Текст книги "Повесть о страннике российском"
Автор книги: Роберт Штильмарк
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Заимодавцы и должник
Cтарая посадская сплетница Домаша и жена торговца рыбой Фекла – ближайшие родственницы заимодавцев Василия Баранщикова, сгинувшего банкрута. Феклин муж давал ему сорок пять, Домашин сын, купец Иконников, сто рублей. Да еще купчиха Федосова за ним шестьдесят целковых числит.
Домаша и Фекла задумали доброе богоугодное дело: зайти к соседке, нищей вдове Баранихе, подсказать ей, что у Федосовой, купчихи, муж вот-вот преставится. В синем федосовском доме за церковью Спаса гробовщики с утра все крыльцо истоптали – заказа ждут, мерку снимать. Должно, в скорости плакальщицы потребуются, сама-то купчиха не горазда в голос выть, да и некогда ей, баба хитрая, в деле поболе старика своего смыслит, уж который год за него в лавке стоит. Люди состоятельные, достаточные, похороны будут большие, на весь посад. И лучше Баранихи нет во всем околотке плакальщицы. Баба извелась, ее хлебом не корми – дай повыть, а дома-то нельзя, потому ребятишки еще малые, одному восемь, другому семь, – уж больно пугаются, как завоет по этому, по пропащему своему Василию. Так уж пусть сходит к Федосовой-то, душу отведет, в голос наплачется, и бабе облегчение, и ребятишкам, глядишь, с поминок кутьи принесет.
Теперь только двое мальцов у бабы осталось, меньшинького-то в запрошлом году господь прибрал, померло дите от глотошной. В нищете такой – бабе облегчение, а она, дура, с неделю ревела, да не напоказ для соседей, а потихоньку, сами слышали! Уж скоро седьмой год пойдет, как Василий пропал, ограбили его, вишь, на ярмонке пьяного, потом было одно письмо из нерусской земли и – поминай как звали. Небось и косточки сгнили. А уж баба измучилась, двоих растя! Сперва было братья помогали, Баранщиковы, потом один уехал, другой помер – осталась баба ни с чем…
…Марья Баранщикова уже два года как заколотила двери ко двум большим комнатам, бывшей гостиной и спальне их с Василием, и перебралась в столовую, рядом с кухней и чуланом. Теперь в этой столовой лавка колченогая, стол да Марьина кровать, прикрытая вместо одеяла старой попоной от Савраски: уж и дух-то конский давно из нее вышел. Ребятишкам в кухне на печи тряпье стелет. Весь дом отапливать – где дров возьмешь, тем более, дом починки требует, из щелей ветры дуют. В горнице марьиной ни рушничка цветного, ни скатерки, ни занавески на обледенелых окнах, но у порога – мешок старый, ноги вытирать: пол, хоть и некрашеный, выскоблен, как лавка в бане. В красном углу икона, благословение родительское, и лампада теплится вечерами. Да ноне масло гарное на исходе, днем приходится гасить лампаду, а то ночью, впотьмах, больно страшно одной.
На стене еще висит под стеклом гильдейное свидетельство Василия от нижегородского магистрата, а на другой, напротив, – немецкая картинка под названием «От чистого сердца». Изображено на ней, как девочка, вся в беленьком, подает из окна милостыньку мальчику-нищему, такому чистенькому-чистенькому; а седой дедушка-крестьянин всплакнул от умиления. Картинку эту привез Василий жене с первой ярмарки после свадьбы, и висит она чуть менее десяти лет, потому что нынче, 23 февраля, ровно десять лет, как Марья на «сговоре» впервые поцеловалась с Василием. Свадьбу-то сыграли после вскорости… Господи, а сейчас хоть бы горсть муки ребятишкам раздобыть, на масленой им блинка испечь! Разве позовет кто в доме убраться, полы мыть или стирать… Да вот, слышно, идут, верно, соседки за ней!
Пока Фекла толковала Баранихе – дескать, не прозевай, ступай к Федосовой купчихе, поклонись да подольстись, чтобы не забыла тебя позвать, – Домаша оглядывалась и принюхивалась: не пахнет ли съестным в доме, нет ли, мол, у бабы доходу неизвестного… Яшка с Колькой, худые, всклокоченные, так и стреляют глазищами с печи, бесенята! Что из них будет с безотцовщины-то?.. Хоть и не баловные Марьины ребята, не попрошайки, не воришки, а чему доброму из нищеты такой вырасти? Да и за самой, за вдовой-то, глаз да глаз нужен! Худа и бледна Марья, а все еще хороша собою: мужики засматриваются на стройную соседку, долго ли до греха?
Марья смиренно просит соседок посидеть еще, не уходить: одной ей – тоска глухая, но… в горнице так холодно и неуютно, на столе – шары гоняй, с печи, рядом, голодные глаза блестят, да и компания ли им, купчихам, нищая вдова!.. И соседки важно удаляются, еще раз напоминая «не упустить случая». А у Марьи на этот раз и сил-то нет идти да проситься голосить по чужому. Может ли быть горе беспросветнее, чем ее собственное, а и на него слез больше не остается.
Господи, еще несет кого-то во двор… Снег под ногами скрипит, и собака соседская залилась. Это у Иконниковых… Свою отвязала и цепь продала: нечем пса кормить стало! Осталась пустая конура во дворе: увязался Полкан за каким-то обозом и пропал… Или соседки возвращаются? Нет, один кто-то прошел… Батюшки, грех какой! Никак мужчина стучится? Ну, дожила Марья до великого сраму! Что делать-то? Опять стучит: уже посмелее да погромче, охальник!
– Кто там? – Марьин голос выдает страх и волнение. Господи, да еще и Яшка на беду не спит… А оттуда, снаружи, негромко в ответ:
– Откройте, Марья Никитична! Гость к вам дальний. Или, может, вы не одни в доме? – тогда прощеньица просим.
Да кому же это быть? Или деверь издалека…
– Мамка, открывай, стучат! Или не слышишь, мамка? Пусти его, мамка!
Эх, была не была!..
Запоры в Марьином доме сохранились еще те, что заказывал кузнецу Василий: задвижки пудовые, кованые, дверь дубовая, скрепленная тремя схватками, такую и ломом не скоро отворишь! Дескать, коли такие засовы – есть у купца в закромах что беречь! Всем соседям видать – в достатке купец! И Марья все годы одиночества строго блюла порядок, заведенный при муже, – задвигала засовы. И теперь долго возилась у двери с тяжелыми щеколдами, стараясь угадать, кто он, тот, что переминается с ноги на ногу, поскрипывает снежком на крыльце…
Вошел, наклоня голову: ход-то черный, притолока низкая (чистые сени заколочены стоят)… От ворвавшегося в кухню морозного воздуха метнулось пламя в лампадке, тени закачались по стенам, никак не разглядишь, знакомый или чужой… Высок, плечист, одет не по-русскому, вроде бы татарин, и волосы коротко острижены. Лицо темное, загорелое, а бородка русая… Мешок за спиной… Палка в руке… Странник божий, что ли?
– Марьюшка, али признавать не хочешь?
– Батюшки светы! Царица небесная!.. Вернулся! Сам! В день сговора!
И Василию пришлось подхватить обеспамятевшую на миг жену. Он бережно поддержал ее, ослабевшую, потрясенную, бессильно клонившуюся к нему на плечо, а сверху, с печи, звучал деловитый, еще хрипловатый басок восьмилетнего:
– Колька, да Колька же! Глянь-ка, к нам тятя пришел! Слышишь ты, дурень, Колька? Проснись! Тятька с мешком пришел!..
Наутро соседка Домаша пришла поторопить Бараниху к Федосовой, но так и не достучалась. Никто не откликнулся, дом словно вымер, хотя по следам во дворе видно было, что ночью брали дрова из поленницы, запорошенной свежим снежком. Над печной трубой веял теплый пар, во дворе пахло печеным хлебом, а вдова, наверное, так умаялась у печи, что белым днем уснула и стука не слышит. Чудно!
…Угостивши семью тем, что сумел припасти в дороге, Василий Баранщиков с утра явился в полицию, объявил себя живым и воротившимся, и вот тут-то и начались самые горькие для него злоключения!
Письмо из киевского наместнического правления с приложением обоих паспортов и протокола допроса было получено в Нижнем Новгороде еще в ноябре прошлого года: курьер доставил его спустя две недели после перехода Василия через российскую границу, Василий же одолел этот путь за два с половиной месяца. Генерал-губернатор нижегородский и пензенский Иван Михайлович Ребиндер, человек добродушный, щедро осыпанный царскими милостями, заранее распорядился, чтобы к нему привели Василия Баранщикова, «буде только тот явится в сие правление». В прошлом ловкий русский дипломатический агент в Данциге, кого тщетно пытался подкупить, а затем скомпрометировать прусский король Фридрих II, екатерининский царедворец, помогавший возвести ее на престол, нижегородский наместник Ребиндер пытался кое-что делать и для улучшения вверенного ему города и в общем-то не оставил о себе у горожан недоброй памяти. Но, прочтя письмо Ширкова из Киева, губернатор бросил его в стол, где оно и пролежало до появления в городе самого Василия Баранщикова; видимо, никому даже в голову не пришло уведомить семью о предстоящем возвращении «сгинувшего банкрута».
Василия Баранщикова привели в дом губернатора прямо из полицейского участка, на другой же день после возвращения, 24 февраля 1768 года, в странном дорожном наряде. Другого у Василия пока не было.
Иван Михайлович слушал героя необычных похождений более двух часов. Губернатор сидел в кресле без мундира и парика, расстегнувши ворот белоснежной рубашки, обшитой брюссельскими кружевами.
– Как же, братец, тебя жена вчера встретила? Как жила-то семья все эти годы без тебя?
– В самой сущей бедности, ваше превосходительство, даже в нищете. Жена с двумя детьми на руках маялась, третьего же лишилась на пятом году его жития.
– Обрадовалась она тебе, семья твоя?
– Жена, ваше превосходительство, и не сразу признала. Сами видеть изволите: платье на мне странное, и волосы еще маловато отросли на бритой голове.
– А как пригляделась и узнала, что же потом было?
– О том, сударь, какая радость потом была, изречь трудно: оную чувствовать и изъяснить только тот может, кто сам бывал в подобных обстоятельствах.
– Это ты, братец мой, справедливо заметил… Стало быть, семью свою в сущей бедности обрел? На-ко спрячь покамест эти пятнадцать рублей, пригодятся на первый случай… И, говоришь, недоимки за тобой числят много? Кому да кому должен, а?
– Магистрат городовой требует с меня за шесть лет гильдейные подати, шестьдесят два рубля будет, да трем купцам по закладным должен двести пятнадцать рублей, а всего у меня долгов обществу и магистрату двести семьдесят семь рублей.
– М-да, это деньги немалые! Рад бы тебе помочь, Баранщиков, чтобы магистрат платежи отсрочил, пока снова ты на ноги не поднимешься, но… магистрату я приказывать не властен. Советую тебе, братец мой, попросить наших добрых граждан, кои еще в 1611 году по примеру купца Минина высокое бескорыстие и гражданскую добродетель проявили, чтобы они покамест избавили тебя от уплаты по закладным, а также податей гильдейных.
– Попытаю, ваше превосходительство, да сумнительно, чтобы отсрочку мне у них выпросить… Что ж, дозвольте мне теперь назад в полицию пойти?
– Да, да, для порядку протокол нужно про тебя составить, это верно. Пусть-ка там кто пограмотнее из писарей садится протокол писать, передай им, что я, мол, сам так велел. Только вот что я тебе скажу: когда будут с тебя допрос снимать, нечего тебе во все подробности вдаваться, что ты мне здесь рассказывал. О приключениях твоих надлежит особо написать, а полиции до них дела нет. Расскажи там коротко, самую суть, безо всякого там магометанства, без турецких твоих похождений… И совет еще один дам тебе.
– Извольте дать, ваше превосходительство, постараюсь исполнить.
– Ты – грамотей великий или нет?
– Читать, писать – обучен, но не часто в нашем деле надобность в грамоте случается. На то приказчики… А коли прикажете – могу почерк показать.
– Не в почерке дело… Сумеешь ли ты сам описание приключениям своим сделать? Чтобы коротко те страны, где побывать довелось, а также все бедствия и нещастия свои живописать и неуклонное свое стремление на родину изъяснить с усердием? Сумеешь ли сие?
– Не приходилось столь много писать, ваше превосходительство, но коли приказываете, могу попытать.
– Не приказываю я тебе, а совет даю. Если описание составишь, найди грамотея – набело переписать, а потом издателя сыщешь и книжонку тиснешь. Уж там насчет бусурманов… не скупись на краски, понял! С такой книжицей, особливо ежели удастся ее отпечатать в столичной типографии, чтобы вид изящный имела, можешь в Санкт-Петербурге все богатые дома обойти, как бывало, в Стамбуле хаживал, – тебе, шельмецу, не привыкать! Придешь к какому-нибудь вельможе, поклонишься, книжечку ему почтительно – раз! А он тебе за книжечку из кармана – на! Может быть, снова на ноги и станешь.
– Премного благодарен, ваше превосходительство, да как бы мне в Петербург попасть? Кредиторы не пустят, где там!
– А ты их обойди, братец ты мой. Эх, всему-то тебя учить надо, а еще купчина! Ты сходи к преосвященнику нижегородскому, он тебя на покаяние церковное к митрополиту Гавриилу пошлет, зане с грехом твоим ни один поп без соизволения духовной консистории к причастию тебя не допустит. Отпросишься в Санкт-Петербург, покаяние в лавре отбудешь – а тем временем дела своего не прозевай. Ну, ступай с богом и не ленись, берись-ка за перо да бумагу. Польза будет!
Выйдя из губернаторского дома обнадеженным, Василий направился в полицию. Канцелярист-грамотей из отставных ротных писарей дотемна строчил с его слов трехстраничный допрос.
Воротясь домой, Василий застал в горнице своих кредиторов. Самый богатый из них, Домашин сын, купец Иконников, лениво прохаживался по кухне и столовой, заткнув пальцы за кушак на животе и присматриваясь к доброте рубленых стен. Феклин муж, рыботорговец Фирин, тщедушный и рябой, притулился на лавке и рассматривал картинку «От чистого сердца». Картинка его растрогала, а вот воротившийся с того света прощелыга и его нищие отпрыски, напротив, раздражали и на грех наводили. Отсутствовала только почтенная купчиха Федосова, занятая похоронами усопшего супруга.
Дородный Иконников, расхаживая по горнице, прикидывал, что домик стоит не меньше как две сотни рублей, а по своей нужде Василий отдаст его сейчас за полцены, коли он, Иконников, не проворонит. Самая ранняя по сроку закладная – у него. Стало быть, с ним с первым и расчет. Как-никак соседнее владение, можно сад свой расширить, да и домик, коли починить да покрасить, славный – вон, даже Волгу видать из окошка. Коли сына женить – можно будет этот домик в приданое выделить, для начала – под боком родительским парень будет.
Василью-то самому теперь не выкрутиться, за долги пойдет либо на казенные харчи, либо в работы сошлют, куда-нибудь на соляные варницы горе мыкать, либо вовсе в рекруты… На варнице будет по двадцать целковых в год отрабатывать, пока не сгинет. В Балахне, на соли, мало кто больше двух-трех лет выдерживает… Значит, Марьюшка-то – заново вдова… Ее с детишками покамест можно и в доме оставить, вырастут бесенята, еще благодетелем почитать будут, работники готовы даровые. Бабонька-то, если приодеть, гм… ишь, раскраснелась, будто яблочко спелое. И стройна, и черноока, а улыбнется – что рублем подарит.
Эти дремотные мысли настроили Иконникова на благодушный лад, и он ободряюще похлопал по плечу вошедшего Василия Баранщикова. И хотя наступил уже вечер, хотя Марьюшка из сил выбилась, чтобы сварить мужу и гостям настоящий обед, труды ее пропали даром: кредиторы, опасаясь вновь упустить должника, потребовали от магистрата его немедленного ареста и сами повели Василия на съезжую, к великому ужасу и неописуемому стыду Марьи Баранщиковой.
И пришлось ей еще горше, чем прежде, каждый день по соседям побираться, щи да кашу Василию в узелке носить в ожидании дня «совестного суда».
Полтора месяца продержал магистрат Василия Баранщикова в «долговой яме» и… просчитался жадный кредитор Иконников! Магистрат в первую очередь сам истребовал недоимки по гильдейным платежам, выкупив у Василия домишко за ничтожную цену – сорок пять рублей ассигнациями. Значит, за тридцать целковых серебром ушел родительский рубленый домик в четыре окна на улицу! Когда Василий покрыл этими деньгами часть государственных недоимок, магистрат освободил его из-под стражи. Но уж тот на должника набросились частные кредиторы, озверевшие от злобы. Они немедленно вновь упекли Баранщикова за тюремную решетку и оставались глухи ко всем увещеваниям.
Целый год почти просидел в долговой тюрьме нижегородец-странник, и вынес ему суд беспощадный приговор: за долги в сумме двухсот тридцать двух рублей отдать его, Василия Баранщикова, как банкрута на балахнинские соляные варницы в казенные работы по двадцать четыре рубля в год вплоть до полного покрытия долга. Это было равносильно медленно смерти на соляной каторге, которая мало отличалась от испанской «миты»…
После суда и приговора к десятилетней каторге Василия вновь отвезли в тюрьму ожидать исполнения судейского решения. Из тюремной камеры он обратился к купеческому обществу и магистрату с таким прошением:
«Не видав же он, Баранщиков, жену и детей свыше слишком шести лет, пришед в свое любимое отечество Россию, презирая все опасности и даже самое смерть, соблюдая веру христианскую, памятуя жену и детей, воззывает он к своим нижегородским гражданам, чтобы они вняли гласу закона и приняли во уважение истинные и неоспоримые бедности и несчастий его доказательства и свидетельства:
1. Пашпорта гишпанский и венецианский.
2. Заклеймения на острове Порто-Рико, на море и потом в Иерусалиме.
3. Шесть лет препровождения без жены и детей в крайней бедности.
4. Что говорит по гишпански, по итальянски и по турецки и что столь простому человеку научиться сему в скорости невозможно.
5. Что сего 1787 года наступил святой великий пост, а он, Баранщиков, сидит в магистрате под стражей и что уже определение подписано, чтобы отдать его на соляные варницы в Балахну.
6. И что просит городового магистра, чтобы ему позволение было хотя выисповедаться и причаститься христовых тайн, но ни один из священников церквей нижегородских, хотя он и явно приносил свое покаяние, исповеди его не мог принять потому, что он был в магометанском законе…»
…Последний довод, остроумно подсказанный Василию наместником Ребиндером, оказался спасительным! Сам Иван Михайлович поручился перед обществом за возвращение Баранщикова. Генерал-губернатор выдал Василию паспорт на дорогу, а епископ нижегородский собственноручно вручил рекомендательное письмо к митрополиту Новгородскому и Санкт-Петербургскому Гавриилу, купно с пятью рублями серебром на пропитание в пути.
И вновь снаряжала Марьюшка своего горемычного супруга в путь-дороженьку. Несчастная женщина, изгнанная с детьми из своего дома, нашла приют в семье какого-то чиновника, который взял ее в услужение. В отведенной ей комнате Марья кое-как ютилась с обоими мальчиками. Чиновник доставал ей листы писчей бумаги, на которой Василий Баранщиков, сидя в холодной камере долговой тюрьмы при магистрате, начал писать свои «Нещастные приключения».
Марья навещала мужа, утешала, приносила убогие гостинцы и за этот, 1787 год, извелась хуже, чем за все шесть предыдущих лет мнимого вдовства.
Мужнины писания она время от времени приносила домой. Показывала своему барину, и тот, исправив грубейшие ошибки, снова отсылал листы узнику для переписки. И к тому времени, когда пришло Василию разрешение отправиться на покаяние церковное к высшему духовному сановнику Российской империи митрополиту Гавриилу, описание «нещастных приключений» было вчерне закончено. Даже прошение свое к нижегородскому магистрату успел переписать Баранщиков в эту рукопись.
В марте 1787 года, выйдя из тюрьмы, Василий Баранщиков опять простился со своей многострадальной семьей, поцеловал Марьюшку и тронулся пеш в новую дорогу – сперва ко граду первопрестольному, а далее в Северную Пальмиру, столицу Российскую, славный город Петров.
«Нещастные приключения» и эпилог к ним
Матрос забыл чужбины берег дальний,
Тяжелый труд и странствий бег печальный.
А. Мицкевич
Тысячеверстье снегов и талых вод, дорог и тропинок, чужих углов и невеселых дорожных раздумий – снова позади.
В конце апреля Василий увидел перед собою в предвечернем тумане длинные ряды осветительных плошек и фонарей знакомого проспекта. Обогнув здание Адмиралтейства, узнал Василий на площади перед Сенатом смутные очертания гранитной скалы-волны. Только высился над скалою бронзовый всадник, осадивший стремительного своего коня на самом гребне утеса. Василий снял шапку и поклонился всаднику.
Не задерживаясь на людных улицах, перешел он по мосту Неву-реку и добрался до Охты. Сторож знакомой верфи компании российской Бороздина и Головцына пояснил пришельцу, что на верфи спущено новое судно и «шкипором» пойдет на нем старый моряк российский Иван Афанасьев сын Захаров.
– Неужто Захарыч? – с радостью воскликнул Баранщиков. – Боцманом на судах компании лет, поди, тридцать ходил?
– Он самый, – подтвердил сторож. – Да вот и он как раз в контору жалует с корабля!
Так бывший матрос Василий Баранщиков встретился со своим старым боцманом, и эта встреча избавила Василия от поисков жилья и стола: Захарыч приютил нижегородца в своем домике, в Матросской слободе. Это была первая удача питерской экспедиции Василия.
На другой день переправился он с Малой Охты на Калашниковскую пристань, зашел в Александро-Невскую лавру, узнал, что преосвященный владыка Гавриил сможет самолично принять его на той неделе, и отправился далее на Невскую перспективу поглядеть на Гостиный двор.
Медленно брел он по великолепной улице, казавшейся ему и теперь, после того как он объездил полмира, самой величавой и прекрасной улицей на свете. За семь лет она стала еще лучше. Случайно бросилось ему в глаза такое объявление:
«На Невской першпективе, против Гостиного двора, суконной линии, подле аптеки, в доме Векнера, под нумером девять, в новозаведенной книжной лавке у купца Ивана Глазунова продаются книги – “История Миллота” и прочие».
Имя купца Глазунова Баранщиков вспомнил сразу, но не петербургского, а московского, Матвея.
Василий ясно помнил московскую книжную лавку Глазуновых на Красной площади, близ Покровского собора, что на рву и зовется церковью Блаженного Василья.
Купцам Глазуновым Василий Баранщиков привозил тонкую кожу для переплетов. Ведь московские переплетчики прославлены на всю Россию. Даже из Питера везут в Москву книги в переплет.
В Москве лавка Глазуновых стояла на самом Спасском мосту, что перекинут через ров с водой от Покровского собора к Спасской башне. Другой каменный арочный мост для проезда в Кремль был у Никольской башни [45]45
Мосты эти существовали в Москве на Красной площади до 1813 года, когда Красная площадь подверглась реконструкции, глубокий ров был засыпан, а мосты – Спасский и Никольский – снесены.
[Закрыть].
Все эти мысли и воспоминания о прежних своих занятиях, встречах и знакомствах смутно мелькнули в сознании Василия Баранщикова, пока он брел вдоль Гостиного двора.
Оказавшись против аптеки, он поднял голову, и взгляд его упал на вывеску: «Книжная торговля Ивана Глазунова».
Зайти, что ли? Здесь хоть человеком меня, может, припомнят…
В лавке было тихо и тепло. С первого взгляда на хозяина, еще молодого, энергичного и спокойного мужчину, Василий узнал его – это был младший брат Матвея-книготорговца, Иван Петрович Глазунов, только возмужавший. Василия он не вспомнил, но приветливо заговорил с ним. Он рассказал, что намерен не только заниматься книготорговлей, но и типографию свою завести, как только средства позволят. Затем Иван Петрович осведомился о делах Василия, прежнего поставщика фирмы московских Глазуновых.
Василий вздохнул и начал рассказывать. Сперва Иван Петрович слушал из одной вежливости, затем повествование заинтересовало его, а заключительную часть, насчет цели прибытия в Питер, он попросил изложить точнее. Наконец он спросил:
– Так рукопись, вами написанная о ваших приключениях, у вас сейчас при себе? Позвольте мне взглянуть, велика ли она.
Нижегородец достал из сумки свои писания, занимавшие около полусотни страниц, испещренных с обеих сторон крупным, неровным почерком. Иван Петрович со вниманием углубился в рукопись. Он листал страничку за страничкой, изредка делал одобрительные замечания, качал головой и только было намеревался высказать Василию свое окончательное суждение, как дверь лавки широко распахнулась и вошел человек в добротной шубе, собольей шапке и тонких дорогих сапожках, подбитых мехом. Он сам прикрыл дверь, сберегая тепло, и Василий заметил, что на улице у самой лавки стоит крытый маленький возок на железном ходу с рессорами.
Иван Петрович поклонился вошедшему дружески и почтительно.
– Почтение мое Захару Константиновичу, – сказал он, ставя перед гостем стул. – Не угодно ли раздеться и ко мне в заднюю комнату пожаловать? Там теплее, и книжки есть, для вас отложенные нарочно.
– Временем нынче не располагаю, Иван Петрович, другой раз посидеть зайду. А что касаемо до книжечек, что вы мне нарочно отложили, – примите за то наисердечнейшую мою благодарность и извольте-с показать! Люблю сочинения чувствительные, чтобы слезу, благодетель мой, вышибало.
– Извольте посмотреть Николая Федоровича Эмина сочинение «Роза», повесть очень чувствительная.
– Это Федора Эмина сынок? Знаю его, но, скажу вам, Иван Петрович, до отца ему далеко! «Мирамонда похождения» – вот книга была истинно занимательная. А эти, нынешние… не то! Одни сентименты резонабельные. Поищите, благодетель, что-нибудь редкостное, чтобы вроде «Мирамонда» было. Вот уж этим бы разодолжили!
– А вот, Захар Константинович, сам «Мирамонд» перед вами стоит и такое сочинение принес, что, ежели напечатать, мигом расхватают, три издания выпустить можно. И что главное – без вымысла истинные нещастные приключения нижегородского мещанина. Чувствительная будет повесть, но надобно еще сочинителя более умелого сыскать, чтобы повесть маленько подправить, а то сам-то наш «Мирамонд» – из купцов и не горазд на сочинительские тонкости.
– Кто сие? – шепнул Василий Ивану Глазунову. Тот всплеснул руками.
– Захар Константинович! Сей провинциал не ведает, какую встречу ему фортуна уготовила.
– Так вот, Василий Яковлевич, – обратился Глазунов к Баранщикову, – перед вами почтеннейший друг семейства моего Захар Константинович Зотов, лицо, приближенное к самой государыне, а точнее сказать, ее величества камердинер. Его, почитай, вся столица знает, равно как и сам он знает в столице всех [46]46
Личная дружба Ивана Глазунова (впоследствии издатель Пушкина) с Захаром Зотовым сыграла положительную роль для русского книгоиздательского дела. В 1792 году эта дружба помогла предотвратить полный разгром издательств и книготорговли: именно Зотову удалось смягчить гнев напуганной императрицы и отговорить ее от предания суровым карам книготорговцев и издателей, повинных в распространении новиковских книг, когда сам Новиков уже стал узником Шлиссельбурга. Отвел Зотов удар и от Ивана Глазунова, которого подвергали допросу в связи с выпуском вольнолюбивой трагедии Книжнина «Вадим».
[Закрыть]. Вот уж коли он что-либо присоветовал бы в вашем деле, то можно заранее льстить себя надеждой на успех.
– Что же вам посоветовать, молодые люди? – в раздумье сказал Зотов. – Сочинителей преславных я, правда, знаю немало и к иным мог бы и с просьбицей подойти… Для примера, вот хоть бы к Гавриле Романычу или Денису Ивановичу… Эх, жаль Александр Петрович Сумароков богу душу отдал, царствие ему небесное! Он-то частенько со мной душевно беседовал, раньше у нас ведь попроще было… Только, ежели я правильно суть дела понял, вам желательно книгу тиснуть с обозначением имени вашего и звания купеческого, так ли?
– Точно так. Мне эдак сам наместник нижегородский посоветовать изволил…
– А, его превосходительство Иван Михайлыч, как же, преотлично его знаю!.. Раз он посоветовал, стало быть, нечего нам преславного сочинителя и в мыслях держать. Станут ли, к примеру, Державин или Фонвизин книжку чужую выпускать? Вестимо нет! Тут нужна рука иная… Где вам, государь милостивый, побывать случалось?
– В трех частях света: в Европе, Азии и Америке даже, паче же всего в Турции претерпел…
– В Турции? Сие знаменательно! И отменно, смею доложить! И человека знаю подходящего, чтобы вам с сочинением помочь, только вот фамилию его запамятовал. Рагожин, Рогозин, Распопов… Постой, постой, не то Семен Климыч, не то Сергей Кузьмич… Нет, государи мои, не припомню, да оно и не беда! Вспомним и разыщем его, сие не трудно. В писатели небось ни вы, ни он определяться не захотите? Вам-то, Василий Яковлевич, это вообще не с руки, а он – порядочный молодой человек, личной канцелярии чиновник, хоть и не из высоких. Перышком-то он для препровождения времени побалывается, это нам доподлинно известно-с, а в сочинители, конечно, пойти не пожелает, будущность у него хорошая, портить ее себе не станет. Вот он-то и может вашу рукопись исправить и к печатанию сделать весьма пригодной.
– Почел бы сие за великое благодеяние, токмо чем же я благодетеля отблагодарю? Ведь он на службе состоит, стало быть, временем дорожить обязан.
– О сем не тревожьтесь, времени перышком поскрипеть чиновник изыщет. Он будет рад себя развлечь и человеку доброму помочь, уж я замолвлю словечко… И, мыслю я, немалая польза может быть ныне из книжечки сей. Я разумею пользу общую, не только вашу, милостивый государь!
– Что-то невдомек мне, батюшка, кому от книжки, кроме как мне самому, польза проистечь может.
– Вы, милостивый государь мой, давно из Турции воротились?
– Да уж полтора года.
– А там будучи, ничего не чуяли?
– Уж не насчет ли тучи, от коей дождя и грому не миновать? Мне о сем курьер российский еще толковал. Да ведь вроде обошлось… без грозы?
– Гм, кабы обошлось!.. Да нет, гроза-то собирается: как мы – бородавку с носа долой, так с той поры султан воду мутит и мутит [47]47
«Бородавкой на носу России» Потемкин называл крымского хана, подвластного турецкому султану. Освобождение Крыма русскими войсками в 1784 году послужило причиной русско-турецкой войны 1787 года.
[Закрыть]! Вот посему и может быть от вашей книжечки польза. Только надобно, чтобы издание сие было простонародным, дабы и мещанин, и купец, и обыватель, и барышня городская могли прочитать с удовольствием про злодейства ихние и про безвинные страдания, вами претерпленные.
– Истинная правда, Захар Константинович, книжечка получится самая полезная по нынешнему времени, – сказал Глазунов. – И всенепременно мы ее тиснем, когда вы соблаговолите сочинителя уговорить. Только типографии своей у меня пока нет, придется господ Вильковского и Галченкова просить об издании.
– О том уж ваше дело помыслить, Иван Петрович, а сочинитель, почитайте, есть уже у вас.
Проводив Зотова, Иван Петрович Глазунов принялся за подсчеты. Получилось, что если все пойдет хорошо и хозяева типографии ради богоугодной цели согласятся на льготные условия, то для выпуска тиража потребуется две-три сотни серебром и полгоду сроку.
– Что вы, Иван Петрович, – ахнул Баранщиков, – я полмесяца здесь едва дотяну, не то что полгода! Поймите, благодетельный вы человек, в каком бедствии семья обретается! А сам я – к каторжным работам осужден, коли правдиво сии варницы балахнинские называть. Нет, куда мне полгода ждать! Неужто побыстрее нельзя тиснуть?
– Тиснуть! Сие дело – не малое. Тут у вас не менее семидесяти страничек печатных получится, да, может, сочинитель добавит, вернее сказать, не сочинитель, а, как у нас говорят, редактор. Хорошему фактору, если потрудиться на совесть, – неделя работы только набрать и сверстать. Да перечитать и исправить – глядишь еще неделя. Потом штук пятьсот листов чистых отпечатать – тоже день, другой потребно, с просушкой. Сфальцевать, сиречь по сгибам согнуть, обрезать – еще неделька. А в переплет, сами знаете, – в Москву везти.
– Неужто здесь переплетчиков нету?
– Есть, да дороги, и той работы, как московские, не дадут. А по вашим-то видам нужно, чтобы книжка получилась чистенькая… Самое дорогое – переплет. Ну да потолкую со своими знакомыми. У них типография в Аничковом доме, господа Вильковский и Галченков. Может быть, они согласятся не весь тираж переплетать, а сперва с полсотни штук мне для лавки, чтобы хоть несколько расходы покрыть, а вам, чтобы высоким особам представить, тоже десятка два-три… Вот тогда, может быть, и дело наше выйдет быстрее. Обо всем том мне еще с типографами толковать надлежит. Что ж, заходите через недельку-другую, а рукопись у меня оставьте, чтобы Захар Константинович мог ее своему чиновнику поскорее передать. Желаю вам покамест всяческого благополучия!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.