времени он проводил в редакции. Все, что только имело имя в Париже, встречалось там; он был любезен, внимателен и прост, и все отзывались о нем: «Какой очаровательный человек, этот Жак Сэн-Сэр!» Там он составлял свой взгляд на искусство, литературу и политику и разведывал то мнение, которое на следующий день будет преобладающим. И все это он проделывал с такой ловкостью, что люди, у кого он же выпытывал, были уверены, что перед ними человек, который не сегодня-завтра сделаете всесильным.

В несколько месяцев действительность превзошла все его самые смелые ожидания: иногда, совершенно ошеломленный, он осматривался вокруг, как будто не понимая, что с ним.

В эти минуты он говорил:

– А, Вандерл, до чего жизнь глупа!.. Знания… усиленный труд… Удача, вот что надо!

* * *

Я с трудом привыкла к парижской жизни, наполненной пустыми занятиями и постоянными треволнениями, этой утомительной жизни, в которой так скоро теряешься сама.

А между тем, вначале все возбуждало мое любопытство, и я интересовалась очень многим и очень многими, в особенности теми людьми, слава которых еще раньше дошла до меня.

В числе их находился дядя Армана, брат его матери, Бауэр. Он был духовником императрицы Евгении, а также, между прочим, освящал Суэцкий канал.

Сефер-паша еще в Бертольдштейне показывал мне вместе с портретом семьи Дессенс и портрет этого высокого сановника.

Какое разочарование постигло меня!

В нем не было пленительного очарования знаменитых католических священников, этой смеси гордости и смирения, этой величественной грации и могучей красоты, которая дает им возможность так легко выдавать себя в глазах верующих за представителей Бога.

Бернард Бауэр был еврейского происхождения и родился в Будапеште. Девятнадцати лет он принимал участие в Мартовской революции; Кошут публично поцеловал его как представителя Венского Академического Легиона и послал его в качестве депутата к парижским студентам. Он не решился больше вернуться в Австрию. В продолжение многих лет он не подавал признаков жизни своей семье. Говорят, что он занимался фотографией во Франции и в Италии. Около 1860 г. в провинции очень нашумел своими проповедями кармелитский монах, отец Мария Бернард из монастыря Saint Sacrement. Репутация его дошла до Парижа и двора. Императрица, заинтересованная им, пригласила его в Париж на великий пост. Своей первой же проповедью он совершенно покорил императрицу Евгению, а за ней двор и весь Париж. Императрица сделала его своим духовником, а затем так поступили и все парижские аристократки. Он сделался всесильным. Папа в угоду императрице назначил его епископом. Он был в моде, парижанки обожали его; его изящная квартира на улице Флорентен, по соседству с Лессепсом, постоянно осаждалась прекрасными грешницами, желавшими поверить ему свои тайны и просившими назначить им часы исповеди; ему пришлось бы не выходить из исповедальни, если б он исполнял желания всех; поэтому ему приходилось выбирать, и он очень удачно это делал. Конечно, не могло быть и речи, чтобы кто-нибудь, кроме его преосвященства Бауэра, освящал Суэцкий канал. Он отправился туда в свите императрицы и после проповеди перед аудиторией королей вернулся в Париж, обремененный почестями и подарками.

Разразилась война. Все время, пока была надежда на победу, монсеньор Бауэр играл большую роль при Красном Кресте. В широкой белой одежде, с красным крестом на груди, в сопровождении знатных добровольных сестер милосердия, он верхом на лошади проезжал по улицам Парижа, раздавая благословение почтительно склонявшимся перед ним прохожим. Но когда гибель Франции была признана, он исчез с горизонта. И хорошо сделал, так как во время коммуны его святые дела едва ли были бы оценены.

Второй брат матери Армана устроился в это время в Мадриде в качестве банкира и сделался там persona grata при дворе. Для него, конечно, не было неприятным снова приобрести брата, которого он было потерял в лице духовника французской императрицы, и есть основание думать, что они действительно по-братски поддерживали друг друга.

До окончания войны, по рассказам Армана, императрица отправила при помощи своего духовника громадные суммы денег к банкиру Бауэру в Мадрид.

Когда была объявлена республика, мир и порядок были восстановлены и Париж стал снова самим собой, монсеньор Бауэр вернулся снова и стал появляться повсюду, где бывают люди, желающие выставлять себя на показ.

За это время он успел снять монашескую рясу и покинуть лоно церкви; парижане узнали его теперь в роли прожигателя жизни. Он больше всех предавался кутежам и веселью, и притом с такой хвастливостью, с таким явным намерением обратить на себя внимание и указать, что вместе с саном священника он отбросил и человеческое достоинство, что вызвал во всех только отвращение. Но с ним все-таки надо было считаться: он знал столько тайн! Его прежние духовные дщери бледнели при его имени, так как теперь он не был связан профессиональной тайной… Все боялись его.

Он с генералом Галифе принадлежал к «старейшим», которых постоянно встречали в фойе большой оперы и на скачках; светские хроникеры рассказывали не раз, как генерал Галифе и г-н Бауэр встретились в Булонском лесу верхом на лошадях, как остроумный генерал иронически обратился к бывшему священнику: «Благословите, ваше преосвященство!» – и как тот, поддаваясь шутке, своими тонкими белыми руками сделал привычный жест.

* * *

Дядя Бернард очень часто бывал у нас. Он был в восторге, что его племянник – редактор в «Фигаро». Это доставляло ему свободный вход в театры и доступ на всевозможные парижские зрелища, а у него была слабость к дешевым развлечениям!

Вскоре после своего поступления в «Фигаро» Арман стал также писать и для «Парижской жизни». Благодаря тому, что он много лет пробыл вне Парижа, он не был очень осведомлен, и дядя Бернард, знавший столько и нового и старого, очень часто выводил его из затруднения; вот почему Арман выносил его присутствие. Но это согласие продолжалось недолго, и вскоре г-н Бауэр перестал бывать у нас.

* * *

Когда Арман наметил план переехать в Париж и создать себе положение журналиста, у него вместе с тем было еще одно намерение: уговорить Захер-Мазоха устроиться тоже в Париже.

Он был того же мнения, которое когда-то выражала Катерина, что со стороны Захер-Мазоха было глупо не переехать в Париж, не занять там то положение, которое могла дать ему его репутация, и не воспользоваться материальными выгодами, представлявшимися ему в этом случае. Случай был исключительно благоприятный: Тургенев умер, Захер-Мазох должен занять его место. Парижанам всегда необходим один чужеземный писатель, а Захер-Мазох имел то преимущество, что не был для них чужим: весь Париж знал его и принял бы с распростертыми объятиями.

Таково было мнение Армана. Попав как-то раз в редакции «Фигаро» в общество всевозможных литературных знаменитостей, он по обыкновению очень ловко заставил их высказаться относительно Захер-Мазоха. То, что они говорили, подтвердило его мнение. Он с большим жаром вернулся к своему первоначальному плану.

Он хотел, чтобы я написала Захер-Мазоху с целью объяснить ему положение и предложить переехать к нам в Париж.

Этот план нисколько не казался мне соблазнительным; я не скрыла этого от Армана, тем более что совместная жизнь заставила бы нас страдать всех троих. Но он ничего не желал слышать. Самое главное было то, что Захер-Мазох должен нажить себе состояние, которое ожидало его в Париже; эту жертву надо было сделать ради сына, который впоследствии наследует состояние, я не должна смотреть на это с точки зрения чувства, а только с практической. Он прибавил:

– В Париже будет одной ненормальной семьей больше, что ж из этого? Разве Тургенев не жил с семьей Виардо? Весь Париж это знал, в чем же это повредило ему?

Денежный вопрос не был для меня так безразличен, как раньше; возможность оставить сыну состояние, которое поможет ему проложить себе дорогу в жизни, стоила жертвы. Я была готова нести крест и написала Захер-Мазоху.

* * *

Захер-Мазох в этот промежуток времени покинул Лейпциг и переехал в Линдгейм, в Гессене, где Гульда Мейстер, с которой он жил теперь, купила себе небольшой загородный дом. Казалось, что он наконец нашел себе приют, о котором мечтал столько лет. Он бросил «Auf der Hohe», и о его литературной деятельности почти ничего не было слышно.

Со, времени смерти Саши наше общее горе как будто несколько примирило нас; он писал мне дружеские письма и в конце концов предлагал мне развод. Поводом к этому он находил мою неверность, доказанную совместной жизнью с Арманом. Он был готов, в случае моего согласия на развод, заботиться о моем с Митчи содержании, потому что в более нормальном положении будет в состоянии работать лучше и зарабатывать больше.

Из другого источника я узнала, что у него был ребенок от Мейстер и он ожидал еще, что его грязные истории продолжались, и даже тотчас же после смерти сына.

Я твердо решила не соглашаться на развод. Тогда он написал мне в другом тоне.

«Если я намерен прийти с тобой к соглашению (разводу), – говорил он, – то это в интересах нашего ребенка и потому, что твоя будущность беспокоит меня. Не старайся обманывать меня; ты сама отлично знаешь, что погибнешь, если не придешь на этот раз к соглашению со мной. К несчастью, ты не хочешь понять, что только остаток чувства к тебе и любовь к ребенку, которого ты отняла у меня, заставляют меня идти навстречу тебе, и всякий раз, как я намерен сговориться с тобой, ты воображаешь, что можешь мне что-то предписывать и что я боюсь тебя. Моя совесть чиста, Это безумие с твоей стороны – угрожать мне судом. Говори это, кому хочешь, но только не мне. Ты выдала посторонним (моему адвокату) тайны нашего союза; ты дала оружие моим врагам, и теперь они угрожают мне процессом, который вызовет целый скандал. Ты забываешь одно: свет всегда склонен обвинить скорее женщину, чем мужчину. Если ты хоть что-нибудь предпримешь против меня, я совершенно перестану считаться с тобой и не буду заботиться о тебе, когда ты будешь слишком стара, чтобы найти поклонников.

Ты поступаешь так, точно мое предложение принесет тебе какую-нибудь невыгоду. Я хочу только оформить то, что уже существует в действительности, что ты сама сделала. Ты уехала. Все так и должно остаться».

Теперь он уже посылал мне не письма, а целые рукописи, чтобы посредством красивых фраз и искусства писателя доказать, что в нашем браке единственное виновное лицо – это я и что, если во мне осталась хоть капля совести, я должна с радостью ухватиться за случай насколько возможно исправить весь вред, нанесенный ему, согласившись на развод. Тогда он приедет в Париж, и вопроса о скандальном процессе не будет и в помине.

Волшебное слово «Париж» произвело впечатление в Линдгейме. Захер-Мазох объявлял о своем скором прибытии.

Оставалось подготовить почву для его приема в Париже. В таких случаях «Фигаро» играла всегда большую роль. В то время как Арман старался в редакции, чтобы Захер-Мазох был представлен Парижу под покровительством этой сильной газеты, я отправилась к Филиппу Жилль и просила его принять участие в писателе, который намерен обосноваться в Париже.

В «Фигаро», где все отлично знали, что я живу с Сэн-Сэром, Жилль встретил меня так, как будто был приятно удивлен моим присутствием в Париже; когда я объяснила ему цель своего визита, он поспешил меня уверить, что Захер-Мазох будет принят на улице Друо так, как обыкновенно принимают принцев. Он наговорил мне много чрезвычайно лестного о таланте Захер-Мазоха и просил передать ему, что «Фигаро» с восторгом напечатает его большой роман в самом скором времени и предлагает гонорар, который она платит первым французским писателям, по франку за строку. Он прибавил, что «Фигаро» устроит в своих залах прием в честь Захер-Мазоха, который таким образом сразу вступит в парижское литературное общество. Затем он неожиданно спросил меня:

– Неправда ли, ваш муж очень богат?

Я чуть не растерялась. Инстинкт подсказал мне, что здесь Захер-Мазох должен слыть богатым для того, чтобы отчасти не лишиться того уважения, которое ему оказывали.

– Боже мой! Он, конечно, не Ротшильд, – отвечала я с улыбкой.

– Нет! В литературе их нет! – со смехом заметил Жилль.

Если б у меня хватило смелости сказать, что Захер-Мазох так же богат, как был Тургенев или как Толстой, возможно, что ему увеличили бы гонорар с одного на два франка.

* * *

Не помню, кто из нас, я или Арман, написал эти новости в Линдгейм, но верно то, что результатом их явилось усиленное подготовление к отъезду.

12 декабря 1886 г. Захер-Мазох приехал в Париж.

Мы наняли для него комнату в меблированном доме на улице Эдинбург, совсем недалеко от нас, где также обитал Морис Бернар, сын Сары Бернар. Обедать Захер-Мазох должен был у нас.

Он был так бедно одет, что нельзя было и думать показать его в таком виде парижанам. А так как он был без гроша, то Арман тотчас же заказал ему платье и купил белье.

Мне кажется, что Арман, которого Захер-Мазох столько раз оскорблял и который в продолжение трех лет заботился о жене и ребенке знаменитого человека, почувствовал тихую радость, что ему придется еще взять, кроме того, и его самого на свое попечение.

На следующий день после того, как Захер-Мазох представился «Фигаро», газета поместила о нем передовую статью, настолько лестную, что сам Захер-Мазох, который в этом отношении был нечувствителен ко многому, был растроган.

Теперь осуществилось то, о чем я когда-то мечтала для него и детей: почет, слава и богатство. Слишком поздно. Меня уже не трогало это счастье.

А он расхаживал большими шагами по комнате, размахивал руками, говорил и декламировал громогласно, точно перед ним была многочисленная аудитория, о заслуженном им почете, которого он наконец добился, о Франции, которую он любит как свою родину, о ясном уме французов, которые одни только могли понять его, которые не удивлялись каждой оригинальности выдающегося человека, не поднимали руки к небу, не возмущались от стыда…

Стыд! Это слово точно кнутом хлестнуло меня. Кровь прилила к лицу и унесла мои мысли далеко, в Будапешт… туда, где однажды вечером женщина, ослабевшая от голода, в легких, прорванных башмаках, шла по снегу; воротник ее дорогой шубы поднят, густая вуаль закрывает исхудалое и изможденное горем лицо. Большие хлопья снега яростно кружатся вокруг нее, залепляют ей лицо и смешиваются со слезами, которые она проливает втайне перед тем, как должна улыбаться.

Она идет по незнакомым улицам, где она никогда не проходила, и вдруг луч надежды блеснул ей: что если она заблудилась… если никогда не дойдет туда, куда она направляется, никогда не достигнет этой цели…

– Сюда, сюда, – слышит она картавый голос, и маленький толстый безобразный старик показывается в темных дверях.

И позор, ожидающий ее, спокойно и уверенно ведет се по незнакомому пути, среди снежных хлопьев, крутящихся и вышивающих белое кружево на черном мехе, – в блестящую освещенную переднюю, мимо любопытных взоров лакеев… и так приходит она, бледная и холодная, со смертью в душе.

Стыд! С какой радостью пошла бы я к тебе навстречу и навсегда сделалась бы твоей рабыней, если бы ты мог вернуть мне то счастье, которое унесла эта маленькая могилка!

Но и ты бессилен против судьбы…

То, что ты обещаешь, ты не в состоянии исполнить.

Прошлое! Прошлое!

* * *

Другие газеты последовали примеру «Фигаро», и все чествовали Захер-Мазоха. Люди осаждали наш дом. Гак как Захер-Мазох не мог принимать у себя в комнате, то он принимал всех своих посетителей у нас.

Рошфор принял Захер-Мазоха и с большой сердечностью занялся его делами. Зная благодаря Катерине о наших денежных делах, он боялся, что Захер-Мазох не в состоянии жить в Париже согласно своему положению, и предложил ему устроить какой-нибудь старый, уже переведенный роман. Он взялся продать его немедленно одному издателю за 10000 франков.

Найти роман было нетрудно, потому что у него всегда был один, а иногда и два в ожидании издателя. Захер-Мазох был искренне тронут добротой и дружбой, выказанной ему Рошфором; благодаря ему он временно был выведен из затруднительного положения.

«Revue des deux Mondes» тоже заказывала ему роман. Такая неожиданная и счастливая перемена в его материальном положении совершенно вскружила ему голову, хотя он всячески старался уверить и меня и Армана, что, оставаясь в Париже, он приносит нам жертву, но Арман, который уже не раз раньше слышал от него подобного рода тирады, твердо решил не спускать ему и ответил:

– Конечно, нам придется еще убедительно просить вас не отказываться от 100000 фр. в год. Если вы находите, что жизнь в Линдгейме, сосиски с картофелем да надзор Мейстер интереснее, вам остается только отправиться на Северный вокзал: поезда в Германию отправляются два раза в день.

В таких случаях Захер-Мазох ничего не отвечал и на некоторое время оставлял нас в покое.

Вернуться в Германию, где ждали его забвение и нужда, теперь, когда он испытал парижскую жизнь, когда каждый день приносит ему почет и удовольствие!..

С какой жадностью стремился он ко всем парижским развлечениям. Как блестели его глаза, «почти ослепшие от слез», о которых так часто упоминалось в его письмах и даже в немецких журналах, когда он рассказывал нам по вечерам за обедом о своих приключениях и успехах в свете!

Но как невыносимы были его русско-польские привычки, от которых мы теперь отвыкли и которые делали его присутствие тягостным!

– Как ты можешь мечтать о совместной жизни с ним? – говорила я Арману. – Я знаю, что ни ты, ни я – мы больше не сможем выносить его.

Но он отвечал:

– Будь спокойна и предоставь все мне. С деньгами можно многое вынести. Мы теперь слишком тесно живем. Все пойдет хорошо, когда у нас будет большая квартира. Имей терпение и верь мне.

* * *

За это время со мной произошло одно забавное приключение у Рошфора. Он как-то раз пригласил завтракать Захер-Мазоха и меня с Митчи. У него мы застали герцога Таллейрана-Перигор, владельца «Intransigeant» и троих детей Оливье Пэн, воспитывавшихся за счет Рошфора, которых он пригласил ради Митчи.

Незадолго до того, как мы сели за стол, в комнату пошла молодая женщина, которую Рошфор представил нам и которую я приняла, не расслышав ее имени, за его дочь, бывшую замужем за женевским художником и часто приезжавшую к своему отцу в Париж. Я тем более могла думать, что это была его дочь, что он обращался к ней на ты, а также потому, что на ней был капот и красные туфли – подробность, обратившая на себя мое внимание, но которая, конечно, допустима и для жены артиста. Через несколько дней после этого завтрака Рошфор был в «Фигаро» и рассказывал Арману, что Захер-Мазох со своей любовницей завтракали у него. Арман насторожился:

– С любовницей? Да ведь это была его жена!

Рошфор опешил:

– Жена! Значит, они здесь вместе. Боже мой, какую я глупость сделал! Послушайте, Сэн-Сэр, вы должны мне помочь выйти из затруднительного положения. Я послал приглашение господину Захер-Мазоху и «госпоже», убежденный, что он приехал в Париж с любовницей… Я сказал себе, что моя любовница не хуже его… что они отлично могут позавтракать вместе… Видите, как я попал впросак…

Я часто потом обедала у Рошфора, но больше никогда не видела дамы в красных туфлях.

Рошфор познакомил Захер-Мазоха со многими полезными людьми. Это было смутное время буланжизма. Рошфор, с жаром взявший сторону красивого генерала, повез к нему Захер-Мазоха.

Когда Захер-Мазох вернулся от него, я думала, что он сошел с ума. Мне кажется, сам Наполеон I на вершине своей славы не мог бы внушить ему большего восторга и уважения. К этому надо еще прибавить его любовь ко всему военному или носящему мундир. Он был очарован. Буланже был героем, которому стоило только протянуть руку, чтобы вернуть Франции потерянные провинции; пусть какая-нибудь страна попробует теперь воевать с Францией, она ее живо разнесет!

Приходилось предоставлять ему говорить: малейшее противоречие раздражало его.

Рошфор жил в небольшом отеле на бульваре Ротенгуар, с невеселым садиком, заключенным между высокими домами, куда никогда не заглядывал луч солнца; но это был все же сад, и Митчи часто отправлялся туда играть с детьми Оливье Пэн.

Рошфор разделял любовь Захер-Мазоха к кошкам; у него были превосходные экземпляры, между прочим, кошечка, которая готовилась быть матерью. Так как Митчи очень восхищался ею, то Рошфор однажды сказал ему:

– У нее скоро будут маленькие. Если ты будешь послушным, то получишь одного.

С каким нетерпением ждали у нас этого «маленького».

В один прекрасный день у наших дверей остановился экипаж, и Рошфор выскочил из него.

– Где Митчи? – воскликнул он, открывая дверь. – Я привез ему кошечку.

И он вытащил из кармана пальто прехорошенького котенка.

Жюль Ферри был тогда министром, и поэтому Рошфор каждый день отделывал его всячески в своих статьях. Из презрения к министру он дал кошке, принимая во внимание ее пол, имя Жюль, и Митчи должен был дать слово не называть ее иначе. Каждое воскресенье ребенок должен был отправляться к Рошфору и давать ему отчет о здоровье Жюля.

* * *

Приемы у себя и отдача визитов отнимали у меня все время. Если мы не шли в театр или на обед, то у нас были гости. В глазах света я была женой Захер-Мазоха и должна была поддерживать эту роль.

Арман смотрел на все это не особенно доброжелательно. Мы с Захер-Мазохом были приглашены на бал к сыну министра Кремье, основателю «Alliance Israelite». До бала Захер-Мазох должен был идти в первый раз во Французскую Комедию. Давали Гамлета, причем Мунэ-Сюлли играл главную роль.

Кларети предоставил свою ложу в наше распоряжение. После первого действия он пришел в ложу и просил Захер-Мазоха пойти, с ним, желая показать ему театр и представить артистов.

Арман, сопровождавший нас в театр, не ехал с нами на бал, гак как не был знаком с Крелье и не получил приглашения; он, недовольный, сидел возле меня.

– Ванда, я очень несчастен, – сказал он мне, когда мы остались одни; он сидел, облокотившись о спинку моего стула, в глубине темной ложи.

– Ты сам этого хотел… Жизнь, которую мы теперь ведем, унизительна и противна. Обман, ложь, больше ничего… Как мог ты думать, что такое безобразное положение вещей сделает нас счастливыми? А когда я подумаю, что это может так продолжаться всегда!..

Он поник головой.

– Обещай мне одно, Ванда?

– Что?

– Не оставаться больше часа на балу.

– Хорошо.

– И еще: не танцуй… не позволяй ни одному мужчине прикасаться к тебе… и думай все время обо мне.

– Хорошо, я обещаю тебе.

Это была только слабая тень его прежней ревности. Его мучило, что другой человек предоставил мне то, что он хотел бы дать сам: удовольствия и почести. Он не мог предложить мне это, во всяком случае, пока – и ему казалось, что это несколько уменьшает мое чувство к нему.

Когда мы вышли из кареты возле подъезда Кремье, а он должен был один вернуться домой, он взял мою руку и держал ее в своей, как бы напоминая о моем обещании.

Он страдал, и я была этим довольна.

Когда это страдание сделается невыносимым, то приведет нас к скорейшему выходу из невыносимого положения.

У Кремье все приглашенные были знаменитостями, не было никого из простых смертных.

Во-первых, красавец Пьер Декураль, унаследовавший уже литературный жанр Эннери, а впоследствии и его громадное состояние. Он был школьным товарищем Армана, и тот рассказывал мне не без зависти, что он своими пьесами наживал бешеные деньги. Потом я видела там сестру знаменитой наездницы Луазетты, погибшей в Париже от несчастного случая, которую императрица австрийская, как говорят, удостаивала своей дружбы; эта сестра была замужем за богатым дворянином, – она обошлась со мной как с иностранкой чрезвычайно любезно. Тут же присутствовала и графиня де Моржель, известная под именем Жип. Она замечательно подходила к своим книгам и приключениям: женщина 36 лет, хорошо сложенная, с коротко остриженными белокурыми волосами, с насмешливой улыбкой небольшого рта и с необыкновенным сознанием собственного достоинства, вплоть до каждой складочки ее платья. Она только что окончила портрет Рошфора, который, еще влажный, переходил из рук в руки. В полночь среди всего общества произошло некоторое волнение, и в залу вошла под руку с кавалером г-жа де Г***, красавица-американка, которую в то время чествовал весь Париж. Высокая и стройная, она была одета в белое атласное платье, плотно облегавшее ее фигуру, без малейшей отделки: ни одна линия этого прекрасного тела не должна была пропадать для взоров ее поклонников; ее темно-русые волосы, гладко зачесанные на уши, обрамляли красивое, холодное и надменное лицо; на голове, которую она держала слегка приподнятой, полулуние из крупных бриллиантов; богиня Диана сошла с Олимпа, чтобы дать возможность смертным любоваться ее красотой. И как полагается богине, она не остановилась, мимоходом поклонилась хозяйке дома, прошлась по залам и так же неожиданно исчезла, как пришла.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации