Автор книги: Сара Бейквелл
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Кроме амбициозных планов пересмотреть наше представление о реальности, феноменологи пообещали изменить наше представление о самих себе. Они считали, что нам не нужно пытаться выяснить, что такое человеческий разум, словно это некая субстанция. Вместо этого мы должны рассмотреть, как он работает и как человек получает свой опыт.
Эту идею Гуссерль почерпнул у своего учителя Франца Брентано, еще будучи в Вене. В одном из параграфов своей книги «Психология с эмпирической точки зрения» Брентано предложил подходить к разуму с точки зрения его «интенций» – вводящего в заблуждение слова, звучащего, будто речь об осознанных целях. На самом деле оно означает общее стремление или натяжение, от латинского корня in-tend[11]11
Лат. in– + tendō – растягивать. – Прим. науч. ред.
[Закрыть], означающего тянуться к чему-то или во что-то. По мнению Брентано, это стремление к объектам и есть то, чем наш разум занят всегда. Наши мысли неизменно о чем-то или по поводу чего-то, писал он: в любви что-то любят, в ненависти что-то ненавидят, в суждениях что-то утверждают или отрицают. Даже когда я представляю себе несуществующий объект, моя мысленная структура все равно состоит из «о-чем-то» или «из-чего-то». Если мне снится, что мимо меня мчится белый кролик, на бегу проверяя свои карманные часы, то мне снится мой фантастический сон с кроликом. Если я смотрю в потолок, пытаясь понять структуру сознания, я думаю о структуре сознания. За исключением глубокого сна, мой разум всегда на что-то направлен: он обладает «интенциональностью». Взяв ростки этой идеи у Брентано, Гуссерль сделал ее ключевой для своей философии.
Попробуйте сами: если вы попытаетесь посидеть две минуты, не думая ни о чем, вы, вероятно, поймете, почему интенциональность так принципиальна в жизни человека. Ум носится кругами, как белка в поисках орехов, поочередно хватаясь за мигающий экран телефона, далекий след на стене, звон чашек, похожее на кита облако, слова друга в недавней беседе, боль в колене, важный дедлайн, смутное предчувствие хорошей погоды, тиканье часов. Некоторые восточные техники медитации направлены на то, чтобы прервать это бесконечное метание, но крайняя сложность этой задачи показывает, насколько ментальная инертность неестественна. Предоставленный самому себе, ум тянется во все стороны, пока он бодрствует, и продолжает делать это, пока мы спим.
Если рассуждать таким образом, то разум едва ли является чем-то отдельным: он есть все и сразу. Это отличает человеческий разум (и, возможно, разум некоторых животных) от всего остального, что существует в природе. Ничто больше не может быть настолько к вещам или о вещах, как разум: даже книга раскрывает содержание только своему читателю, а в остальных случаях является просто приспособлением для хранения информации. Но разум, который ничего не испытывает, ничего не воображает и ни о чем не рассуждает, вряд ли вообще можно считать разумом.
Гуссерль увидел в интенциональности способ обойти две великие неразрешенные загадки истории философии: вопрос о том, чем «на самом деле» являются объекты, и вопрос о том, чем «на самом деле» является разум. Совершив эпохé и выведя за скобки обеих тем все осмысление реальности, можно сконцентрироваться на том, что предстает взору. Можно применить свои описательные силы к бесконечному танцу интенциональности, который происходит в нашей жизни: вихрь нашего разума, захватывающего феномены один за другим и кружащего их по полу, не останавливаясь, пока играет музыка жизни.
Три простые идеи – описание, феномен, интенциональность – заняли гуссерлевских учеников во Фрайбурге на добрый десяток лет. Ведь если все человеческое существование требовало их внимания, разве могла у них когда-нибудь закончиться работа?
Гуссерлевская феноменология не имела такого огромного влияния, как впоследствии сартровский экзистенциализм – по крайней мере, напрямую, но именно ее основы позволили Сартру и другим экзистенциалистам так смело писать обо всем – от официантов в кафе до деревьев и женской груди. Читая Гуссерля в Берлине в 1933 году, Сартр сформировал собственную смелую интерпретацию, особо выделяя интенциональность и то, как она «выбрасывает» разум в мир вещей. Согласно Сартру, это дает разуму огромную свободу. Если мы есть не что иное, чем то, о чем мы думаем, то никакая предопределенная «глубинная природа» нас не определяет. Мы изменчивы. Он придал этой идее сартровский оттенок в коротком эссе «Основная идея феноменологии Гуссерля: интенциональность», которое начал писать в Берлине, но опубликовал только в 1939 году.
Философы прошлого, писал он, застряли в «пищеварительной» модели сознания: они думали, что воспринимать что-то – значит втягивать это в нашу собственную субстанцию, как паук погружает насекомое в собственную слюну, начиная его переваривать. Интенциональность Гуссерля, напротив, подразумевает, что осознать что-то – значит вырваться наружу…
вырваться из влажной, пищеварительной тесноты и улететь туда, за пределы себя, к тому, что не является собой. Лететь туда, к дереву, и в то же время не к дереву, ведь оно ускользает и отталкивает меня, и я не могу потерять себя в нем больше, чем оно может раствориться во мне: вне его, вне себя… И в этом же процессе сознание очищается и становится ясным, как мощный порыв ветра. В нем больше нет ничего, кроме порыва к бегству от себя, к ускользанию за пределы себя. Если бы вы, что невозможно, «вошли» в сознание, вас бы моментально выбросил обратно наружу вихрь – туда, где дерево и вся остальная пыль, ибо у сознания нет «внутри». Оно является лишь видимостью самого себя, и именно этот абсолютный полет, этот отказ быть чем-то и есть то, что делает его сознанием. Теперь представьте себе последовательную серию всплесков, вырывающих нас из самих себя, не оставляющих «нам самим» времени сформироваться за ними, но выбрасывающих нас за их пределы в сухую пыль мира, на твердую землю посреди вещей. Вообразите, что мы выброшены подобным образом, брошены самой нашей природой в равнодушный, враждебный, сопротивляющийся мир. Если вы так поступите, вы поймете весь смысл открытия, которое Гуссерль выразил в знаменитой фразе: «всякое сознание есть“ сознание о”».
По Сартру, отгородившись от мира в собственном сознании, «в уютной теплой комнате с закрытыми ставнями», мы просто перестаем существовать. У нас нет родного дома: пребывание на пыльной дороге – сама суть того, кто мы есть.
Дар Сартра к шокирующей метафоре делает его эссе «Интенциональность» самым читаемым и одним из самых коротких когда-либо написанных введений в феноменологию. Оно, безусловно, читается лучше, чем что-либо, написанное Гуссерлем. Однако Сартр к тому времени был в курсе, что Гуссерль впоследствии отошел от этой ограниченной извне интерпретации интенциональности. Он стал смотреть на нее иначе – как на процесс, который в конце концов втягивает все обратно в сознание.
Гуссерль уже давно рассматривал возможность того, что весь танец интенциональности может быть осмыслен как события, происходящие во внутреннем мире человека. Поскольку эпохé приостановило вопросы о реальности вещей, ничто не мешало и такой интерпретации. Реально, не реально, внутри, снаружи – какая разница? Размышляя над этим, Гуссерль начал превращать свою феноменологию в ответвление «идеализма» – философской традиции, которая отрицает внешнюю реальность и определяет все как некую личную галлюцинацию.
В 1910-х и 1920-х годах Гуссерля побудило к этому его стремление к ясности. Во многом в окружающем мире трудно быть уверенным до конца; при этом можно быть уверенным в том, что происходит в собственной голове. В серии лекций, прочитанных в Париже в феврале 1929 года, которые посетили многие молодые французские философы (хотя Сартр и де Бовуар пропустили их), Гуссерль изложил данную идеалистическую интерпретацию и указал, насколько она сближает его с философией Рене Декарта, заявившего «Я мыслю, следовательно, я существую» и наметившего тем самым интроспективную исходную точку – если такая точка вообще возможна. Каждый желающий стать философом, говорил Гуссерль, должен хотя бы раз попытаться сделать как Декарт – «уйти в себя» и начать все с нуля, с определенной точки. В заключение своих лекций он процитировал блаженного Августина:
Не выходи вне себя, вернись к самому себе, ибо истина обитает во внутреннем человеке.
Позднее Гуссерль совершит еще один сдвиг, вновь обратившись к внешнему миру, к богатой смеси телесного и социального опыта, разделенного с другими людьми. В последние годы жизни он будет меньше говорить об интроспекции Декарта и Августина и больше – о «мире», где происходит опыт. Однако в тот период он был почти полностью обращен внутрь себя. Быть может, это кризисы военного времени усилили его стремление к личной, неприкосновенной зоне, но первые тенденции к интроспекции проявились еще до смерти его сына в 1916 году. До сих пор не утихают споры о том, насколько существенными были изменения в Гуссерле и как далеко зашел его идеалистический поворот.
За время своего долгого «правления» во Фрайбурге Гуссерль настолько превратился в идеалиста, что настроил против себя нескольких талантливых учеников. Одной из первых это отметила Эдит Штайн вскоре после завершения своей докторской диссертации по феноменологии эмпатии – предмета, который заставил ее искать связи между людьми в общей внешней среде, а не внутри сознания. В начале 1917 года между ней и Гуссерлем состоялся долгий спор на эту тему, причем сидела она на «старом добром кожаном диване», на котором обычно сидели в его кабинете любимчики. Они дискутировали два часа, так и не придя к согласию, и вскоре после этого Штайн ушла с поста его ассистента и покинула Фрайбург.
У нее были и другие причины уехать: ей нужно было больше времени для собственных работ, а все время уходило на помощь Гуссерлю в его исследованиях. К сожалению, другую должность удалось найти с большим трудом. Сначала Штайн отказали в официальной должности в Геттингенском университете, потому что она была женщиной. Затем, когда появилась другая вакансия в Гамбурге, она даже не стала пытаться подавать заявление, будучи уверена, что ее еврейское происхождение станет проблемой: на кафедре уже было два философа-еврея, и это казалось лимитом. Она вернулась в свой родной город, Бреслау (ныне Вроцлав в Польше), и работала над диссертацией. Там Штайн приняла христианство, прочитав автобиографию святой Терезы Авильской, и в 1922 году неожиданно стала монахиней-кармелиткой. Орден дал ей особое разрешение продолжать учебу и выписывать книги по философии.
Так в команде Гуссерля оказалось «вакантным» место ближайшего ассистента. В 1918 году – еще задолго до того, как Сартр услышал о ком-то из них или задумался о поездке в Германию, – этой возможностью воспользовался другой выдающийся молодой феноменолог. Его звали Мартин Хайдеггер, и он доставил учителю еще больше хлопот, чем откровенная и мятежная Эдит Штайн.
Если бы Сартр поехал в 1933 году во Фрайбург и встретился с Гуссерлем и Хайдеггером лично, его творчество могло бы быть совсем другим.
3. Колдун из Мескирха
Глава, в которой появляется Мартин Хайдеггер, а мы озадачены проблемой Бытия
Мартин Хайдеггер бросил вызов Гуссерлю с первых строк книги «Бытие и Время» (Sein und Zeit), которую он опубликовал в 1927 году в его же, Гуссерля, «Ежегоднике по философии и феноменологическим исследованиям». Первая страница содержит безобидную на первый взгляд цитату из диалога Платона «Софист»:
Ибо очевидно: ведь вам-то давно знакомо то, что вы собственно имеете в виду, употребляя выражение «сущее», а мы верили, правда когда-то, что понимаем это, но теперь пришли в замешательство[12]12
Перевод этого фрагмента взят из книги: Мартин Хайдеггер, Бытие и время. М.: AD MARGINEM, 1997. С. 1. – Прим. пер.
[Закрыть].
Из всех недоумений по поводу «бытия», продолжает Хайдеггер, самым сильным является то, что люди не в состоянии в должной мере озадачиться самим вопросом. Я говорю «там есть магазин» или «я был счастлив», не обращая внимания на слово посередине. Но стоит на секунду задуматься, как возникает очень важный и не менее загадочный вопрос: а что вообще значит утверждение, что что-то есть? Большинство философов этот вопрос обходили; одним из немногих, кто поднял его, был Готфрид фон Лейбниц, сформулировавший его в 1714 году так: «Почему вообще существует что-то, а не ничто?» Для Хайдеггера это «почему» – не тот вопрос, ответ на который можно найти в физике или в космологии. Никакие рассказы о Большом взрыве или божественном творении его не удовлетворят. Сам смысл вопроса в том, чтобы озадачить разум. Если бы вам пришлось одним словом подвести итог открытию Хайдеггера в «Бытии и времени», то это было бы «вау!». Критик Джордж Штайнер назвал Хайдеггера «великим мастером изумления» – человеком, который «ставит сияющий барьер на пути очевидного».
Это «вау!» само по себе – своего рода отправная точка, этакий «большой взрыв» в мире философии. Для Гуссерля это также большая обида. Хайдеггер намекает, что учитель и его последователи неспособны удивляться бытию – они ушли в свой внутренний мир. Им удалось абстрагироваться от суровой реальности, о которую мы все постоянно спотыкаемся. В книге Хайдеггер учтиво хвалит феноменологические методы Гуссерля и выражает ему признательность с посвящением «в дружбе и восхищении». Но он также явно намекает на то, что Гуссерль и его команда заблудились в своих построениях, в той самой тюрьме неопределенности и изоляции, из которой их должна была вытащить интенциональность. Проснитесь, феноменологи! Вспомните бытие – там, здесь, под вами, над вами: оно давит на вас повсюду. Вспомните сами вещи и вспомните, что вы есть!
Как ни странно, Хайдеггера впервые вдохновило на этот путь чтение Франца Брентано – но не параграфа об интенциональности, а его докторской диссертации о различных значениях слова «бытие» в работах Аристотеля. Философ, который заставил Хайдеггера обратить внимание на бытие, был тем же, кто привел Гуссерля к интенциональности, а значит, и к повороту внутрь себя.
Хайдеггер познакомился с работами Брентано в восемнадцать лет – тогда он жил в своем родном городе Мескирхе, недалеко от Фрайбурга, в верхнедунайском регионе Швабии. Это тихий католический городок, над которым возвышается церковь в стиле барокко. Ее интерьер, буйство бело-золотого убранства со святыми, ангелами и летающими на облаках херувимами – приятный сюрприз на контрасте с аскетичным городом и окружающими его мрачными, темными лесами.
Мартин, родившийся 26 сентября 1889 года, был старшим ребенком в семье; у него были младшая сестра Мари и брат Фриц. Их отец Фридрих служил министрантом[13]13
В католицизме именование мужчины-мирянина, помогающего священнослужителям в алтаре. – Прим. науч. ред.
[Закрыть] в церкви, напротив которой они жили: их дом с крутой крышей, центральный дом в ряду из трех, до сих пор стоит на этом месте. Мартин и Фриц с раннего возраста помогали в церковных делах: собирали цветы для украшения зала и взбирались по ступеням на башню, чтобы звонить по утрам в семь колоколов. В Рождество служба начиналась даже раньше обычного. Выпив кофе с молоком и съев пирожные под елкой, они выходили из дома, пересекали маленькую площадь перед церковью и в 4 часа утра уже начинали Schrecke-läuten (страшный звон), будивший жителей города. На Пасху колокола убирали, а вместо них вращали ручку, чтобы маленькие молоточки ударяли по дереву, издавая гулкий стучащий звук.
Стук молотков по дереву и металлу звучал в мире Мартина, поскольку его отец также был городским бондарем, изготавливавшим бочки и другую утварь. (Быстрый поиск в Интернете подсказывает нам, что бондари изготавливали «бочки, бочонки, ведра, кадки, маслобойки, хогсхеды, фиркины, рундели, рундуки, пуансоны, трубы, чаны, сундуки, штыри и ломики» – прекрасный список предметов, звучащий сейчас как призрак далекого прошлого.) Мальчики уходили в близлежащий лес после того, как дровосеки заканчивали свою работу, и уносили домой все, что могло пригодиться отцу. Позже Хайдеггер писал своей невесте письма, в которых вспоминал мастерскую бондаря, а также своего деда-сапожника, сидевшего на трехногом табурете и забивавшего гвозди в подошвы при свете стеклянной лампы. Все эти детали действительно заслуживают внимания: дело в том, что для Хайдеггера – даже больше, чем для других авторов, – эти детские образы оставались важными на протяжении всей жизни; он никогда не отказывался от привязанности к миру своего детства, о котором они напоминали.
Покончив с обязанностями «хорошего сына», Мартин убегал за церковь через парк величественного замка Мескирх в лес, где садился с домашним заданием на неровную скамейку у тропинки. Скамейка и тропинка словно помогали ему осмыслить любой запутанный текст, который он изучал; позже, когда Хайдеггер бился над трудной философской задачей, он вновь вспоминал эту скамейку в лесу и находил решение. Его мысли всегда были наполнены образами темных деревьев и рассеянного лесного света, падавшего сквозь листву на открытые тропинки и поляны. Хайдеггер давал своим книгам такие названия, как Holzwege[14]14
Хайдеггер М. Разговор на проселочной дороге / Изд. Высшая школа, 1991. – Прим. науч. ред.
[Закрыть] и Wegmarken[15]15
Heidegger M. Pathmarks / Publisher: Cambridge University Press, 1998. – Прим. науч. ред.
[Закрыть]. Их страницы наполнены звоном молотков и певучим колокольным перезвоном, деревенскими ремеслами, особой атмосферой ручного труда.
Даже в самых трудных для восприятия поздних работах – или особенно в них – Хайдеггеру нравилось представлять себя скромным швабским крестьянином, работающим по дереву. Однако он никогда не был человеком из народа. С самого детства Мартин отличался от других: он был застенчивым, маленьким, черноглазым, с поджатым ртом, и всю жизнь он с трудом смотрел людям в глаза. Тем не менее Хайдеггер обладал таинственной властью над другими. В интервью для телепрограммы BBC в 1999 году Ханс-Георг Гадамер вспоминал, как спросил одного старика в Мескирхе, знал ли он Мартина Хайдеггера в детстве. Тот ответил:
– Мартин? Да, конечно, я его помню.
– Каким он был?
– Ну, как вам сказать, – ответил мужчина. – Он был самым маленьким, слабым и бесполезным среди нас. И все же именно он всеми нами командовал.
Повзрослев, Хайдеггер начал посещать семинарию, а затем отправился во Фрайбург, где изучал богословие. Но знакомство с работами Брентано заставило его погрузиться в Аристотеля и почувствовать тягу не к теологии, а к философии. Мартин взял во Фрайбургской университетской библиотеке экземпляр «Логических исследований»[16]16
Академический проект, М.: 2011. – Прим. ред.
[Закрыть] Гуссерля, после чего эта книга находилась у него два года подряд. Он был очарован тем, что философия Гуссерля не принимает во внимание Бога. (Гуссерль, хотя и был христианином, разделял свою веру и философскую работу.) Хайдеггер освоил метод Гуссерля, который заключался в тщательном описании и фиксации феноменов.
Вслед за Гуссерлем он переключился на философию и строил свою карьеру, начав с должности приват-доцента без зарплаты. Как и Гуссерль, он обзавелся семьей, которую нужно было содержать: в марте 1917 года женился на Эльфриде Петри, у них родились два сына, Йорг и Герман. Эльфрида была протестанткой, так что они подстраховались, сыграв мирскую свадьбу, за которой последовали две религиозные, протестантская и католическая, после чего оба полностью порвали со своими церквями. Хайдеггер официально перестал считать себя верующим, хотя в его работах нетрудно обнаружить признаки тоски по священному. Их брак устоял, несмотря на эпизоды неверности с обеих сторон. Много лет спустя Герман Хайдеггер раскрыл тайну, которую услышал от матери задолго до этого: его настоящим отцом был не Мартин Хайдеггер, а врач, с которым у нее была любовная связь.
В первые годы учебы и преподавания Хайдеггера во Фрайбурге Гуссерль там еще не работал; как только он приехал в 1916 году, Хайдеггер начал искать подход к Гуссерлю. Сначала тот отвечал нечетко и формально. Затем, как это случалось со многими другими, он проникся симпатией к этому странному молодому человеку. К концу войны Гуссерль, как и Хайдеггер, стремился к «symphilosopheín[17]17
От др. – греч. συµ «вместе» + φιλοσοφία «любомудрие, любовь к мудрости». – Прим. науч. ред.
[Закрыть]» – совместному философствованию, как любили говорить в их кругу.
В то время Гуссерль все еще глубоко скорбел о погибшем на войне сыне, а Хайдеггер был того же возраста, что и дети Гуссерля. (В отличие от них, он избежал фронта из-за слабого сердца и получил должность почтового цензора и помощника на метеостанции.) Присутствие молодого Хайдеггера оказало на Гуссерля необычайное влияние. «О, ваша юность – такая радость для меня», – писал он. Он проявил несвойственную для себя эмоциональность, добавив к одному письму три постскриптума, а затем отругал себя за то, что выглядит как старый болтун. Позже Гуссерль оглядывался назад и удивлялся тому, как позволил себе так увлечься, однако понять, почему это произошло, не так уж сложно. На его шестьдесят первом дне рождения в 1920 году Мальвина Гуссерль в шутку назвала Хайдеггера «феноменологическим ребенком». Хайдеггер с удовольствием играл роль приемного сына, иногда начиная свои письма словами «дорогой отеческий друг». Однажды он написал благодарственное письмо за гостеприимство Гуссерлей: «У меня поистине было чувство, что меня приняли как сына».
В 1924 году Гуссерль помог Хайдеггеру устроиться на работу в расположенный неподалеку Марбургский университет. Там он трудился в течение четырех лет. В 1928 году, в тридцать девять лет, он вернулся во Фрайбург, чтобы занять кафедру, освободившуюся после ухода Гуссерля на пенсию, – опять же при поддержке Гуссерля. Вернуться было облегчением: Хайдеггер никогда не был счастлив в Марбурге, он называл этот город «туманной дырой», хотя именно там началась его университетская карьера и именно там у него случился роман с его студенткой Ханной Арендт.
В годы учебы в Марбурге Эльфрида Хайдеггер на полученное наследство купила участок земли недалеко от шварцвальдской деревни Тодтнауберг, в двадцати девяти километрах от Фрайбурга, с видом на величественно расположенные подковой долины и деревню. Она спроектировала деревянную хижину, которая должна была быть построена на этом участке, вклинившись в склон холма. Это был подарок для мужа: семья часто ездила туда вместе, но Хайдеггер проводил много времени, работая в одиночестве. Пейзаж был еще живописнее, чем в его детстве, а бродить по здешним тропинкам в поисках сосредоточения можно было бесконечно. Тогда, как и сейчас, в этих местах часто катались лыжники и саночники, приезжали и пешие туристы, но по вечерам или вне туристического сезона здесь было тихо и спокойно – лишь высокие деревья смотрели на играющих между ними детей, словно чопорные взрослые. Когда Хайдеггер оставался там один, он катался на лыжах, гулял, разжигал костер, готовил простую еду, разговаривал с соседями-крестьянами и проводил долгие часы за письменным столом, где – как он писал Арендт в 1925 году – его сочинения приобретали особый ритм спокойствия, похожий на тот, который можно испытать, когда мерно колешь дрова.
Хайдеггер все чаще прибегал к образу крестьянина, даже работая в городе. Он стал носить специально сшитую версию народной шварцвальдской одежды: коричневый традиционный жилет с широкими лацканами и высоким воротом, дополненный штанами длиной до колена. Его студенты называли это «экзистенциальным» или «собственным» стилем; последний эпитет отсылал к одному из особенно любимых им слов. Они находили Хайдеггера забавным, хотя сам он шуток не понимал: его чувство юмора находилось где-то на грани между специфическим и несуществующим. Но все это было неважно: его одежда, его деревенский швабский акцент и его серьезное лицо только подчеркивали таинственность и загадочность. Его ученик Карл Левит рассказывал, что «непроницаемость» Хайдеггера завораживала аудиторию; слушатели никогда не могли понять, куда он клонит, и поэтому цеплялись за каждое слово. Ханс Йонас, учившийся и с Гуссерлем, и с Хайдеггером, заметил в более позднем радиоинтервью, что Хайдеггер из них двоих был более интересным. На вопрос почему он ответил, что в основном «из-за того, что его гораздо труднее было понять».
По словам Гадамера, фирменным стилем Хайдеггера было «поднимать захватывающий дух вихрем вопросов, который раздувался, пока, наконец, они не превращались в темные грозовые облака утверждений». Студентов ход мысли Хайдеггера буквально ошеломлял: в этом было нечто оккультное, поэтому ему придумали прозвище «волшебник из Мескирха». Однако тучи и молнии Хайдеггер сопровождал глубоким анализом классических философов и требовал предельной концентрации на тексте. Согласно воспоминаниям Ханны Арендт, Хайдеггер учил их думать, а думать для него означало «копать». Он докапывался до корней сущего, писала она, но вместо того, чтобы вытаскивать их на свет, он оставлял их, лишь намечая пути вопрошания о них – точно так же, как его любимые тропинки прокладывали путь через лес. Годы спустя не отличающийся почтением к авторитетам сатирический «Философский лексикон» Дэниела Деннета и Асбьерна Стеглих-Петерсена придумает шуточный термин «хайдеггер» и определит его как «громоздкое устройство для бурения толстых слоев вещества»: например, «тут так глубоко, что придется использовать хайдеггера».
Георг Пихт, слушавший лекции Хайдеггера восемнадцатилетним студентом, вспоминал о силе его мышления как о чем-то почти осязаемом. Она ощущалась, когда Хайдеггер входил в аудиторию, эта энергетика веяла опасностью. Его лекции были формой «мастерски поставленного» театра. Хайдеггер призывал своих студентов думать, но не обязательно отвечать. «Он считал, что говорить первую пришедшую в голову бездумную вещь, или, как это еще называют, “дискуссия”, – пустая болтовня». Он любил, чтобы студенты вели себя уважительно, но не пытались «подмазаться». Когда однажды студентка зачитывала вслух текст, сопровождавшийся комментарием самого Хайдеггера, он прервал ее: «Мы здесь не хайдеггерианствуем! Давайте сразу к делу».
Пихт предполагал, что отчасти эта хайдеггеровская грубость была защитной реакцией: он чувствовал угрозу, исходящую как от других, так и от самого себя. Вопрошание о бытии могло внезапно проложить путь в бездну собственной личности, а личность – это то, что должно было быть осмыслено. Однажды Пихт с ужасом осознал, каково это – быть Хайдеггером: «Каков он был? Он жил словно в грозовом пейзаже. Когда мы прогуливались в Хинтерцартене во время сильной грозы, метрах в десяти от нас вырвало с корнем дерево. Это меня поразило, я будто заглянул в его душу».
Учившиеся у Хайдеггера хоть и нервно иронизировали, но тем не менее понимали, что им выпала честь наблюдать, как шаг за шагом создается великая философия. В середине 1920-х годов, читая курсы по Платону, Аристотелю или Канту, он давал каждому тексту оригинальную и принципиально новую интерпретацию. Выстроенные прежними философами замки концепций рушились у них прямо на глазах. Как подытожила Ханна Арендт: «Мышление снова ожило; культурные сокровища прошлого, считавшиеся мертвыми, заговорили… Существует учитель; тот, кто научит мыслить».
Последователи Хайдеггера пережили с ним немало удивительных моментов, но мало что сравнится с произошедшим в начале 1927 года. Его студент Герман Мерхен вспоминал, как Хайдеггер пришел на один из их семинаров и «спокойно и выжидающе, словно ребенок, который демонстрирует свою любимую игрушку, достал свеженапечатанный лист бумаги». Это был титульный лист его шедевра «Бытие и время»[18]18
Академический проект, М.: 2015. – Прим. ред.
[Закрыть] – с тем великим вступительным призывом к изумлению, за которым следовали страницы диковинного текста, который нельзя было спутать ни с чем, написанным любым другим философом, старым или новым.
Так что же такое бытие, которым Хайдеггер хочет нас восхитить в «Бытии и времени», и что это за сущее, обладающее бытием?
Хайдеггеровское Sein (бытие) непросто определить, потому что обозначаемое им не похоже на другие категории или качества. Это, разумеется, не какой-либо объект. Это также не обычная общая характеристика объектов. Вы можете втолковать кому-нибудь понятие «здание», указывая на множество различных строений – от шалашей до небоскребов; это займет время, но в конце концов вас поймут. Но вы можете до бесконечности показывать на дома, пищу, животных, лесные тропинки, церкви, атмосферу веселья, да даже на надвигающиеся грозовые тучи, каждый раз говоря: «Смотри: бытие!», – но ваш собеседник, скорее всего, будет недоумевать все больше и больше.
Хайдеггер подытоживает, заявляя, что само по себе Бытие не является бытием. Иными словами, это не определенная или очерченная сущность какого-либо рода. Он проводит различие между немецким словом Seiende, которое может относиться к любой отдельной сущности, такой как мышь или церковь, и Sein, которое означает Бытие, присущее этому конкретному сущему. (На русском языке одним из способов обозначения этого различия является использование заглавной «Б» для обозначения последнего.) Он называет это онтологическим различием (онтология – изучения сущего). Это различие нелегко держать в уме, но онтологическое различие между Бытием и бытием чрезвычайно важно для Хайдеггера. Если мы путаем эти два понятия, то делаем ошибку – например, погружаемся в изучение какой-нибудь науки о конкретных сущностях, например, психологии или даже космологии, думая, будто изучаем само Бытие.
В отличие от бытия, на Бытии трудно сосредоточиться, и о нем легко забыть. Но одно конкретное сущее обладает более заметным Бытием, чем другие, и это я сам, потому что, в отличие от облаков и церковных дверей, я – сущее, которое задается вопросом о своем Бытии. Оказывается даже, что у меня уже есть смутное, приблизительное, нефилософское понимание Бытия – иначе мне бы и в голову не пришло спрашивать о нем. Это делает меня наилучшей отправной точкой для онтологического исследования. Я одновременно являюсь бытием, чье Бытие подвергается сомнению, и бытием, которое в некотором роде уже знает ответ.
Значит, ответ лежит внутри меня. Но Хайдеггер вновь подчеркивает, что из этого не следует необходимость идти на курсы наук о человеке – будь то биология, антропология, психология или социология. Эти чисто онтические дисциплины не имеют ничего общего с онтологическим исследованием. Подобно спекулятивному мусору, который Гуссерль расчищал с помощью эпохé, они только помешают нашему исследованию, засорив его идеями, не относящимися к делу. Если я хочу узнать, что такое человек, не стоит подключать его к электроэнцефалографу, чтобы измерить мозговые волны, или анализировать примеры поведения. Подобно тому, как Карл Ясперс обратился от психологии к феноменологии, чтобы практиковать «иное мышление», Хайдеггер чувствовал, что вопрос о бытии должен быть или действительно философским, или никаким. Более того, он не должен быть философским в старомодном смысле, узко сосредоточенным на вопросах того, что мы можем знать. Необходимо начать все заново.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?