Электронная библиотека » Сара Бейквелл » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 18 декабря 2023, 14:58


Автор книги: Сара Бейквелл


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В самом начале «Бытия и времени» Хайдеггер обещает, что книга приведет нас к грандиозному финалу, в котором он сделает это окончательное заключение: что смысл бытия Dasein есть время. Он так и не сделал этого, потому что так и не закончил книгу: у нас есть только первая часть. Но он ясно показал, каким путем собирается идти. Если мы по своей природе временные существа, то подлинное существование означает, во‑первых, принятие того, что мы конечны и смертны. Мы умрем: это очень важное осознание Хайдеггер называет подлинным «бытием-к-смерти», и оно является основополагающим в его философии.

Во-вторых, это также означает понимание того, что мы являемся историческими существами, и осознание требований, которые предъявляет к нам наша конкретная историческая ситуация. В том, что Хайдеггер называет «предвосхищающей решимостью», Dasein обнаруживает, «что его предельная возможность состоит в том, чтобы отказаться от себя». В этот момент, благодаря бытию-к-смерти и решимости встретить свое время, человек освобождается от «они» и обретает свое истинное, подлинное «я».

Именно на этих страницах «Бытия и времени» Хайдеггер звучит как фашист. Можно не сомневаться, что он мыслил в политических терминах, когда писал свои отрывки о смерти и решимости. Тем не менее даже тут основные концепции Хайдеггера могли бы привести к совершенно иному толкованию. Как его идеи о «них» и подлинности могли привести его к аргументации в пользу сопротивления тоталитарному промыванию мозгов, так и идеи о решимости и принятии смертности могли стать основой для мужественного сопротивления режиму и его методам запугивания. Это мог бы быть манифест антитоталитарного героизма. Вместо этого очевидно, что Хайдеггер хотел, чтобы в этом тексте была видна масса политически заряженных смыслов – хотя, возможно, только для своих.

Ханс Йонас, один из бывших студентов Хайдеггера, вспоминал, что зашифрованные понятия присутствовали даже в ранних лекциях, хотя сам Йонас в то время не обращал на них внимания. Он не видел их, потому что ему это было неинтересно, но в ретроспективе, – сказал он интервьюеру, – он распознал в лекциях язык «крови и почвы» и «(как бы сказать?) пещерный национализм» в рассуждениях Хайдеггера о решимости и истории, вместе с его периодическими антифранцузскими политическими выпадами и акцентами на шварцвальдской деревенщине. В то время это казалось просто эксцентричностью. Только после того, как Йонас услышал о ректорской речи Хайдеггера в 1933 году, он переоценил все свои воспоминания о давних семинарах, которые посещал. «Тогда я впервые осознал кое-какие черты в мышлении Хайдеггера, ударил себя по лбу и произнес: “Да как же я раньше не понял!”»

Однако к Рождеству 1933 года Хайдеггер чувствовал себя в роли публичного национал-социалистического философа не так уверенно, как ожидал. Если верить его словам, в зимние каникулы он решил уйти с поста ректора в конце следующего семестра. Так он и сделал, написав заявление об отставке 14 апреля 1934 года. После этого, как сам позже утверждал, он уже не имел ничего общего с нацизмом. Он даже решился на небольшой бунт, вернув оригинальное посвящение Гуссерлю в издание «Бытия и времени» 1935 года. По его утверждению, новая позиция далась ему дорогой ценой, поскольку с тех пор и до конца войны за ним следили и его преследовали со стороны партийных функционеров.

Хайдеггер ненавидел говорить об этом периоде, и ни одно из его объяснений происходившего в 1933 году не было удовлетворительным. В 1945 году он написал небольшую статью, посвященную этому вопросу, озаглавленную «Ректорат 1933/34: факты и мысли». В ней он признался, что на короткое время увидел в партии «возможность внутреннего самосозерцания и обновления народа, а также путь к раскрытию его исторически-западного предназначения». Затем Хайдеггер, по его словам, увидел свою ошибку и выпутался. Смысл эссе можно сформулировать так: «Ой, я и не думал быть нацистом». Хайдеггеру была выгодна эта кажущаяся наивность. Когда в 1945 году французский писатель Фредерик де Товарницки ослабил оборону Хайдеггера бутылкой хорошего вина и задал прямой вопрос – «почему?», тот наклонился к французу и тоном человека, торжественно раскрывающего секрет, произнес: «Dummheit». Он повторил это слово еще раз, еще более выразительно. «Dummheit». Глупость. Подразумевалось, что его худшим недостатком была оторванность от жизни. Он убедил даже великодушного Ясперса, который после войны назвал Хайдеггера 1933 года «мечтательным мальчиком» – ребенком, который оказался втянут в события, слишком сложные для его понимания.

В действительности все обстоит совсем иначе. Во-первых, Хайдеггер явно сохранял нацистские симпатии еще долгое время после своей отставки. В августе 1934 года он представил в Министерство науки и образования планы предлагаемой им философской академии в Берлине, своего рода городской версии лагерей Тодтнауберг, в которых преподаватели и студенты жили бы вместе и занимались «научной работой, отдыхом, упражнениями, военными играми, физической работой, прогулками, спортом и празднествами» под руководством «политически безопасных» профессоров и директора, то есть национал-социалистов. Предложение Хайдеггера отклонили, но вовсе не из-за отсутствия энтузиазма в его планах. Два года спустя, когда в 1936 году он поехал в Рим, чтобы прочитать лекцию о поэте Фридрихе Гёльдерлине, он все еще носил на лацкане нацистскую булавку и не снимал ее, даже осматривая достопримечательности в компании своего бывшего студента Карла Левита, наполовину еврея. Левит был возмущен: независимо от взглядов Хайдеггера ему ничто не мешало снять значок хотя бы ради комфорта своего спутника.

Это был не единственный случай, когда Хайдеггер проявлял подобную черствость в общении с людьми. Философ Макс Мюллер, который учился у Хайдеггера и работал его ассистентом, в 1937 году попал в неприятности с режимом за написание политических статей и работу в католической молодежной группе. Проректор Фрайбурга Теодор Маунц сообщил Мюллеру, что к Хайдеггеру обратились за отчетом о поведении его студента, и тот дал ему в целом хорошую оценку «как человеку, педагогу и философу». Однако, с другой стороны, он включил замечание о том, что Мюллер относится к государству отрицательно. Одно такое предложение означало верную смерть. «Иди к нему и попроси это убрать, – сказал Маунц Мюллеру. – Все будет в порядке, если он вычеркнет это предложение».

Мюллер обратился к Хайдеггеру – но Хайдеггер упорно стоял на своем, говоря: «Я дал единственный ответ, который соответствует истине. Я лишь упомянул об этом среди прочих объективных достижений».

«Остальные достижения меня не спасут, – ответил Мюллер, – пока эта характеристика остается в документе».

Хайдеггер возразил: «Как католик, вы должны знать, что нужно говорить правду. Таким образом, вычеркнуть предложение я не могу».

Мюллер попытался оспорить эту «теологическую» основу, но Хайдеггер был невозмутим: «Нет, я буду держаться того, о чем меня спросили. Не могу же я теперь взять свой отзыв назад, тем более что в университете уже знают о его содержании. Ничего нельзя сделать. Не держите на меня зла».

Последняя фраза поразила Мюллера больше всего. Хайдеггер, похоже, заботился только о том, чтобы оправдать собственные действия, совершенно не думая об опасности, грозящей другому человеку. К счастью, Мюллеру удалось избежать серьезных последствий в этом случае, но не благодаря Хайдеггеру. Он вспомнил свое прощальное высказывание Хайдеггеру в тот день: «Дело не в том, что я обижусь на вас, дело в том, что я существую». С тех пор его отношение к своему бывшему наставнику изменилось: он никогда не мог забыть «какую-то двусмысленность в Хайдеггере».

Слово «двусмысленность» снова и снова появляется при описании Хайдеггера, и это относится не только к его характеру или поступкам, но и к его философии. С 1945 года философы и историки пытаются понять, является ли философия Хайдеггера полностью бесполезной из-за его нацизма или ее можно оценивать в отрыве от его личных и политических недостатков. Кто-то предлагал попытаться спасти некоторые аспекты, отбросив другие, похоронив опасные части, как радиоактивные отходы, и сохранив отдельные достойные внимания фрагменты. Но это не приносит результата: философия Хайдеггера представляет собой плотное, сложное целое, в котором каждый аспект зависит от другого. Убери из «Бытия и времени» все неприятное, и структура рухнет.

Более того, почти каждая важная мысль Хайдеггера таит в себе двусмысленность. Самые опасные идеи одновременно являются и теми, которые могут предложить больше всего, – как во фрагментах про подлинность и ответственность. Больше всего озадачивают те разделы, где он пишет о Mitsein, или бытии-с-другими: он был первым, кто сделал этот опыт центральным в философской работе. Он прекрасно писал о «заботе» о других: о моментах, когда мы «вступаемся» за другого человека из чувства небезразличия или товарищества. Однако все это не позволило Хайдеггеру проявить хоть какое-то сопереживание тем, кто страдал или преследовался в нацистской Германии. Он мог писать о Mitsein и заботе, но не смог, оказавшись в непростом историческом контексте, применить свои же концепции к жизни окружающих его людей, включая тех, кто считал его близким другом.

Казалось, он даже не представлял, во что втягивает своих друзей. Многие из тех, кто знал его, особенно Гуссерль, Ясперс и Арендт, были сбиты с толку двусмысленностью Хайдеггера и уязвлены его поступками и отношением. Они не могли решиться отказаться от него, поэтому мучились над ним. Их попытки понять его дали им возможность заглянуть в пустоту. Дело не в том, что у Хайдеггера был плохой характер, писала Ханна Арендт Ясперсу в 1949 году; дело в том, что у него вообще не было характера. Сартр сказал очень похожую вещь в эссе 1944 года, говоря о нацизме Хайдеггера: «У Хайдеггера нет характера; вот в чем дело». Словно в повседневной человеческой жизни было нечто, чего не понимал великий философ повседневности.

Размышляя в хижине в Тодтнауберге, Хайдеггер продолжал писать на протяжении 1930-х годов. В 1935 году он с горечью заявил о «помрачении мира, бегстве богов, разрушении земли, сведении человека к массе, ненависти и недоверии ко всему творческому и свободному». Но и это было двусмысленно: имел ли он в виду, что нацисты за это в ответе, или что общее помрачение и расчеловечивание сделало нацизм необходимым?

Вероятно, в эти годы он и сам испытывал некоторое замешательство; ему определенно было нелегко выражать свои мысли. В июле 1935 года он написал Ясперсу, что все, что ему удавалось в последнее время в своей работе, – это «едва заметное бормотание». Но он работал над переводами, и к письму он приложил несколько строк из «Антигоны» Софокла – часть «Оды о человеке». (Позже он также напечатает этот перевод в частном порядке в качестве подарка своей жене на день рождения в 1943 году.) С нее начинается английский перевод Хайдеггера:

 
The manifold uncanny holds sway
And nothing uncannier than man[28]28
Много в природе дивных сил,Но сильней человека – нет.  Пер. Ф. Ф. Зелинского. – Прим. науч. ред.


[Закрыть]
.
 

Сама мысль Хайдеггера становилась все более и более «странной». В своем заснеженном лесу он начал долгую, медленную переориентацию, которая стала известна как «поворот» (die Kehre), несмотря на то что она не может быть привязана к какому-то одному событию. Это был процесс, ведущий Хайдеггера к более земному, более восприимчивому, более поэтическому образу мышления и уводящий от разговоров о решительности и твердости.


Однако его поэтизация и единение с лесом также привели к новым решениям. Примерно в то время, когда он раздумывал, оставаться ли на посту ректора, ему также предложили должность в университете Берлина – выбор, который, должно быть, затруднил решение по Фрайбургу. Но он отверг это предложение. Свои мотивы Хайдеггер изложил в обращении, опубликованном в одобренном нацистами издании Der Alemanne 7 марта 1934 года.

Обращение не было явно посвящено политике, хотя его последствия стали политическими. Он сказал, что не хочет переезжать в Берлин, потому что это оторвало бы его от окружения Шварцвальда – от «медленного и целеустремленного роста елей, яркого, бесхитростного великолепия цветущих лугов, журчания горного ручья в долгую осеннюю ночь, суровой простоты покрытых снегом равнин». Когда глубокой зимней ночью вокруг хижины бушует вьюга, писал он, «это идеальное время для философии». И еще:

Как молодой фермер тащит свои тяжелые сани вверх по склону и направляет их, заваленные буковыми бревнами, по опасному спуску к дому, как пастух, погруженный в раздумья, неспешно подгоняет свой скот вверх по склону, как фермер в своем сарае готовит черепицу для своей крыши – вот на что похожа моя работа.

Когда Хайдеггер впервые получил предложение, он обратился за советом к своему соседу по Тодтнаубергу, семидесятипятилетнему фермеру, известному как Иоганн Брендер. Тот задумался на мгновение – как это нередко делают умудренные опытом крестьяне. Затем он ответил, но не словами, а молчаливым покачиванием головы. Но ничего другого и не требовалось. Теперь для Хайдеггера не будет Берлина, не будет космополитичной городской жизни, не будет больше заигрывания с властью. Он возвращается в юго-западный немецкий лес, к высоким деревьям, дровам и деревенским скамейкам у тропинок, где его мышление работало лучше всего – то есть там, где «все вещи становятся уединенными и неспешными».

Это были сцены – по случайности соответствующие нацистскому сельскому китчу наихудшего сорта, – которые будут направлять дальнейшую философию Хайдеггера.

Карл и Гертруда Ясперс также бились все 1930-е годы в поисках ответа на вопрос: должны ли они покинуть Германию? Нюрнбергские законы 1935 года серьезно ограничили их жизнь: они лишили евреев гражданства и запретили смешанные браки, хотя уже существовавшие, как и их, до поры до времени официально терпели. В следующем году из-за своего брака Ясперс потерял университетскую должность. И тем не менее они не могли заставить себя уехать. Вместо этого супруги не высовывались и жили осторожно, так же как Ясперс научился всегда с осторожностью дышать и двигаться, боясь повредить жизненно важные органы.

Ханна Арендт, напротив, уехала рано: ей помогло веское предупреждение. Сразу после прихода к власти нацистов, весной 1933 года, ее арестовали во время изучения материалов по антисемитизму для Немецкой сионистской организации в Прусской государственной библиотеке Берлина. Квартиру обыскали; их с матерью ненадолго поместили под стражу, а затем отпустили. Они сбежали, даже не остановившись, чтобы оформить документы. Перебрались в Чехословакию (тогда еще безопасную) способом, слишком невероятным, чтобы быть правдой: у сочувствующей немецкой семьи на границе был дом с парадной дверью в Германии и черным ходом в Чехословакии. Семья приглашала людей на ужин, а ночью пропускала их через заднюю дверь. Из Праги Арендт и ее мать отправились в Женеву, затем в Париж и, наконец, в Нью-Йорк, где и поселилась Арендт. Позже она сказала интервьюеру на телевидении, что все с самого начала знали, насколько опасна нацистская Германия, но теоретически знать – это одно, а действовать в соответствии с этим и сделать это «личной судьбой» – совсем другое. Так или иначе, они выжили.

Бывший оппонент Хайдеггера в Давосе[29]29
  Давосский диспут, или Дебаты в Давосе 1929 года – известный философский диалог между семиотиком и философом культуры и философом Бытия. – Прим. ред.


[Закрыть]
, Эрнст Кассирер, преподававший в Гамбурге с 1919 года, в отличие от Ясперсов не колебался. После принятия апрельских законов 1933 года он оценил быстро ситуацию и уже в мае уехал вместе с семьей. Два года Кассирер провел в Оксфордском университете, затем шесть лет в шведском Гетеборге; а когда стало казаться, что Швеция перейдет под контроль Германии, он переехал в США, где преподавал в Йельском университете, а затем в Колумбийском. Кассирер дожил почти до самого конца войны: 13 апреля 1945 года в Нью-Йорке он умер от сердечного приступа во время прогулки.

Эммануэль Левинас уехал во Францию задолго до прихода нацистов к власти. Он преподавал в Сорбонне, натурализовался как француз в 1931 году, а когда началась война, записался в армию.

Дети Гуссерлей, Элли и Герхарт, эмигрировали в США. Самому Эдмунду Гуссерлю в ноябре 1933 года предложили должность в Университете Южной Калифорнии. Мне удивительно легко представить его в образе настоящего калифорнийца – всегда аккуратного, в костюме, прогуливающегося с тростью под пальмами и ясным белым солнцем – подобно многим другим европейским интеллектуалам в эмиграции. Однако он не стал покидать страну, которая была его домом. Мальвина Гуссерль держалась рядом с ним – столь же непоколебимая.

Гуссерль продолжал работать в своей обширной личной библиотеке. Студента, которого Хайдеггер едва не убил своим упрямством, Макса Мюллера, Хайдеггер часто посылал к Гуссерлю домой с поручениями, обычно чтобы тот был в курсе того, кто чем занимается и какие диссертации пишутся на философском факультете. Очевидно, Хайдеггер не хотел, чтобы Гуссерль оказался полностью изолирован, однако сам никогда его не навещал. Мюллер радовался возможности увидеться с великим феноменологом. Общаясь с ним, он сделал вывод, что Гуссерль действительно был довольно замкнут – главным образом потому, что мало интересовался внешними делами. «Он был ярко выраженным монологическим типом и, поскольку полностью сосредоточился на философских проблемах, не переживал начавшееся в 1933 году время как “тяжелое” – в отличие от своей жены».

Однако Гуссерль уделял больше внимания миру, чем казалось на первый взгляд. В августе 1934 года он подал заявку на поездку в Прагу на Восьмой международный философский конгресс, посвященный теме «Миссия философии в наше время». Ему отказали, поэтому он послал письмо, которое должно было быть зачитано на конгрессе. Это был краткий, но интересный документ, в котором Гуссерль предупреждал, что европейской традиции разума и философского поиска угрожает кризис. Он призывал ученых в каждой области взять на себя ответственность – «ответственность перед собой», или Selbstverantwortung, – чтобы противостоять этому кризису, и особенно создать международные сообщества, которые объединили бы мыслителей разных стран.

В мае 1935 года он вновь выступил с аналогичным посланием в лекции перед Культурным обществом в Вене, и на этот раз ему разрешили поездку. Ученые должны объединиться, сказал он, чтобы противостоять нынешнему падению в опасный иррациональный мистицизм. Единственной надеждой Европы является «героизм разума». В ноябре 1935 года он снова подал заявку на поездку в Прагу, получил разрешение и прочитал еще одну лекцию с аналогичными тезисами. В течение всего этого года Гуссерль развивал свои идеи в рамках более масштабного проекта. В январе 1936 года он закончил первые два раздела и опубликовал их под названием «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология»[30]30
  Наука, М.: 2013. – Прим. ред.


[Закрыть]
. Поскольку антиеврейские законы теперь запрещали ему публиковать что-либо в Германии, работа появилась в Philosophia, международном ежегоднике, издававшемся в Белграде.

В августе 1937 года Гуссерль заболел и уже не смог оправиться. Зимой того же года его здоровье ухудшилось. Он продолжал работать с соавторами и посетителями над третьей частью «Кризиса», но не завершил ее. В последние месяцы рассудок подводил его; он мало говорил, но иногда произносил нечто вроде: «Я совершил много ошибок, но все еще может закончиться хорошо» или «Я плаваю в Лете, и у меня нет никаких мыслей». Затем – вероятно, в порыве прежнего честолюбия, – заявлял: «Философию нужно строить заново, с самого начала». Гуссерль умер 27 апреля 1938 года, ему было семьдесят девять лет. Сестра, ухаживавшая за ним, сказала потом Мальвине: «Он умер как святой».

Эдмунда Гуссерля кремировали, так как Мальвина боялась, что надгробие на кладбище могут осквернить вандалы. Она оставалась хранительницей дома, охраняя прах мужа, его великолепную библиотеку и архив личных записей – все написанное характерным стенографическим шрифтом, включая множество его неопубликованных и незаконченных работ, в том числе и последние разделы «Кризиса».

Хайдеггер не присутствовал на его похоронах, сославшись на болезнь.

5. Хрустеть цветущим миндалем

Глава, в которой Жан-Поль Сартр описывает дерево, Симона де Бовуар оживляет идеи, а мы знакомимся с Морисом Мерло-Понти и буржуазией


В 1934 году, после года обучения у Гуссерля в Берлине, полный энергии Сартр вернулся во Францию. Он приступил к разработке собственной феноменологии, оживив ее характерно сартровским пониманием Кьеркегора и Гегеля. Кроме того, использовал личный материал: детские переживания, юношеские порывы, широкий спектр любопытных фобий и навязчивых идей. Воссоединившись с Симоной де Бовуар, он привлек ее к своей работе, а она, в свою очередь, привнесла свой опыт и индивидуальность в их сочинения и размышления. Сочетание вышло весьма необычным.

Сартру пришлось вернуться к преподаванию – сначала в Гавре. В свободное время он стал миссионером феноменологии, призывая всех своих друзей изучать ее – включая и тех, кто, как Мерло-Понти, уже это делал. Де Бовуар, которая хорошо читала по-немецки (очевидно, лучше, чем Сартр, хотя тот говорил и читал на нем весь год), провела большую часть 1934 года, погрузившись в феноменологические тексты.

Стремясь перенести свои идеи на бумагу, Сартр закончил начатое в Берлине эссе «Основная идея феноменологии Гуссерля: Интенциональность» – работу, которая запомнилась тем, что объясняла интенциональность как изгнание из уютных чертогов разума в суровый мир бытия. Он также работал над исследованием феноменологии воображения, сокращенная версия этого исследования была опубликована в 1936 году под названием L’imagination, а переработанная полная версия – в 1940 году под названием L’imaginaire, или «Воображаемое». Обе работы исследовали феноменологическую загадку того, как сны, фантазии или галлюцинации могут быть осмыслены в терминах структуры интенциональности, даже если их объекты не существуют или отсутствуют в реальности.

Чтобы углубить свои исследования в этих областях, Сартр решил, что ему и самому понадобится пережить галлюцинации, поэтому он попросил врача Даниэля Лагаша, старого школьного друга, достать ему мескалин, который впервые был синтезирован в 1919 году. В середине века интеллектуалы наперебой стремились заполучить мескалин; кульминацией этой тенденции стал выход в 1953 году книги «Двери восприятия»[31]31
  АСТ, М.: 2016. – Прим. ред.


[Закрыть]
, знаменитого феноменологического исследования Олдоса Хаксли о том, что чувствуешь, рассматривая картины и слушая музыку во время трипа. Один из экзистенциалистов-экспериментаторов 1950 годов, английский писатель Колин Уилсон, описал встречу с первозданным бытием, которая была «похожа на пробуждение в поезде и обнаружение незнакомца с лицом в дюйме от вашего собственного». Задолго до этого Сартр искал собственную встречу с бытием. Доктор Лагаш ввел ему препарат, а затем проследил за трипом, в то время как Сартр, как и положено хорошему феноменологу, наблюдал за происходящим изнутри и делал записи.

Результаты оказались катастрофическими. Если у Хаксли наркотическое приключение было мистическим и экстатическим, а один из ассистентов доктора Лагаша наслаждался прогулками по воображаемым лугам с экзотическими танцовщицами, то мозг Сартра изверг из себя адскую кучу-малу из змей, рыб, стервятников, жаб, жуков и ракообразных. Хуже того, они отказывались уходить. В течение нескольких месяцев похожие на лобстеров существа следовали за ним прямо из поля зрения, а фасады домов смотрели на него человеческими глазами.

Сартр нечасто вспоминал этот опыт в своих исследованиях воображения – возможно, потому, что опасался сойти с ума. Однако он использовал его в других произведениях, включая рассказ 1937 года «Комната»[32]32
  АСТ, М.: 2014. – Прим. ред.


[Закрыть]
и более позднюю пьесу 1959 года «Затворники Альтоны»[33]33
  Фолио, М.: 1999. – Прим. ред.


[Закрыть]
, в которой молодые люди находятся в осаде мнимых монстров, а также полувыдуманное произведение 1938 года под названием «Еда». В последнем использовались как мескалиновые образы, так и поездка в Италию в 1936 году. Рассказчик, гуляя в одиночестве по Неаполю в очень жаркий день, наблюдает ужасные вещи: ребенок на костылях выбирает из сточной канавы ломтик арбуза, кишащий мухами, и съедает его. Через открытый дверной проем он видит мужчину, стоящего на коленях рядом с маленькой девочкой. Когда она говорит: «Папа, мой папа», тот вгрызается ей в ягодицу, словно в буханку хлеба. Рассказчика Сартра одолевает тошнота – но вместе с ней приходит озарение: ничто в мире не происходит по необходимости. Все «условно», и все могло бы произойти по-другому. Это откровение приводит его в ужас.

Озарение Сартра по поводу «случайного», должно быть, пришло раньше, поскольку он уже некоторое время собирал о нем заметки – сначала в пустых тетрадях, которые, по его словам, он случайно нашел в вагоне метро и на обложке которых была реклама «Midi Suppositories». В Берлине эти заметки превратились в черновик романа с рабочим названием «Меланхолия». Он, в свою очередь, стал романом, с которым я столкнулась, когда мне было шестнадцать лет: «Тошнота»[34]34
  АСТ, М.: 2017. – Прим. ред.


[Закрыть]
, история писателя Антуана Рокантена и его скитаний по Бувилю.

Изначально Рокантен приехал в этот скучный приморский городок, чтобы изучать жизнь придворного XVIII века, маркиза де Рольбона, чьи документы хранятся в местной библиотеке. Карьера де Рольбона состояла из череды безумных приключений и стала бы подарком для любого биографа, вот только Рокантен все никак не мог найти способ их описать. Он понял, что жизнь совсем не похожа на эти бравые истории, а фальсифицировать реальность он не хочет. По сути, это сам Рокантен сбился с пути. Лишенный рутины и семьи, придающих структуру жизни большинства людей, он проводил свои дни в библиотеке, бродил по городу, пил пиво в кафе, где на проигрывателе играл регтайм. Он наблюдал за горожанами, которые занимались своими обыденными мещанскими делами. Жизнь казалась ему комком бесформенного теста, который характеризуется лишь случайностью, а не необходимостью. Это осознание приходило регулярно, как волны, и каждый раз наполняло Рокантена тошнотой, которая, казалось, связывалась с окружающим миром. Вот он берет камешек, чтобы бросить его в море, но в руке тот ощущается как отвратительная шарообразная масса. Он входит в комнату, и дверная ручка превращается в странный комок. В кафе его привычный пивной бокал со скошенными краями и ярким гербом пивовара выглядит ужасно и неприятно. Он пытался феноменологически зафиксировать эти переживания в дневнике: «Я должен рассказать, как я вижу этот стол, улицу, людей, свою пачку табака, поскольку именно эти вещи изменились».

В конце концов, глядя на «вареную кожу» каштана в местном парке и снова ощущая тошноту, Рокантен понимает, что его беспокоит не просто дерево, но бытие дерева. Это то, как оно, необъяснимо и бессмысленно, просто сидит, не желая обрести смысл или успокоиться. Вот что такое случайность: беспорядочное, возмутительное присутствие вещей. Рокантен понимает, что больше не может смотреть на мир как раньше и что ему никогда не завершить биографию де Рольбона, потому что он не может писать приключенческие истории. На данный момент он вообще ничего не может:

Я опустился на скамейку, ошеломленный, потрясенный этим изобилием существ без причины: цветение, цветение повсюду, мои уши гудели от существования, сама моя плоть пульсировала и раскрывалась, отдаваясь всеобщему цветению.

Когда в его любимом кафе звучит запись женщины (вероятно, Софи Такер), исполняющей меланхоличный блюзовый номер под названием Some of These Days, у него случались моменты передышки. Песня начинается с нежного фортепианного вступления, которое переходит в теплый голос певицы; и в течение следующих нескольких минут в мире Рокантена все было в порядке. Каждая нота ведет к следующей, каждая на своем месте. В песне есть смысл, поэтому она наделяет смыслом и существование Рокентена. Все выверено и плавно: когда он подносит бокал к губам, тот движется по легкой дуге, и он может не расплескав поставить его на место. Его движения плавны, как у спортсмена или музыканта, – пока не закончится песня и все снова не разлетится на куски.

Роман заканчивается тем, что Рокантен находит выход через это видение искусства как источника необходимости. Он решает уехать в Париж, чтобы написать не биографию, а книгу другого рода, которая будет «красивой и твердой, как сталь, и заставит людей стыдиться своего существования». Позднее Сартр посчитал, что это решение было слишком простым: способно ли искусство действительно спасти нас от хаоса жизни? Но именно оно дало Рокантену возможность сдвинуться с мертвой точки в том, что иначе могло бы стать бесконечным, неразрешенным романом, «цветущим, цветущим» во всех направлениях. Как мы увидим позже, любое средство, позволившее Сартру закончить книгу, заслуживает аплодисментов.

Сартр включил в свое произведение многое из собственной жизни и опыта: приморский городок в несезон, галлюцинации, случайности. Даже одержимость каштановым деревом была личной: в его произведениях много деревьев. В автобиографии он вспоминал, как в детстве его напугала страшилка: прикованная к постели тяжелой болезнью молодая женщина вдруг вскрикивает, показывает из окна на каштановое дерево, а затем падает замертво на подушку. В рассказе самого Сартра «Детство хозяина»[35]35
  Фолио, М.: 2002. – Прим. ред.


[Закрыть]
главный герой Люсьен приходит в ужас от каштанового дерева, которое не реагирует, когда он его пинает. Позже Сартр рассказывал своему другу Джону Джерасси, что его квартира в Берлине выходила окнами на прекрасное большое дерево – не каштан, но похожее на него в достаточной степени, чтобы деревья Гавра то и дело всплывали у него в памяти.

Деревья много значили для Сартра: бытие, тайна, физический мир, случайность. Они также были удобной точкой для феноменологического описания. В автобиографии он цитирует слова, сказанные ему однажды бабушкой: «Мало того, что у тебя есть глаза – ты должен научиться ими пользоваться. Знаешь, что Флобер сделал с молодым Мопассаном? Он усадил его перед деревом и дал ему два часа, чтобы описать его». Это верно: Флобер, очевидно, действительно велел Мопассану рассматривать вещи «долго и внимательно», сказав:

Во всем есть неизученная часть, потому что мы привыкли помнить всякий раз, когда мы смотрим, что люди до нас думали о том, что мы рассматриваем. Даже в самой тривиальной вещи есть доля неизведанного. Мы должны ее найти. Чтобы описать пылающий огонь или дерево на равнине, мы должны оставаться перед этим огнем или деревом до тех пор, пока они не перестанут напоминать нам любое другое дерево или любой другой огонь.

Флобер говорил о литературном мастерстве, но он мог бы говорить и о феноменологическом методе, который в точности следует этому процессу. С помощью эпохé сперва отбрасываются второстепенные понятия или общепринятые идеи, а затем описывается вещь – такая, какой она непосредственно предстает перед нами. Для Гуссерля эта способность описывать феномен без влияния чужих теорий означает освобождение философа.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации