Электронная библиотека » Роберт Роупер » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 23 ноября 2016, 16:10


Автор книги: Роберт Роупер


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В Европе Набоковы в теплое время года часто выбирались на природу, в горы – охотиться на бабочек. В гористой опрятной Швейцарии им жилось хорошо, хотя иногда они скучали “по нашему родному Западу”73, как выразился Набоков в письме. Дмитрий жил неподалеку, в Италии, за время обучения оперному вокалу выучился бегло говорить по-итальянски и перевел на этот язык кое-какие произведения отца. Дмитрию принадлежала коллекция баснословно дорогих и редких спортивных автомобилей, на которых он участвовал в гонках74. Он обладал разносторонними талантами, которые отчасти повторяли таланты его знаменитого отца: не “поэт, писатель, энтомолог, ученый, переводчик”, но “переводчик, музыкант, альпинист, гонщик, моряк, донжуан и эссеист”, а также, помимо прочего, горнолыжник и любитель пинг-понга75.

В 1980 году, через три года после смерти отца, Дмитрий разбил “феррари” 308 GTB на дороге между Монтре и Лозанной, сломал позвоночник в районе второго шейного позвонка и получил ожоги третьей степени почти на всем теле. Он был уверен, что кто-то намеренно вывел его машину из строя. Через двадцать лет он признался в интервью, что все это время работал на ЦРУ76: “У меня было два воинских звания… Меня просили стать агентом, и с идеологической точки зрения это вполне объяснимо. Все было организовано на высшем дипломатическом уровне”. В 1960-е годы в Италии “наметился опасный перекос влево”77, и “мне поручили найти поддержку для правых партий и понять их цели. Непростая задача, сродни шахматной партии”. Американка, с которой Дмитрий дружил больше сорока лет78, знавшая все о его занятиях и житейских ситуациях, подтвердила, что Дмитрий работал “на ЦРУ или какую-то службу безопасности. Он был частью организации, которая принимала беглецов и эмигрантов из Восточной Европы”: Дмитрий встречал их в Италии и объяснял, что делать дальше. В 1980-е годы она познакомилась с куратором Дмитрия из разведки. Встречалась она и с итальянцами, которые держали конспиративную квартиру, где Дмитрий общался с беженцами.

Отцу об этой своей деятельности Дмитрий никогда не рассказывал79. После аварии, лечения в ожоговом центре и восстановления (на все вместе ушло больше года) у Дмитрия “поменялись приоритеты”80, и он решил посвятить себя “литературе – как произведениям отца, так и собственным”. Гонки, однако, не бросил. Купил новый “феррари” – “побыстрее и чуть более темного оттенка голубого”81. Он обожал гоночные катера, участвовал в многодневных гонках в Средиземном и Карибском море82, вместе с такими же богатыми любителями гонок, – это было сборище космополитов, в котором Дмитрий был своим благодаря харизме, самоуверенности, знанию языков, громкому имени и обаянию.

Его отец поменял отношение ко многим вещам – в частности, Америке с ее нормами и принципами, – благодаря своему юному сыну. Так Гумберт Гумберт через Лолиту познает Америку. Оба без памяти любят своих детей. В конце последней своей поездки в Америку, в 1964 году, выступив в Гарварде и в еврейском молодежном культурном центре 92nd Street Y, Набоков написал тому преподавателю, который, представляя его публике в Гарварде, “упомянул, что сын писателя взбирался на те самые стены, в которых его отец ныне читает лекцию” (речь шла о трюке, распространенном среди членов Гарвардского клуба альпинистов).


С отъездом Набокова в американской литературе что-то необратимо переменилось. Появились новые писатели (некоторых даже можно назвать последователями Набокова, наследниками его стиля), модернисты и постмодернисты, любители черного юмора, хотя о вере в силу искусства прозаика, чей титанический труд преодолевает все препятствия, уже открыто не упоминали – слишком самонадеянное убеждение, чтобы в нем признаваться. Количество ценителей литературы, близкой по стилистике творчеству Набокова, не растет так стремительно, как, скажем, количество любителей видеоигр, а то и вовсе уменьшается. В то же время средства компьютерного поиска позволяют с невероятной легкостью отыскивать в текстах литературные заимствования. Некогда писатели, подобно Набокову, полагались исключительно на собственные познания и интуицию и часами просиживали в библиотеках. Творческий метод Набокова, в значительной степени заключавшийся в дополнении или пародии на произведения предшественников, может пережить второе рождение с помощью уже имеющихся новых средств или тех, что появятся в ближайшем будущем: нет никакого сомнения, что найдется немало желающих поучаствовать в этом маскараде.

Набоков в своем творчестве затрагивает глубоко личные, сокровенные темы. Его сдержанность, мнимая отчужденность, отрицание интереса к реальности любого рода, кроме той, которая существует в текстах, – все это надо оценивать, исходя из тональности его произведений. Максимальная близость: не близость показного сопереживания, но близость разума, который апеллирует к другому разуму самым трогательным образом. Он шепчет на ухо, пусть иногда и ядовито. Ему удается заставить читателя отождествить себя с героем или повествователем, но и этого мало: сам автор за спиной рассказчика тайком пожимает читателю руку83. Кинбот в “Бледном пламени” – ярчайший пример такого рода. Исповедальная поэзия Шейда уступает место куда более откровенным признаниям безумного многословного комментатора, а Набоков с читателем знай себе переглядываются за спиной Кинбота: ну надо же, как жаль беднягу, но до чего же он смешон! Врет и не краснеет!

Голос Кинбота обретает беззаботность, надменность и нескрываемое самодовольство Набокова, который пишет “собственным” голосом – голосом, к примеру, комментатора “Евгения Онегина”:

Проницательность критика курьезно изменяет Пушкину, когда он в опубликованной статье… одаряет чрезмерной похвалой Сент-Бева за его вторичную и посредственную “Жизнь, стихотворения и мысли Жозефа Делорма” (1829). Он нашел там необыкновенный талант и счел, что “никогда ни на каком языке голый сплин не изъяснялся с такою сухою точностию”, – эпитет, который исключительно неуместен по отношению к напыщенной банальности Сент-Бева84.

Или, к примеру, более типичное примечание, посвященное одному-единственному слову:

…томной. Излюбленное слово, характеризующее Пушкина и его школу… в общем и целом эквивалент близких слов, которыми изобилует французская и английская чувствительная литература; однако, в силу фонетической близости слову “темный” и благодаря его итальянскому полнозвучию, русский эпитет своею мрачной выразительностью превосходит соответствующий английский и лишен несколько иронического оттенка последнего85.

Кинбот пишет, словно прочитав боллингеновское издание “Онегина”:

Добрая, старая Сильвия! Она разделяла с Флер де Файлер нерешительность манер, томность повадки, частью врожденную, частью напускную – в качестве удобного алиби на случай опьянения, – и каким-то чудесным образом ухитрялась сочетать эту томность с говорливостью, напоминая мямлю-чревовещателя, которого вечно перебивает его болтливая кукла86.

И, наконец, Кинбот, как Набоков, так отчаянно жаждет близости, что трансформируется сама сущность правды. Научная истина – позитивистская, основанная на доказательствах, истина, что подобна приколотому насекомому на лабораторном столе, – уступает истине страстной просьбы, истине отчаянной задушевной мольбы, перед которой все бессильны и которая не знает преград. Он непременно должен существовать, этот сумасшедший король, и он наверняка существует, поскольку его слова превращают безумие в действительность.

Критика реальности – которая, по словам Набокова, ничуть его не интересовала, а значит, не должна занимать и нас, его читателей, – все-таки непоследовательна. В книгах американского периода правит реальность: узнаваемая американская реальность87. И она куда правдивее, нежели признает Набоков: она передана так верно и свободно, что даже немного пугает. Читатель “Лолиты” чувствует, что “накал страстей в книге высок, от него несвободен даже рассудок, даже чувство юмора”, так что смех в романе звучит “жутко”. Книга производит такое впечатление, поскольку в ней убедительно изображена Америка. Сперва читатель испытывает шок, даже, пожалуй, отвращение, но потом у него возникает желание “посмеяться над теми, кто не сумел увидеть, сколько правды таится за этой фантасмагорической игрой теней”. Вскоре после выхода романа Ф. У. Дьюпи написал, что от “Лолиты” остается ощущение, будто “жизнь – мистификация, игра”. Образы, выведенные в романе, “призрачны и страшны, но узнаваемы”, и “жуткие перипетии, в которые попадает Гумберт, – это наши перипетии”. Союз Шарлотты Гейз и Гумберта Гумберта, безусловно, аномален, но это отражение “мучительной комедии семейной жизни в целом”88. Не будь “Лолита” настолько убедительна, едва ли она произвела бы такое впечатление: скорее всего, сейчас о ней бы уже никто не помнил.


В середине 1960-х годов в своем швейцарском пристанище Набоков предпринял эксперимент со временем89, идею которого позаимствовал у писателя Дж. У. Данна, опубликовавшего в 1927 году трактат о снах. Основная мысль Данна заключалась в том, что человеку кажется, будто время движется только в одном направлении: вперед. На самом же деле время вовсе не река, а океан – прошлое, настоящее и будущее в нем сливаются воедино и всегда доступны, если, конечно, научиться их различать. Данн признавался, что ему, бывало, снились сны “не в ту ночь” – не после какого-то сенсационного события, о котором он читал в газетах, а до него. Самым страшным примером90 стал сон о взрыве на острове, при котором погибли четыре тысячи человек: через несколько дней сообщили об извержении вулкана Монтань-Пеле на острове Мартиника (8 мая 1902 года), которое, по первым оценкам, унесло жизни сорока тысяч человек.

Набоков привлек к проекту Веру и в течение трех месяцев, начиная с октября 1964 года, записывал их сны. Первое, о чем хочется упомянуть в связи с этими записками, – они противоречат его жалобам на бессонницу. Он спит каждую ночь – может, и меньше, чем хотелось бы, и не так глубоко, но все же спит. И ему снятся сны, копятся рассказы о них, и набирается их такое множество, что Набоков даже делает какие-то общие выводы – например, о том, что

для всех моих снов характерны следующие признаки91:

1. Четкое ощущение точного времени, но при этом смутное чувство того, как оно проходит

2. Множество совершенно незнакомых людей, некоторые почти в каждом сне

3. Вербальные особенности

4. Довольно последовательное, довольно ясное, довольно логичное (в определенных рамках) мышление

5. Очень трудно вспомнить сон целиком, даже в общих чертах

6. Повторяющиеся темы и мотивы.

Он уже некоторое время работал над романом “Ада”, часть которого основывается на этих и других наблюдениях. (В частности, Ван Вин – психиатр, который специализируется на снах.) Другая часть – это трактат, над которым работает Ван Вин, под названием “Текстура времени”. Набоков записал жутковатый сон про Уилсона, которого в последний раз видел в ноябре 1964 года, когда тот ненадолго приезжал в Монтрё:

Спускаюсь по лестнице на вокзале, похожем на лозаннский, и встречаю Эдмунда… Он ждет поезда. Я говорю ему, что пойду “наверх”, чтобы его проводить. Он оживленно ходит по платформе, и я отмечаю, каким подтянутым и бодрым он выглядит в темно-сером костюме. Мы теряем друг друга из виду в толпе, и поезд ускользает92.

В другом сне Набоков расплакался, как когда-то, пятилетним ребенком93. Причину расстройства он не объяснил.

Рассказы о снах дружелюбны. Как большинству взрослых, Набокову снится, что ему нужно сделать какое-то срочное и важное дело, причем как можно скорее и в стрессовой ситуации. В отличие от большинства сновидцев, ему обычно это удается. Он редактирует рассказы, чтобы не обременять читателя подробностями своих кошмаров. (За все время он записал только один кошмар: он оказался в местности, полной прекрасных бабочек, а сачка у него с собой нет.) Кто же тот “читатель”, для которого Набоков так тщательно выбирает, о чем рассказывать, а о чем нет? Во-первых, он писал для самого себя или для исследователей, которые однажды могут обнаружить в архивах его дневники с описаниями снов: для них он признается, что у него бывают повторяющиеся зловещие сны, “пророческие” сны, сны, предвещающие ужасные катастрофы, после которых наступит конец света, но в целом Набоков склонен приуменьшать важность дурных снов. Он крайне рационален и рассудочен, если верить его записям, и даже в курьезной стране сновидений ему усилием воли удается сохранять хладнокровие94.

Читать эти рассказы – одно удовольствие. Они полны странностей и движения: автор явно наслаждается несоответствиями. Иногда во сне Набоков думает о том, что надо бы это все записать, тут же просыпается и записывает. Для тех читателей, кто будет вечно по нему скучать, для кого литературный пейзаж без него пуст, а голоса слабы, кому он подарил незабываемые, богатые впечатления от литературы ХХ века, Набоков будто оживает снова и шутливо шепчет на ухо:

8 часов утра, 16 октября 1964 года, пятница. Танцевал с Ве. Ее открытое платье, почему-то в крапинку, летнее. Проходивший мимо мужчина ее поцеловал. Я схватил его за голову и ударил его лицом об стену с такой яростной силой, что едва не насадил его, как кусок мяса, на какую-то арматуру… С трудом отлепил окровавленное лицо от стены и, пошатываясь, ушел прочь.

17 октября, 8:30 утра. Сижу за круглым столом в кабинете директора маленького провинциального музея. Он (…безликий администратор, незапоминающиеся черты лица, короткая стрижка) объясняет что-то про коллекции. Вдруг я понимаю, что все то время, пока он говорил, я рассеянно ел экспонаты на столе – какие-то крошащиеся кирпичики, которые я, видимо, принял за пыльные и безвкусные пирожные и которые на самом деле оказались редкими образцами почв… И теперь меня больше заботит не то, как я перенесу подобное угощение… но как их вернуть и что же это на самом деле было: вдруг они очень ценные… Директора позвали к телефону, и я разговариваю с его заместителем.

Один из снов с пышностью, достойной бодрствующего писателя, демонстрирует – в духе Дж. У. Данна – видение прошлого, настоящего и будущего, совмещенных в одном событии:

Проснулся рано и решил это записать, хотя еще очень сонный… Я лежу на диване и диктую Ве. Видимо, сначала диктовал я с карточек, которые держал в руках, потом диктую в процессе сочинения… Речь идет о новом, дописанном “Даре”. Мой молодой человек Ф[едор] рассказывает о своей судьбе, которая уже состоялась, и о собственном постоянном смутном ощущении, что она должна была стать великой. Я медленно говорю это [по-русски]… Я декламирую все это, взвешивая каждое слово и сомневаюсь, брать ли [это русское слово], не увеличит ли оно и без того длинную внутреннюю тень… Вместе с тем я не без самодовольства думаю о том, что никому еще не удавалось передать ностальгию лучше меня и что я искусно изобразил… некую тайную черту: до того, как все на самом деле покинули навсегда эти авеню и поля, ощущение невозможности вернуться… было в них запечатлено.

Есть множество других снов. Последняя коллекция, написанная не для публикации, но – потому что таков был его непобедимый инстинкт – для того чтобы те, кому она попадется на глаза, с интересом прочитали эти рассказы, полюбили его – и получили удовольствие.

Благодарности

Как всякий, кто берется писать книгу, я очень волновался, принимаясь за этот труд. Великие писатели пугают столько же, сколько привлекают, а Набоков особенно: вся западная литература так или иначе взаимодействует с ним, выражает себя через него. Он – великий Пифон искусства, поглотивший русскую литературу, французскую литературу, английскую начиная с Шекспира и далее, вобравший в себя собственный ХХ век – от поэтов Серебряного века и до постмодернизма, который во многом начался именно с него, – он, можно сказать, самый длинный змий за всю историю литературы. Я полюбил его книги еще в далекой юности. Удовольствие, которое я получал от его произведений, во многом связано со временем: не с осмыслением понятия времени у Набокова, но с тем, как я ощущал его, читая. Темп его прозы доставлял мне истинную радость, опьянял: я чувствовал, что у меня “достаточно времени”, чтобы прочитать тот или иной его абзац, в кои-то веки не заботясь о том, сколько страниц осталось в книге. Для меня Набоков уникален: его романы “зачаровывают” – словом, производят на меня ровно то впечатление, на которое и рассчитывал писатель (по его собственному признанию).

Набокову посвящено множество исследований – как профессиональных ученых, так и дилетантов – поклонников его творчества. Любовь к писателю выливается в конференции, сайты, посвященные Набокову, информационные и новостные рассылки, общества его имени, бесчисленные статьи и книги и так далее. Я сам набоковед и с гордостью в этом признаюсь, хотя и отдаю себе отчет, что мои старания больше похожи на потуги фанатов. При этом меня как набоковеда немного смущает общая тональность поклонения писателю. К примеру, беспорядочное употребление слова “гений”. Великого писателя называют гением романа, поэзии, энтомологии, рассказа, чтения лекций перед студенческой аудиторией в 300–400 человек, шахматных задач типа solus rex, драматических произведений и эссе. Хорошо, согласен, он был действительно очень талантлив – несказанно талантлив[60]60
  Есть еще школа злой критики, когда разбирают произведения великого писателя и заявляют, мол, нет в них ничего особенного. Пожалуй, самым ярким представителем подобного течения был Эндрю Филд, чьи исследования творчества Набокова в 1970–80-е годы, кажется, писались с единственной целью: доказать, что критик ничуть не глупее писателя. Надеюсь, я все же не таков. Надеюсь также, что мою книгу не сочтут грубыми националистическими нападками на интернациональное творчество Набокова, попыткой ксенофобской Америки заявить на него свои права, засунуть его произведения поглубже в папку Американских Писателей и заявить, что это – последнее слово: больше о нем сказать нечего. Не бывает последних слов.


[Закрыть]
.

Все это напоминает мне теорию, о которой я впервые услышал от историка Джудит Волковиц: эта теория называлась “мальчик в возрасте бар-мицвы”. Такой мальчик обладает самыми разными талантами, лезет из кожи вон, чтобы понравиться, а если вы не считаете его самым умным и замечательным, так спросите его маму, она вам все быстренько разъяснит. Дело-то не в том, действительно ли Набоков гений в той или иной сфере: куда интереснее ответить на вопрос, почему спустя 115 лет после его рождения знаменитые ученые по-прежнему посвящают ему исследования и ломают копья из-за его статуса разностороннего гения. Зачем Набокову понадобилось, чтобы о нем так думали? Мы-то полагали, что он уже давно вырос.

Я заметил, что поклонение непременно влечет за собой стремление обладать, так что, принимаясь за книгу, больше всего боялся реакции ученого сообщества, в котором все друг друга знают, разбираются в творчестве Набокова (в особенности в его произведениях, написанных по-русски) во сто крат лучше меня и воспримут меня как самозванца. Однако каждый раз, как мне случалось обращаться к тому или иному авторитетному набоковеду, он или она относились ко мне по-доброму. На каком-то этапе я решил, что мне совершенно необходимо прочитать все, что писали о Набокове до меня. Я на два года уселся в удобное кресло и погрузился в изучение биографий и критических исследований. К счастью, по большей части они оказались остроумными, основательными и содержали массу новой для меня информации. Да и просто было приятно их читать: такими и должны быть труды по литературоведению. Лучшие из них перенесли меня в беззаботные университетские годы, когда я знакомился с искусно написанными работами таких ученых, как Джон Кроу Рэнсом, А. А. Ричардс, Ф. Р. Ливис, Лайонел Триллинг, Аллен Тейт, Роберт Пенн Уоррен, Эдмунд Уилсон: всех их я представлял себе джентльменами в твидовых костюмах, которые курят трубку у камина в комнате, полной книг, а за венецианским окном медленно падает снег. Я учился в маленьком университете, где читал лекции Монро Бердсли, соавтор манифеста “новой критики” “Заблуждение в отношении намерения”, и хотя я ни разу не был ни на одном его занятии, его подход так или иначе оказал влияние на всех молодых университетских преподавателей английской литературы. Меня учили избегать биографического подхода, искать “структуру” и “систему образов” в текстах, суть которых не должна была меня заботить. Критические исследования, которые нам задавали читать, сами по себе были увлекательными.

Среди тех, кто любезно отвечал на мои расспросы о Набокове, хочется упомянуть профессора Брайана Бойда из Оклендского университета, профессора Эрика Наймана из Калифорнийского университета в Беркли и почетного профессора Стивена Дж. Паркера из Канзасского университета. Хотелось бы поблагодарить профессора Джона Берта Фостера-младшего из университета Джорджа Мейсона за приятный ланч и обсуждение вопросов, которые долгое время не давали мне покоя, а для него были прописными истинами. Его работа “Искусство памяти и европейский модернизм в творчестве Набокова” (Nabokov’s Art of Memory and European Modernism) – единственное известное мне исследование по культурным корням Набокова. Профессор Фостер прочел эту книгу в рукописи и указал мне на ряд досадных ошибок. Также рукопись любезно прочитала и прокомментировала (чем немало воодушевила ее автора) профессор Галя Димент из Вашингтонского университета, чью книгу о Набокове отличает мягкий юмор и глубокое понимание творчества писателя. Также хочу поблагодарить писателя и врача-эпидемиолога Эндрю Мосса из Сан-Франциско и прозаика и мемуариста Роба Куто из Нью-Пальтца, штат Нью-Йорк, за то, что они прочитали мою книгу.

Херб Голд, который когда-то играл в теннис с Дмитрием Набоковым и вел после Владимира Набокова его занятия в Корнелле, поделился со мной очень интересными и смешными историями об отце и сыне. Ричард Баксбаум, которого Набоковы однажды летом взяли с собой в Юту в качестве второго водителя, рассказал, как это было – провести несколько недель в машине с таким семейством (если одним словом, то потрясающе).

Сотрудники коллекции Берга Нью-Йоркской публичной библиотеки, самого богатого в мире архива материалов, связанных с Набоковым, были неизменно доброжелательны ко мне: благодаря их любезности и профессионализму каждый визит в библиотеку приносил мне удовольствие, даже несмотря на то, что в главном читальном зале иногда стоял нестерпимый холод. Мне все-таки удалось найти то, что я искал, благодаря куратору Айзеку Гевиртцу и библиотекарям Бекки Файнер, Энн Гарнер и Линдси Барнс. Куратор отдела беспозвоночных Американского музея естественной истории Дэвид Гримальди помог мне понять, какую именно литературу по лепидоптерологии Набоков, скорее всего, читал в 1940-е годы. (Скорее таксономическую, а не теоретическую: теория Набокова не интересовала – во всяком случае, он не слышал о революционных идеях в популяционной генетике, которые появились в 1920-е годы и во многом сформировали современное отношение к теории эволюции.) Сьюзен Рэб Грин, также сотрудница Американского музея естественной истории, в красках рассказала мне об открытии, которое они сделали с доктором Гримальди: речь шла о коллекции насекомых, собранной Набоковым в 1941 году и переданной в музей, где она и пролежала в хранилище семьдесят лет. Эндрю Джонстон, научный сотрудник отдела чешуекрылых, помог мне выяснить, что еще Набоков передал в дар музею.

Роб Иствуд из гарвардского Музея сравнительной зоологии любезно уделил мне время несмотря на то, что я был далеко не первым в длинной веренице поклонников, интересовавшихся, где же работал Набоков, как выглядели его насекомые, у какого окна стоял его стол и тому подобное. Питер Маккарти, студент Гарварда и президент Гарвардского клуба альпинистов, ответил на мои вопросы о традициях клуба и сводил в конференц-зал в Клеверли-холле, где хранилось старое альпинистское снаряжение, лежали потрепанные журналы восхождений и царил дух братства.

Восстанавливая историю бегства Набоковых из Франции в Америку в 1940 году, я провел несколько дней в Исследовательском институте идиша в Нью-Йорке. Его главный архивариус Фрума Морер и сотрудники архива Гуннар Берг, Лео Гринбаум и Роберта Эллиотт помогли мне в исследованиях. Валерий Базаров, директор отдела семейной истории и определения местоположения ХИАС, рассказал о деятельности организации в начале Второй мировой войны и о том, какую роль она сыграла в бегстве Набоковых из Франции в США. Таня Чеботарева из Бахметьевского архива Колумбийского университета помогала мне с чтением русской переписки Набокова. Семен Белоковский перевел с русского на английский все необходимые мне документы, хотя я отредактировал английские варианты. Ольга Андреева-Карлайл, автор мемуаров и участница некоторых масштабных литературно-политических драм ХХ века, с присущей ей проницательностью и остроумием побеседовала со мной о неприязни Набокова к СССР в частности и к истории вообще. Сара Функе Батлер из нью-йоркского книжного магазина Glenn Horowitz Bookseller помогла мне найти принадлежавший Набокову экземпляр “Окна в Россию” Эдмунда Уилсона с недоуменными комментариями Набокова к замечаниям Уилсона о его, Набокова, карьере. Эйвери Роум, один из лучших редакторов, с кем мне доводилось работать, выслушала мои рассуждения и дала глубокие советы как по исследованию, так и по книге в целом. Мишель Дуаз, литературовед из Руана, узнал, сколько стоили Набоковым в 1940 году билеты на “Шамплен”. Для характеристики Дмитрия Набокова мне посчастливилось пообщаться с самыми близкими друзьями-американцами его юности – Барбарой Виктор, Сэнди Левином и Бреттом Шлезингером (все они живут в Нью-Йорке). Иван и Петр Набоковы, двоюродные братья Дмитрия, старшие сыновья Николая Набокова, помогли мне понять кое-какие аспекты разностороннего знакомства их семьи с Америкой. Их воспоминания о жизни и карьере стали для меня настоящим откровением.

Внимательные и квалифицированные сотрудники Хаутонской библиотеки Гарварда, библиотеки Бейнеке в Йеле и Библиотеки Конгресса любезно предоставили меня самому себе, и я в который раз почувствовал то же, что всегда чувствую в первый визит в подобные учреждения: какое все-таки счастье – быть гражданином открытого общества, в котором созданы все условия для сохранения письменной истории.

Моя мудрая жена, историк Мэри Райан, держала меня за руку, выслушивала мои жалобы, спорила со мной и, несмотря ни на что, верила, что у меня непременно получится написать о Набокове в Америке. Хочу поблагодарить и обнять ее. Мой уважаемый агент Майкл Карлайл, несокрушимый оптимист, неизменно меня ободрял и поддерживал. Антон Мюллер, мой редактор из Bloomsbury, и его коллега Рейчел Маннхаймер не раз успокаивали меня и помогали советом. Также хочу поблагодарить моих друзей, благодаря беседам с которыми даже такие проекты, как этот, со множеством тонкостей и сложностей, кажутся выполнимыми. Роберт Спертус и Пол Грубер, внимательные читатели и ученые мужи, которые при всей своей учености держатся на удивление скромно, очень мне помогли, равно как и Питер Джелавич, большой специалист по истории и культуре Германии. На мой взгляд, лучшие друзья – те, с кем можно говорить обо всем без утайки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации