Текст книги "Не перебивай мёртвых (сборник)"
Автор книги: Салават Юзеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Часть третья
Мимо нас пролетали города и селения, время от времени мы пили заваренный стариком чай. Я слушал его исповедь, поезд нёсся в огромной июньской ночи. Где-то под нами крутились бешено колёса, а в моём магнитофоне неслась с одной оси на другую магнитная лента, предавая вечности происходящее мгновение. Было ли мне интересно слушать? Разумеется, да. Но сейчас, спустя двадцать лет, прослушивая эти кассеты, я замечаю здесь некоторую цельность и полноту. В рассказе есть пустоты – те самые минуты, когда старик молчит – они наполнены стуком вагонных колёс, гулом пролетающих мимо полустанков, но более всего они содержат в себе само молчание, то самое молчание, которое нельзя перебивать и которое столь же ёмко, что и молчание мёртвых. Эти пустоты похожи на слюну ласточки, лепящей гнездо, они связывают отдельные камни повествования. Фразы старика обволакиваются молчанием, в молчание облачено каждое слово. Всё это очень сложно воссоздать на бумаге, но я, в меру сил, пытаюсь сделать невозможное. Надеюсь, мне простятся некоторые вольности, словесный жанр предполагает определённую свободу, а иначе задача была бы вовсе невыполнимой (как прикажете описать молчание – многоточиями? Или пробелами?).
И опять, уже в который раз, я говорю себе спасибо за то, что тогда, двадцать лет назад, в поезде, не прервал запись. Иначе, скорее всего, рассказ старика канул бы в Лету. А если бы мне и удалось воссоздать рассказанное, то это было бы моё собственное творение, поскольку половину из того я бы уже забыл. Запись же на магнитной ленте – словно дорога с опознавательными знаками, пограничными столбами и указателями, которая не позволяет мне уйти в сторону.
Перенося услышанное на бумагу, я частенько останавливался и думал о вещах достаточно отстранённых, что значительно замедлило процесс написания (у меня есть плохая привычка думать, вместо того чтобы заниматься делом). Двадцать лет назад магнитная лента приняла на себя ту частицу вечности, что связана с одной человеческой судьбой. Что же можно сказать о времени сегодняшнем, когда мы вступили в эру цифровых технологий? Каждый наш шаг, каждое наше слово фиксируется и запоминается на самых различных носителях. Мы постоянно в кадре. За нами наблюдают тысячи объективов – будь то видеоглазок входной двери или камера слежения в супермаркете. Ты уже не придаёшь значения тому, что всюду оставляешь свой образ – снимая деньги в банкомате, подходя к улыбающемуся портье в отеле, сдавая пальто в гардеробе Министерства культуры. Помимо всего ты предаёшься этому пороку и вполне добровольно, вспомни эти бесконечные «а давайте сфотографируемся!», и ты, отставив в сторону тарелку с салатом, застываешь с деланной улыбкой – «встаньте чуть поближе, вы не попадаете в кадр!». Всюду, всюду – ты отдаёшь себя вечности невзначай, не задумываясь. Ты уже чувствуешь, что вечности уже тошно от твоего образа (и ты испытываешь перед ней неудобство), но деваться некуда.
Значит ли это, что вечность тебя принимает и хоть на мгновение остановит на тебе свой взор?
Твоя кожа чувствует слабое дуновение ветерка, того самого, что приходит из запредельных территорий. Вспомни о тех, кто сгинул, скажем, пару сотен лет назад, не оставив о себе никакого напоминания (в лучшем случае записи о рождении и смерти, которые можно случайно обнаружить в архивах уездного городка, или надмогильный камень, почерневший, истёртый ветрами и временем настолько, что на нём уже не разобрать букв или имя, обведённое кружочком, в фамильной родословной, но это имя потомкам уже ничего не говорит).
Ушли толпы, прошествовали мимо, оставив после себя неровные ряды камней, кружочки на бумаге, невнятные, расплывающиеся метки, или вовсе ничего не оставив. И тебе может показаться, что ты – в пересечении взглядов бесчисленных объективов – в более выигрышной позиции по сравнению с теми, прошагавшими мимо, безымянными, не имеющими лица, сгинувшими в темноте прошлого.
Вот что я тебе скажу – ты не ушёл далеко от них. И где бы ты ни старался запечатлеть себя, настырно навязывая свой образ вечности, тебе суждено так же пропасть на обочине времени, и плевать потомкам на твой образ, размноженный на бесчисленных носителях, им он как высохшая трава, навоз, пепел или глина, из которой делают горшки. Ты сгинешь на полках со всевозможными фотонегативами, видеокассетами, DVD-дисками, и твой потомок, пробираясь сквозь толпу теней, даже не зацепится за тебя взглядом.
Однако есть нечто, идущее сквозь время, оставляющее свой образ, словно оттиск ладони на застывшей лаве. Взять, к примеру, народные песни – те самые, печальные и тягучие, выворачивающие душу наизнанку. Они не записывались на бумагу. Их пели, передавали по цепочке, и порой звеньями этой цепочки становились даже мёртвые. Люди несли их в себе так же, как птицы несут в клювах священную воду, чтобы напоить ею своих птенцов. Или вспомним деревенские истории и легенды, которые рассказывал мне старик. Их персонажи словно сопровождались совершенными камерами наблюдения, порой мы знаем каждый их шаг. Они живут сами по себе. Их имена высечены в воздухе, нарисованы на быстрой воде, запечатлены в текучей человеческой памяти. К слову сказать, некоторые из этих историй мне уже доводилось слышать. Например, легенду о несходящих с коней – её мне рассказывали в разное время и в разных деревнях. Слышал я также кое-какие истории о Бату Сакаеве – ведь, как утверждал старик, поступки таких людей помнят через несколько поколений. Но более всего мне приходилось встречаться с воспоминаниями о человеке, который своей песней мог заставить окружающих плакать. В повествовании старика этого человека зовут Халил, но от деревни к деревне мне называли другие имена, и, я думаю, меня не вводили в заблуждение, ведь по большому счёту свой Халил мог быть в каждом селении.
О чём я хочу сказать? Есть небесная мера, согласно которой кто-то из нас переживёт современников. Есть некая высшая справедливость, утверждающая: то, что должно передаваться, – будет передано, и животворная цепочка не прервётся.
И, быть может, все мои старания, связанные с публикацией данных материалов – звено такой цепочки. Мне кажется, всё именно так. А иначе, почему я вдруг ощутил настоятельную потребность сделать эту работу?
А сейчас я вновь даю слово рассказчику (боюсь, что злоупотребил вашим вниманием, направив его в сторону своей личности, – что ж, надеюсь, мне простится эта жалкая попытка пережить своих современников).
Я уже достаточно рассказал вам. Перед вашими глазами – моя жизнь, а точнее, пока её небольшая часть, треть, а может быть, четверть, и если вам вконец не надоест, вы услышите оставшиеся части. «Что можно сказать о ней? – задаю я себе вопрос. – Не скучна ли она? Насыщена ли она событиями? Что она вообще собой представляет? Имеет ли она содержание и законченность? Или она вовсе пуста, как степной горизонт?»
Недавно я смотрел телепередачу, в которой принимал участие известный кинорежиссёр. Ему задали следующий вопрос: «Сколько вам потребуется времени, чтобы узнать – дельный фильм перед вами или никудышный?» «Обычно мне достаточно пары секунд, – ответил тот. – Я определяю это по тому, как лежит свет на лице главного героя». Продолжу эту мысль уже применительно к литературе. Для того, чтобы понять, что мы имеем дело с серьёзным творением, нам потребуется прочитать несколько страниц, в некоторых случаях двадцать, сорок страниц.
А теперь я применю моё рассуждение вообще к отдельной человеческой жизни. Можно проследить эту жизнь из конца в конец, можно следовать за героем по пятам от события к событию (или из одной двери в другую при отсутствии событий), сопровождать его всюду от рождения до смерти и так и не понять, кроется ли за всем этим что-либо.
Несколько лет подряд я бредил идеей написать историю моей жизни. Я расскажу всё – так мне казалось, – я завоюю читателя с первых же строк, он будет жить в плену моих слов страниц триста, а то и четыреста. Но со временем стало ясно, что это невозможно. У меня нет того качества, которое выражается коротким словом, – дар. И потому все мои старания написать хоть пару страниц заканчивались безрезультатно. Последняя написанная мной фраза выглядела так: «Его глаза были полны того самого смысла, которого в жизни нет». После этого я бросил все свои попытки заняться литературным трудом.
Мне оставалось только одно – молчание, я уходил в него, как в свой дом, в котором мне было уютно. Вспоминая прошлое, я словно пишу бесконечный роман без слов. Он – этот роман – наполнен запахами, голосами, бликами воды. Местами этот роман достигает апогея, а быть может, истины, – это моменты между явью и сном (вам, наверняка, известно подобное состояние на рассвете, когда реальность ещё не завладела сознанием), и тогда сюжет не управляется мыслью, а скользит по своей воле, как лодка, уносимая быстрой рекой. И тогда я вижу забытые лица. Я слышу гул ветра, того самого – сквозного, чей путь пролегает через тот свет и наши сны. Фатима выходит прямо из ветра и обнимает меня, как во времена моей юности. Затем ветер словно обретает очертания, в нём можно разобрать отдельные слова и в конце концов превращается в песню. Это песня о Чёрном лесе, её поёт Халил, и вскоре она заполняет всё пространство моей души. Мои глаза наполняются слезами, ведь Халил умел петь так, как не умеет никто.
Как вы поняли, со временем я оказался далеко от родных мест. Вода нашей деревенской речки унесла меня прочь от моей смерти. Хотя, по большому счёту, нельзя убежать от собственной смерти. Поскольку она всегда рядом, ты её носишь с самого рождения. По сути она является тобой, имеет твой образ. Ранее я рассказал историю с зеркалом, тем самым зеркалом, которое мне удалось позаимствовать у Матери воды. Помните, что я увидел в моём ночном странствии? Знай же – твоя смерть неотличима от тебя. И перед тем, как отправиться в миры иные, ты встретишься с собой лицом к лицу.
Итак, лодчонка с плоским дном, та самая, что смастерил Вафа-бабай, забрала меня в другие пространства, и я, деревенский юноша, знавший на вкус только нашу речку, узнал вкус чужой воды. Мне пришлось увидеть незнакомые территории, пропустить их сквозь собственную душу и понять – как велик этот мир. Я убедился в том, что всякий народ не похож на другой, и так же, как имеет он свой цвет кожи, имеет он и свою песню. Ум человека растёт не только с годами, он растёт с преодолёнными расстояниями. И потому я знаю, что любая земля особенна. Ветер над ней имеет свою поступь, а тень, которую на ней оставляешь, не похожа на те, что ты оставлял на другой земле.
Меня несло всё дальше, менялись берега, менялись имена рек – Шпрее, Темза, Сена, Нил, Рио-Гранде, и, наконец, – ведь реки рано или поздно впадают в моря – судьба вынесла меня в город четырёх морей – Стамбул. Здесь я прожил последнюю часть своей жизни, здесь мне и суждено завершить свой век. Частенько я выхожу на берег Босфора и смотрю на проплывающие мимо корабли. Этот берег стал для меня той самой скалой, которая зовётся старостью, отсюда я обозреваю пройденные пути.
Я всматриваюсь в прошлое и задаю вопросы, на которые всякий раз отвечаю по-разному. Например, мне всегда хочется понять – почему Минлебай Атнагулов поступил так с Фатимой и Халилом? Почему ему понадобилось убить их? Наверно, потому что они помогли спастись бандиту, то есть мне, что в военные годы каралось самым суровым образом. Минлебай Атнагулов обязан был поступить так сообразно своей командирской должности. Но это самое простое объяснение. Думаю, причина, опять же, в особенностях личности. Затеяв спектакль, он пожелал довести его до конца. Финал должен был сопровождаться гибелью кого-то из главных действующих лиц, а иначе спектакль был бы бледен. И если я избежал смерти, то следующими, кто принял эту эстафету, оказались Фатима и Халил. Кроме того, Минлебай Атнагулов – один из тех, кто идёт по дороге, озарённой вспышками адского пламени, он убивает по своей сути и страшному своему предназначению.
Однако вот какое подозрение мучает меня. Мне кажется маловероятным, что он не заметил мою, уносимую за речной поворот, лодку. Но если допустить, что Минлебай Атнагулов всё-таки меня видел, то почему дал мне уйти? Ответ может быть таков. Во-первых, расправившись с Фатимой и Халилом, он уже совершил некий акт самоудовлетворения. Его душа жаждала крови и получила её, а финал спектакля был вполне драматичен. Во-вторых (к этой версии я склоняюсь более всего), Минлебай позволил мне уйти как главному зрителю спектакля. Должен же быть некто, кто осознаёт всё это во всей полноте авторского замысла и режиссёрской импровизации. Он сознательно хотел оставить меня в живых. Вы знакомы с ощущением, какое возникает после гениального спектакля? Вы словно чувствуете некую недосказанность, и продолжением спектакля становится сама жизнь. Минлебай Атнагулов хотел именно этого. Он оставлял сюжет незавершённым, и в первую очередь для меня. Сам воздух моего существования должен был стать нестерпимым. Я должен буду нести в себе желание продолжения жажды мести, которая, он прекрасно это понимал, вряд ли может быть осуществлена.
Таковы мои догадки. Однако я вполне отдаю себе отчёт в том, что действия личностей, подобных Минлебаю Атнагулову, не всегда поддаются объяснению. Такая душа – череда мраков, следующих один за другим, и каждый из которых темнее предыдущего. Впрочем, я не исключаю и того, что Минлебай тогда мог меня просто не заметить.
Вам, наверно, интересно, что произошло со мной после того, как я, уносимый течением, исчез за речным поворотом? Моя лодчонка принесла меня в соседнюю деревню, которая была уже занята белыми. Там оказался военный врач, который извлёк пулю из моей груди. Пару недель мне потребовалось, чтобы отлежаться после ранения. Вместе с отступавшим чехословацким корпусом я дошёл до самого Дальнего Востока. Судьба, оказавшаяся ко мне такой благосклонной, решила поиграть со мной – мне пришлось достаточно постранствовать. Я шёл по дорогам, по которым ходили мои предки. Я всматривался в степной горизонт, и сердце моё билось, предчувствуя табунный гул. Мне казалось, что сейчас в дрожащем от полуденного зноя воздухе возникнут бесчисленные ряды всадников, и это были мгновения свободы, когда даже смерть не имеет значения. Я подставлял лицо жаркому солнцу и вдыхал ветер, тот самый, которому доверял свой чай неутомимый Бату Сакаев. Вскоре меня занесло в Северный Китай, затем в Маньчжурию, Японию, после чего я оказался в Западной Европе.
Вы спросите, что стало с нашими деревенскими мужчинами, которые ценой своей жизни пытались спасти меня? Отвечаю. Прорваться в Чёрный лес удалось только четверым из них.
На следующий день красные покидали деревню. В осеннем воздухе слышался скрип телег, стоны раненых. По дороге сновали пыльные смерчи, они шли человеку навстречу и словно проходили его насквозь. Минлебай Атнагулов ехал впереди обоза, взирая на всё со своего высокого коня. Завывал сквозной ветер, в избах ветру вторили высокие женские голоса, там оплакивали убитых.
Затем раздался скрип открываемой калитки, и на дорогу вышла женщина. Это была Ханифа Камали. Тело её мужа четвёртый год гнило в земле Восточной Пруссии, двое её сыновей были убиты вчера. Она не сказала ни слова, но сделала самое большее, что могла сделать. Она плюнула своему врагу на дорогу. Минлебай Атнагулов посмотрел на неё своим бесстрастным взором, в котором остановился один из тех мраков, что сменяют друг друга. И сказал ей из самой глубины своего мрака:
– Не трогай моё будущее, ты его не достанешь. Оно сродни свисту пули.
Он поехал дальше, а за ним в молчании проследовали бойцы. В его глазах был уже другой мрак. В глазах же бойцов была причастность к некоему долгу, однако, что это был за долг, никто не знал, да и сами они вряд ли знали.
После ухода красных четверо мужчин вернулись в деревню. В ту же ночь опять появился волк-лунатик. Он выл, глядя с холма вниз, и люди знали, что не всё ещё закончено.
Один из вернувшихся мужчин – звали его Абубакир Субаев – шатался по ночной улице, не находя себе места. «Почему ты не спишь?» – спрашивали его. «Я уже никогда не усну», – отвечал он, сжимая рукоять сабли. Ему не давала покоя клятва, произнесённая им возле костра, и душа его была отягчена страшной заботой. Он вновь сновал из конца в конец улицы, пытаясь унять свою боль ходьбой, но это была такая боль, от которой нельзя уйти, с ней уходят даже на тот свет. Шаг его был не слышен, время от времени он доставал из ножен саблю и смотрел, как на клинке отражается луна. Проходя мимо одного из домов, Абубакир Субаев услышал в открытом окне женские голоса:
– Такого никогда не было.
– Чего не было, мама?
– Жильцы Поляны мёртвых ходят по нашей улице.
– Мама, что ты говоришь, это Абубакир Субаев. Он жив и здоров.
Всё это дошло до меня, минуя сотни уст. Я слышал обрывочные сведения о нашей деревне, находясь сначала в нескольких километрах от неё, затем течение судьбы уносило меня всё дальше. Мне рассказывали что-то случайные попутчики, большинство из которых тоже были вынуждены покинуть родные места. События проступали с искажением, словно под толщей несущейся воды, некоторые же моменты были и вовсе недоступны моему взору.
Абубакир Субаев смотрел с высоты нашего холма прямо в ночь, где одна тьма чередовалась с другой, затем вскочил на коня и умчался. Что случилось потом, пришло ко мне в разных вариантах. Один из рассказчиков утверждал, что через несколько ночей отчаянный смельчак убил Минлебая Атнагулова. Он сделал это, когда красный командир вышел во двор по нужде. Абубакир Субаев проткнул его саблей прямо через дощатую дверь нужника. Но это людская молва, которая всегда поворачивает сюжет в сторону справедливого исхода (на самом деле пути справедливости куда как более замысловаты, и, быть может, в нашем понимании справедливости нет вообще). Говорят, совершив акт возмездия, наш герой отчаянно отбивался своей саблей, ранив несколько красноармейцев. Затем, когда его схватили и поволокли, он вдруг уснул прямо на руках у своих врагов и открыл глаза уже перед расстрелом.
Другой рассказчик убеждал меня, что Абубакир Субаев, преследуя негодяя, добрался до Казани и там попытался убить его во время какого-то парада, и произошло это на самой площади Свободы, а точнее на улице, где расположен дом купца Кекина, именно оттуда ряды марширующих движутся в сторону площади. Он бросился на красного командира с обнажённой саблей прямо из толпы зрителей. Но его расчёт на внезапность оказался неверен. Абубакир Субаев зарубил двух красноармейцев, возникших на его пути, но до своего врага так и не добрался.
Третий же говорил так (ему я склонен верить более всего). Смельчак догнал отряд, но был схвачен. С ним долго не церемонились, расправились прямо на месте. Говорят, Абубакир Субаев, увидев занесённую над головой саблю, усмехнулся и произнёс следующую фразу:
– Жизнь – это всего лишь фон к чему-то гораздо более реальному.
На что Милебай Атнагулов ответил (перед тем, как обрушить саблю на его обнажённую голову):
– Но вся-то беда в том, что это самое реальное заканчивается вместе с жизнью.
Все рассказы об Абубакире Субаеве завершаются одинаково – он был убит, что делает его чистым перед своей клятвой, поскольку смерть снимает с человека любую ответственность. Что же касается Минлебая Атнагулова, в некоторых из этих рассказов он тоже убит, но это дань вечному желанию справедливости, которое всегда живёт в народе, – в любой легенде или сказке, как ни поворачивай, тебя ждёт положительный исход. Я-то знал, что Минлебая убить не просто. Он был из тех, кого не берёт ни пуля, ни сабля. «Тот, чьей смерти ты желаешь, тебе не по зубам», – так сказал один китаец, гадая мне по Книге Перемен. Затем то же самое говорили – в Париже пожилая армянка, вглядываясь в кофейную гущу, оставшуюся в моей чашке, и шаман в Каракасе, разложивший перед собой внутренности убитого мной койота.
И потому я оказался в очень щекотливом положении (сравнение с щекоткой здесь малоубедительно, оно уместно разве лишь для того, чтобы напомнить о ветре с того света, который щекочет твоё нутро жутким холодом). С одной стороны, я обязан был отомстить Минлебаю Атнагулову согласно клятве. Это был долг перед мёртвыми. С другой стороны, было ясно, что попытка отомстить означает мой конец. Всю последующую жизнь меня будет мучить вопрос – всё ли я сделал, чтобы выполнить клятву? Быть может, я оправдываю себя тем, что злодей далеко от меня? Быть может, правильнее было бы плюнуть на любую опасность и умереть с честью, как это сделал Абубакир Субаев?
Вы знаете, каково жить с такой ношей? Какую высоту бы ты ни взял, какая бы победа ни опьянила тебя, тут же трезвеешь, тут же налетает тот самый, щекочущий нутро, ветер (словно откуда-то сзади подкрадывается лесное чудовище Шурале, что щекочет свою жертву, доводя до ледяного ужаса, и нет ничего ужаснее, чем этот ужас, порождённый смехом).
Через несколько дней в деревню вошли белые. И расстреляли троих – последних из оставшихся в живых – мужчин. За что? Вы догадались, за что. Те не хотели отдавать своих коней. Говорят, перед расстрелом так же завывал ветер, и люди ждали – вот-вот ветер превратится в песню. Но Халил был уже неделю как на Поляне мёртвых. А мёртвые – как бы они ни были порой убедительны, всё равно никогда не сравнятся с живыми.
Деревня осталась без мужчин. Что значит деревня без мужчин? Посмотрите на неё, и вы увидите в ней то же, что и в глазах животного, которое только что оскопили. Жизнь остановилась, ей нет продолженья. Эта боль ужасна, но гораздо сильнее – зияющая, вопиющая пустота, которую ничем не заполнить, здесь бессилен даже многоуровневый, многоголосый хор, который должен звучать в момент апофеоза, когда слова бессильны. То, что задумано и создано небесами, отсечено мгновенным движеньем страшного клинка.
Но жизнь не остановилась. Как вы помните, женщины в нашей деревне рожали детей помногу, с запасом, наперёд зная, что многих из них унесёт отсюда проносящейся тёмной водой. И потому – по этой земле ходили те, кто станет мужчиной через пару лет. У подростков перестанет ломаться голос, растительность на лице станет гуще, в руках появится сила.
«В одной деревне заключена вся правда мира», – так говорил наш мудрый старец Вафа-бабай. Вот что мне пришло в голову, когда речь зашла о той самой паузе, когда деревня остаётся без мужчин. Да простятся мне мои рассуждения, которые не всегда имеют отношения к делу (я уже говорил о своей вредной привычке думать, вместо того, чтобы заниматься делом).
Во времена Чингисхана действовал жестокий закон, согласно которому во вражеском городе уничтожались все мужчины, в том числе и дети мужского пола. Однако детей убивали не всех, в ходу было правило – оставлять в живых тех, чей рост не выше колеса телеги (кстати, этим же правилом руководствовался Иван Грозный при взятии Казани). Колесо телеги было удобной меткой для воинов, которым недосуг что-либо измерять, ведь клинок не должен останавливаться. Таким образом, враг выключался из игры и не представлял угрозы как минимум дюжину лет (пока не подрастут и не возьмут в руки оружие те, кому подарила жизнь спасительная метка).
Страшное, тёмное средневековье! – восклицаем мы. Однако, как бы ни был жесток закон, обрекающий детей на смерть, в нём можно узреть тень надежды (хотя бы для тех, кто мал ростом), а также установку завоевателя: «Вот моя дюжина лет, а дальше будет видно». Что же можно сказать о веке двадцатом? Узрим ли мы спасительные метки на входах в газовые камеры? О каком таком колесе помнит лётчик, сбрасывающий бомбу на лагерь беженцев? А тот, кто закладывает взрывчатку в переполненный вагон? Знает ли он, сколько лет тем, кого он собирается убить?
Весь воздух этого века пропитан человеческой ненавистью. Вот что я хотел сказать.
В одной деревне заключена вся правда мира. Но правда мира есть и в каждой судьбе. В ней есть вся ненависть мира и вся его любовь. И потому мне хочется продолжить рассказ о своей жизни. Мне пришлось вдоволь постранствовать. Что сказать о Европе? Я помню Париж в утренней дымке, гудки на вокзале Сен-Лазар, прибывающий поезд, который остался в моей памяти слегка размытым, не в фокусе, как на картине Клода Моне. Помню Лондон в вечерних туманах – туманах, наполненных тёмными силуэтами, когда кажется, что вот-вот встретишься со своим прошлым. Мои дороги приводили меня и в портовый Ливерпуль, пронизанный рёвом пароходов, истоптанный бесчисленными подошвами, но ещё не оглушённый рок-н-роллом, – Леннон глядел тогда на Землю с дальней звезды, выбирая город, в котором родиться. Но коли речь зашла о Битлз, я должен вспомнить Гамбург, где много лет спустя мне довелось услышать этих ребят в одном из ресторанов, расположенных на улице, куда не всякий заглянет. В тёмном зале метались снопы света, я слушал простую песню о любви и чувствовал, что пространство всеобщей ненависти изрешечено любовью, словно пулемётной очередью. И тогда я подумал, что, скорее всего, мы живём в пространстве всеобщей любви, которое время от времени взрезается тонкими лучами ненависти. Необходимо упомянуть и о другом немецком ресторане, где мне приходилось бывать, это пивной ресторан «Бургерхаус» в Мюнхене, – то самое заведение, где в волнах восторга и обожания витийствовал неудавшийся живописец Адольф Гитлер, и тонкие лучи ненависти сходились в один могучий поток, сминающий всё на своём пути.
Как принимала моя душа чужие земли? Пребывание на чужой земле – это особого рода испытание (или наказание). Представь, ты волею судьбы оказался в некой незнакомой местности. Первую пару недель ты чувствуешь в этом некоторую интригу, тебя вдохновляет здешний пейзаж – скажем, величественный горизонт пустыни или бесконечный морской берег. Тебе интересен каждый камень на твоей дороге. Но со временем тебя это уже не трогает. Действительность тускнеет и теряет объём. Ты чувствуешь, что не нужен здесь, пейзаж безжизнен для тебя, и ты сам словно мёртв для этой земли. Ты словно сухое дерево или дохлая рыба, выброшенная на берег. Или старая кожа, которую сбрасывает змея. Или проржавевшее крыло самолёта, что упал сюда с небес пару десятков лет назад. Ты уже считаешь дни – сколько тебе здесь ещё осталось. И в какой-то момент задаёшь себе вопрос – «А если тебе придётся остаться здесь навсегда?» И тут тебя охватывает такая смертная тоска, что впору завыть.
Я оставался, зная, что остаюсь здесь до скончания века, и возможности выбирать у меня не было. Стиснув зубы, я мирился со своей тоской, загонял её вглубь, и она жила во мне, словно затаившаяся на время болезнь. Мне пришлось сменить множество самых разных профессий, я был занят на самых тяжёлых работах. Что помогло мне выжить? Моя деревенская суть. Эти руки, что привыкли к земле и похожи на корни деревьев. Эти ноги, сильные и кривые, что достались мне от диких, необузданных предков. Эти уши, что слышат голоса мёртвых и знают об опасности задолго до её появления.
Я тащил свою адскую ношу и думал, как дожить до ночи, мне скорее хотелось в мои сны, поскольку лишь там человек расстаётся со своей тоской. Чем сильнее человек страдает, тем легче его сны. Вы догадались, что я возвращался в свою деревню. Расстояния, пройденные в снах, в человеке никак незаметны, лишь родственные души распознают в твоих глазах те бездны, что ты преодолел.
Затем мои сны изменились, поскольку мне пришлось пройти множество дорог в мире реальном, и они стали моим прошлым (а в снах, как известно, одно прошлое путается с другим прошлым, ещё более давним). Мне стали являться бесконечные коридоры, по которым идёшь, не зная куда и зачем.
Я хочу рассказать об одном из снов, что мне запомнились. Кочевой период моей жизни был уже позади, я уже несколько лет жил в Берлине и успел забыть о страшных захолустьях, куда забрасывала меня судьба. Моя жизнь обрела размеренность, но сны, напротив, стали беспокойны. Итак, мне снилось, что я нахожусь в коридоре некоего учреждения, а точнее, сижу в очереди. Очередь представляет собой группу людей, внешность которых мне ничего не говорит, поскольку эти люди не принадлежат моему прошлому. Они сидят молча, по сторонам от меня и напротив. В их лицах нет ожидания, словно они не осознают факта нахождения в очереди. В коридоре множество дверей, но наша очередь – к одной из них, все мы знаем, что это именно та дверь. Затем я замечаю, что очередь движется слишком медленно, дверь уже давно не открывалась, и никто из неё не выходит. Однако почему-то этим никто не озабочен. Я встаю и направляюсь к двери, в какой-то момент меня охватывает неуверенность – сейчас меня могут остановить фразой «Почему вы не соблюдаете очередь?». Я иду дальше, поскольку мне надо, в конце концов, только узнать, почему очередь не движется. Но, как ни странно, никто и не думает меня останавливать, более того, на меня вовсе не обращают внимания. Я подхожу к двери, открываю её и вижу комнату, посреди неё – длинный стол с бумагами, за столом сидит несколько человек персонала, которые ведут делопроизводство. Увидев меня, они предлагают мне войти. Я испытываю некоторую неловкость, что нарушаю очерёдность, но, оправдывая себя тем, что меня вызвали, прохожу и сажусь напротив тех, кто ведёт дело. Они долго возятся с какими-то бумагами, дают мне что-то заполнять и подписывать. Вскоре мне становится ясно, что меня должны казнить, а подписи свои я ставлю в подтверждение этого. До меня уже окончательно дошло, что я участвую в чём-то непоправимом, но уже поздно. Уже нельзя покинуть эту комнату, сказав, что зашёл сюда по ошибке, и приходится продолжать начатое. Плохо пишет ручка. «Пожалуйста, возьмите другую», – учтиво предлагают мне. Где произойдёт казнь? Тут я замечаю в дальней стороне комнаты занавес из плотного, чёрного материала. За ним находится гильотина. Там кто-то ходит в ожидании. Это, безусловно, тот, кто приведёт приговор в исполнение. Его шаги чётки и неторопливы. Я знаю, что он улыбается. Поскольку у него одна из тех улыбок, которые видны через стены. «Пожалуйста, проходите», – говорят мне. Я шагаю навстречу Минлебаю Атнагулову, и на этом сон кончается.
Сон – место, где одно прошлое путается с другим, – такая мысль была высказана выше. Что же касается сна, который только что вам рассказан, думаю, что своим возникновением он был обязан совсем недавнему прошлому, а точнее, моему разговору с Иоахимом Вернером, который состоялся несколькими днями прежде. Мы сидели с ним всё в том же кафе на Фридрихштрассе, – это было одно из редких кафе, где умели заваривать чай, кстати сказать, живя в Германии, я так и не привык к пиву, Вернер же после своего сюда возвращения тоже предпочитал чай. Названия этого кафе я уже не помню, имя его ушло в небытие вместе со зданием, которое во Вторую мировую войну было разрушено прямым попаданием авиабомбы. Наш разговор шёл о политике, мы рассуждали о возможных поворотах мировой истории, когда Вернер вдруг сказал, что Гитлер поручил одному из германских заводов произвести двадцать гильотин. Сомневаться в словах моего друга не приходилось, поскольку он работал в одном из ведомств, связанных с металлообработкой. Гильотины должны были отправиться в немецкие тюрьмы, где казни до того времени совершались с помощью топора (замечу, что в последующие годы гильотины в Германии полностью вытеснят топоры). Затем Вернер повёл показать мне одну из своих картин, которую закончил накануне, и она была некоторым образом связана с его сообщением о заказе Гитлера. Картина произвела на меня определённое впечатление, и я расскажу о ней немного позднее.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?