Электронная библиотека » Сборник статей » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 16 июня 2021, 13:04


Автор книги: Сборник статей


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

На примере текстов Цветаевой, Набокова и Бродского Ваннер развивает и усложняет концепты Михаила Эпштейна, «соразвод» [interlation] и «стереотекстуальность», введенные им для обозначения практики создания параллельных текстов на двух языках6262
  Перевод interlation на русский язык как «соразвод» предложен самим М. Эпштейном в русском варианте работы, изначально опубликованной по-английски (Epstein М. The Unasked Question: What Would Bakhtin Say? // Common Knowledge. 2004. Vol. 10 (1). Р. 42–60. Русский вариант: Эпштейн М. Стереотекстуальность. От перевода к метаморфозе // Эпштейн М. Будущее гуманитарных наук: Техногуманизм, креаторика, эротология, электронная филология и другие науки XXI века. М.: РИПОЛ-классик; Панглосс, 2019. С. 170–177).


[Закрыть]
. По мысли Эпштейна, в современной глобализированной культуре, с заметным ростом многоязыковой компетенции как писателей, так и читателей, роль перевода существенно изменяется – вместо того, чтобы создавать симулякр оригинала, он продуцирует вариацию, переложение, устанавливает неэквивалентные, диалогические отношения между двумя версиями текста. Контрастное соположение литературного произведения и его неэквивалентного переложения на иной язык упраздняет иерархию оригинала и перевода, превращая их в «многомерный смысловой континуум». В результате возникает стереотекст, существующий в разных языковых проекциях и подчеркивающий не идентичность вариантов, а их дифференциацию. Обращаясь одновременно к двум инкарнациям художественного текста, читатель-билингв осознает различный потенциал языков, а также в какой степени тот или иной язык улавливает, выявляет или нивелирует тончайшие оттенки смыслов и образности. Этот процесс, наверно, можно было бы определить как метачтение, побуждающее не только к эстетическому погружению в конкретное произведение, но и к рефлексии об особенностях разных вербальных кодов. Подобный феномен ставит перед нами более фундаментальный вопрос, выходящий далеко за рамки эстетики: может ли какая-либо идея вообще быть адекватно выражена лишь на одном языке? По мнению Эпштейна, подобно тому, как для полноценного физического восприятия предмета человеку даны парные органы чувств, разные языки даны человеку для «стереоскопического» восприятия мысли. «Возможно, стереотекстуальность – это будущее литературы и человеческого общения, когда языки будут служить не заменой, а дополнением друг друга»6363
  Цит. по: Эпштейн М. Стереотекстуальность. От перевода к метаморфозе. С. 176. Этот авторский перевод сам по себе является примером неэквивалентного переложения мыслей автора, высказанных им в англоязычной версии статьи.


[Закрыть]
.

Как показывает исследование Ваннера, такого рода транслингвальная практика была характерна для ведущих поэтов диаспоры на протяжении всего XX века, задолго до того, как она стала отличительным признаком глобальной культуры и привела к появлению читателя (и исследователя), способного к сознательной рефлексии об этих «стереоэффектах». Независимо от того, переводит ли конкретный автор себя сам или нет, неэквивалентные, диалогические отношения между разными языками формируют диаспорическое поэтическое сознание и неизбежно проявляются в текстах.

В следующей главе, «Эволюционная биология и „нарратив диаспоры“: Феодосий Добржанский и Владимир Набоков», Дэвид Бетеа использует терминологию и логику литературного дарвинизма, новой дисциплины, оформившейся на стыке эволюционной биологии и литературоведения и также называемой «эвокритикой»6464
  Литературный дарвинизм как дисциплина представлен, в частности, в следующих работах: Boyd B. On the Origin of Stories: Evolution, Cognition, and Fiction. Cambridge, MA: Belknap Press, 2009; Evolution, Literature, and Film: A Reader / Boyd B., Carroll J., Gottschall J. (eds). N. Y.: Columbia University Press, 2010.


[Закрыть]
, для интерпретации процессов культурной адаптации в русской диаспоре. Если эволюция в природе постепенно приводит к огромному разнообразию, то диаспора представляет собой среду, способствующую прогрессирующей лингвистической и культурной диверсификации. Сопоставляя творческие и жизненные траектории Владимира Набокова и Феодосия Добржанского (1900–1975), автора фундаментального труда «Генетика и происхождение видов» (1937), Бетеа утверждает, что их мышление в категориях эволюционной биологии привело их от национального к транснациональному. Опираясь на широкий спектр конкретных примеров, он прогнозирует, что в области литературы, не описываемой более в бинарных категориях, «русскость» будет не только означать гибридную идентичность множества писателей, но станет синонимичной таким понятиям, как «сверхличность», «супер-организм» и «коллективный разум», сформулированным Пьером Тейяром де Шарденом, Э. О. Уилсоном, Джозефом Генрихом и другими.

Подход, испробованный в данном исследовании Бетеа, резонирует и с теориями, озвученными в рамках меметики. Основоположник меметики и автор термина «мем» Ричард Докинз высказал гипотезу, заключающуюся в том, что, подобно генам, мемы, как единицы культурной информации, подчиняются законам эволюции и стремятся к самовоспроизводству6565
  Dawkins R. The Selfish Gene. Oxford: Oxford University Press, 1976.


[Закрыть]
. В результате миграций происходит завоевание мемами новых территорий, их скрещивание в зоне контакта между разными культурами, что приводит к неожиданным мутациям, стимулируя эволюционные процессы в культурном поле.

В главе «Возвращение на родину литературы диаспоры: роль поэтической антологии в конструировании диаспорального канона» Кэтрин Ходжсон исследует связь между каноном, национальной идентификацией и географическим местоположением культурного сообщества. Ее интересуют не столько процессы сохранения или трансформации национальной традиции в диаспоре, сколько вопрос о том, как творческая деятельность за пределами метрополии приводит к установлению нового, диаспорического литературного канона, какого рода «амбивалентную инаковость» такой канон отражает и что происходит, когда диаспорический канон «возвращается на родину». Ходжсон начинает с тезиса, что возникновение диаспорических канонов в разных регионах за пределами родины неизбежно противоречит традиционному взгляду на канон как выражение духа нации, укоренившемуся еще в начале XIX века. Диаспоральный канон выявляет двойственную коллективную идентичность целого сообщества, пытающегося сохранять свою особую культуру, в то же время поддерживая связи с культурой страны проживания. Попутно Ходжсон делает любопытное замечание по поводу одной из «универсалий» русской культуры, потерявшей актуальность в диаспоре, а именно сформулированной Достоевским идеи русской «всечеловечности». В диаспоре эта идея оказывается менее эффективной, полагает исследовательница, поскольку акцент на сохранении своей особой культурной идентичности неизбежно ограничивает ассимиляцию чужих культурных паттернов. Изданные за рубежом антологии нередко выполняли функцию суррогатного или виртуального «дома», основанного на общем языковом и культурном наследии, а создаваемый ими канон демаркировал границы этого дома.

Что же происходит, когда диаспорический канон «репатриируется» в метрополию, как это случилось в русском литературном поле в конце 1980‐х – 1990‐х годах? Его бывшая функция демаркации вступает в противоречие с доминирующей в метрополии тенденцией к его ассимиляции как фрагмента общего национального канона и игнорированию его особого экстерриториального характера. Ходжсон рассматривает это противоречие на примере ряда антологий поэзии диаспоры, опубликованных на протяжении последнего века в разных точках русского зарубежья, а также в России, сравнивая, соответственно, принципы их композиции, цели и роль в утверждении диаспоральной идентичности. Это систематическое сопоставление двух категорий антологий, ориентированных на разные читательские аудитории, выявляет существенные различия между ними в том, что касается репрезентации поэзии диаспоры. Проведенный в этой главе анализ вписывается в более обширное исследование стратегий формирования литературного канона в диаспоре и вносит вклад в изучение канона в целом.

Две последние главы этой книги обращаются к современности, прослеживая, как новейшие виртуальные и географические контексты, в которых сегодня происходит циркуляция информации, общение и культурная идентификация, изменяют наши представления о русской литературной диаспоре. В главе «Возможна ли диаспора в век интернета?» Марк Липовецкий ставит вопрос о релевантности самой концепции диаспоры в эпоху, когда «новые формы коммуникации понижают значение государственных границ, повышая при этом разделительные барьеры на границах дискурсивных, аксиологических, политических и идеологических». Он подвергает эту гипотезу экспериментальной проверке на примере ряда текстов о блокаде Ленинграда, противопоставляя, соответственно, два стихотворения, две пьесы и два романа. В каждой жанровой паре один текст написан автором либеральных взглядов, укорененным в метрополии, а другой – автором экстерриториальным. Этот выбор темы особенно актуален для современной России – краеугольным камнем постсоветской идентичности стала победа в Великой Отечественной войне и, в частности, блокада, которая является наиболее идеологизированным и ритуализированным дискурсом, окруженным множеством табу.

Проведенный Липовецким анализ выявляет наличие разных типологических подходов к интерпретации связанной с блокадой исторической травмы. Авторы метрополии проецируют блокадный опыт на современность, отказываясь от документальных свидетельств и используя это событие как риторический инструмент в сегодняшних идеологических конфликтах. Это приводит к деконструкции гуманистических принципов, обесцененных, по мнению авторов, ужасами блокады. Напротив, писатели диаспоры видят в блокаде нереальное не-время, в духе «гетеротопии» Мишеля Фуко, и пытаются восполнить ощущение нереальности за счет обращения к документальному материалу. Блокада для них является неким внеисторическим и вневременным локусом, резонирующим с диаспорическим переживанием отчуждения. По мнению Липовецкого, блокада становится сегодня новым эмигрантским мифом о «Доме». Он делает и более общий вывод о том, что современное диаспорическое письмо – это «дискурс, связанный с „перемещенностью“ не столько в пространстве, сколько во времени, не столько в языке, сколько в культуре». А специфические модальности этого письма порождаются субъектностью и самосознанием, конструирующимися вокруг травмы разрыва, дистанции и экзистенциальной утраты.

В последней главе, «Преимущества расстояния: экстратерриториальность как культурный капитал на литературном рынке», Кевин Платт обращается к экономическим и институциональным структурам, определяющим положение в сегодняшнем глобальном русском литературном пространстве, и предлагает аналитическую матрицу, применимую для исследования неуклонно растущего числа авторов и текстов, которые не укладываются в привычные категории национального или глобального. Его аргументация начинается с утверждения, что в текущей политической ситуации «мы не должны слепо наделять единый „русский мир“ самоочевидным онтологическим статусом». Но пафос этой главы выходит далеко за рамки политического поля и имплицитно указывает на кризис профессионального языка, все более ощутимый в литературоведении и культурологии, когда речь заходит о литературном творчестве в период чрезвычайной географической, концептуальной и лингвистической диаспоризации. Вполне очевидно, что после распада СССР и исчезновения четкого водораздела между внутренней и зарубежной культурной продукцией, русский литературный мир стал настолько раздробленным и рассеянным, что его множественность поддается осмыслению только с помощью таких неологизмов, как «русские литературы» и «русские культуры». В то же время Платт указывает и на противоположную тенденцию: глобализированные русские литературные формации подвергаются все более систематической интеграции посредством циркуляции в интернете, интенсивного культурного обмена и многочисленных каналов для распространения текстов. Этот парадокс беспрецедентной фрагментации и интеграции – феномен, который, по мнению автора главы, будет актуален еще ряд десятилетий, – требует гибких гибридных метафор, выводящих дискуссию за рамки базовых категорий Мировой литературы, введенных Паскаль Казанова и Франко Моретти.

Это единственная глава в нашем сборнике, построенная вокруг обсуждения двух основных типологических формаций современной диаспорической русскоязычной литературы: одна из них оформилась в Израиле, другая в бывших союзных республиках. Обращая особое внимание на экстерриториальных писателей, чье становление произошло главным образом вне метрополии, но чья основная читательская аудитория находится в России, Платт выбирает для более детального анализа творчество Дины Рубиной и Шамшада Абдуллаева. Совершенно разные авторы, тем не менее оба положили начало, по словам Платта, «парадоксальным категориям литературы – „глобальной и при этом национальной, русской и при этом еврейской“ (Рубина) или „авангардной и при этом периферийной“ (Абдуллаев)». Оценивая новый культурный капитал, накапливаемый сегодня на литературном рынке благодаря мобильности, меняющимся дистанциям и множественным идентичностям, Платт корректирует понятие «Мировой республики литературы» Паскаль Казанова, отмечая возрастающую нестабильность тех структурных принципов глобального литературного поля, на которых основывается ее анализ. Вместо того, чтобы изучать, в соответствии с моделью Казанова, взаимосвязи национальных литератур в мировом литературном пространстве, он предлагает сосредоточиться на внутренне сложной структуре единой и внешне «национальной» литературы в тот момент, когда она становится глобализированной и множественной.

Исследования, представленные в этой книге, лишь выборочно касаются многих принципиальных аспектов перемещения через границы текстов и авторов. В определенной степени тот факт, что хронологически наш сборник начинается с Николая Тургенева, а заканчивается Шамшадом Абдуллаевым, не более чем случайность. Однако образовавшаяся в результате конфигурация сама по себе показательна. На первый взгляд, между двумя этими авторами мало общего. Тургенев был глубоко предан своей родине и в далеком изгнании продолжал размышлять о ее исторических судьбах. Абдуллаев, напротив, всю жизнь прожил там, где родился, на периферии бывшей Советской империи, и пользуется русским языком исключительно как кодом, намеренно игнорируя русскую литературную традицию, позиционируя себя как часть космополитического авангарда. Его поэтическое творчество не связано и с местными, провинциальными корнями, оно не несет следов «русско-узбекского» диалекта, напоминающего об уютном укладе традиционных уголков диаспоры. Что же представляют собой эти стерильные тексты «ниоткуда», не взывающие ни к какой культурной памяти и легко переводимые на иностранные языки? Единичное ли это явление или явная траектория развития глобального русского письма в весьма недалеком будущем? Разделит ли этот нейтрально-глобальный русский язык участь литературного английского, используемого сегодня многочисленными писателями в разных частях света вне связи с какой-либо конкретной культурной традицией в англофонном мире? Символизирует ли подобный жест предельной эмансипации от культурного наследия метрополии инфляцию экстерриториальной идентичности, наподобие «легкости», о которой пишет в своем культовом романе Милан Кундера? Впрочем, уместно было бы напомнить, что Сабина, главное воплощение «легкости бытия» среди героев романа, в конце буквально растворяется в воздухе, когда ее прах оказывается развеян над мексиканским вулканом.

Невозможно уловить суть сложной динамики диаспорического письма с помощью какой-либо одной оптики, одного типа критического инструментария. Предельно ясно лишь одно – история архипелага русской диаспоры не укладывается в рамки линейного развития. Между Николаем Тургеневым, чья фигура обозначает в нашей книге точку отсчета, и ныне здравствующим Шамшадом Абдуллаевым на другом конце временной дуги мы выявили разнонаправленные векторы выражения русской идентичности и диаспорической субъектности внутри и вне национальных и транснациональных контекстов, а также между ними. «Легкость» диаспорического бытия почти всегда уравновешивается значительной «тяжестью», даже если выбор между двумя этими модусами самоидентификации все более определяется личными предпочтениями.

Сто лет назад, когда около двух миллионов россиян вынуждены были эмигрировать, диаспорические сообщества возникли в силу исторической необходимости. Диаспора знаменовала собой прибежище, новые вызовы и новые возможности, оппозицию тоталитарному советскому режиму, а также свободу высказывания, невозможную на родине. Но в начале XXI века ситуация коренным образом изменилась: в условиях легко пересекаемых границ, всеобщей мобильности (по крайней мере, до пандемии, и будем надеяться, после нее), распространения двойного и тройного гражданства, интернета, кабельного телевидения и роста многоязычных компетенций русские, оказавшиеся за пределами Российской Федерации, практически не нуждаются в диаспоральной инфраструктуре. И она не имеет определяющего значения для их культурного выживания на чужбине, предоставляя в большинстве случаев спектр факультативных услуг (русский культурный центр, фестиваль искусств, внешкольные занятия для детей и т. п.). Неудивительно, что сегодня почти невозможно найти гомогенные, хорошо структурированные диаспоры, напоминающие те, что возникли в период между двумя мировыми войнами (и, как ни парадоксально, если такие диаспорические сообщества где-либо до сих пор и существуют, то в Израиле, особенно в городах и поселениях, в которых преобладают выходцы из бывшего СССР). Влечет ли за собой очевидный упадок диаспоры как специфического социокультурного образования дискредитацию самой идеи диаспоры?

Наше коллективное исследование позволяет сделать вывод, что по крайней мере в области литературы и культуры значение диаспоры как критической перспективы, творческой практики и типологической категории на протяжении последнего столетия только возрастало. И эта тенденция, возможно, сохранится надолго. Россия представляет собой любопытное пространство, где совмещаются различные временные пласты, где глобализация и передовые технологии сосуществуют с архаичными формами ментальности, этики и управления. Рубеж этого века был ознаменован произвольным переиспользованием символов прошлого, а также бурлескным бриколажем несовместимых элементов, восходящих к средневековью, имперской, советской и постсоветской эпохам. Коммунист, крестящийся перед иконой не столь давно канонизированного Николая II, – фигура, наглядно отражающая сумбурное состояние общественного сознания. Подтверждает ли это пророчества Андрея Белого о бесконечном циклическом повторении русской истории или же свидетельствует о недостатке воображения кремлевской элиты, но дуалистическая риторика вновь доминирует сегодня в официальном медийном пространстве. Многочисленные пропагандистские ток-шоу, в зависимости от политических веяний, изо всех сил стараются утвердить монолитную русскую идентичность, противопоставляя ее не менее монолитным «американцам», «грузинам», «украинцам», как, впрочем, и определенным категориям своих сограждан, пейоративно именуемых «либералами», «иностранными агентами», «пятой колонной» и т. п. Проходившие летом 2020 года обсуждения поправок к Конституции были отмечены агрессивной апроприацией культуры как «символа российской государственности» и «генетического кода нации»6666
  Поправки к Конституции: Культура – генетический код нации и символ страны // Мурманский вестник. 8 мая 2020 [https://www.mvestnik.ru/newslent/popravki-v-konstituciyu-kultura-geneticheskij-kod-nacii-i-simvol-strany/].


[Закрыть]
. В этой специфической исторической ситуации диаспора исполняет иную, но не менее витальную роль, чем в советский период. С одной стороны, она представляет собой свободно (и порой неосознанно) избранную идентичность и культурную практику, дающую свободу от санкционированного свыше патриотизма, православной «духовности», музеефицированных ритуалов и всех иных форм моноглоссии (в прямом и переносном смысле). С другой стороны, диаспоричность сознания позволяет экстерриториальному субъекту, уставшему от довлеющих поведенческих кодов, догматического либерализма, института политкорректности и того, что Александр Зиновьев полемически назвал «демократическим тоталитаризмом»6767
  На своей первой пресс-конференции после возвращения в Россию 1 июля 1999 года Зиновьев заявил: «Мне представился уникальный случай делать мои заявления публично. Должен вам сказать, что причиной того, что я и моя семья вернулись в Россию, явилось то, что Россия осталась уникальным местом в мире, где я могу свободно говорить то, что думаю, без всяких ограничений. На Западе такую возможность я уже потерял. На Западе действует нечто подобное неформальной цензуре. Причем такая неформальная цензура оказывается более жесткой, чем то, что было в советский период у нас. На Западе наступает постдемократическая эпоха. Я называю ее еще эпохой „демократического тоталитаризма“. Эта эпоха по своим негативным проявлениям обещает превзойти и эпоху сталинизма, и эпоху гитлеризма» (См.: Первая пресс-конференция Александра Зиновьева после возвращения в Россию (1 июля 1999 года) [http://zinoviev.info/wps/archives/4515].


[Закрыть]
, поддерживать дистанцию между собой и доминантным сообществом, в какой бы стране он ни проживал.

Сегодня, когда во многих частях света мы наблюдаем все более ожесточенное столкновение непримиримых бинарных нарративов, контрапунктность диаспорического сознания представляет собой по крайней мере потенциальную возможность выхода за пределы любой из конкурирующих тотальных репрезентаций реальности. В этой пластичности и амбивалентности, наверно, и заключается главная причина того, почему диаспора сохраняет свою актуальность как в глобальном контексте, так и внутри метрополии.

Часть первая
Диаспорическая идентичность и перформативные практики в транснациональных контекстах

Андреас Шёнле
ЭМОЦИОНАЛЬНАЯ, МОРАЛЬНАЯ И ИДЕОЛОГИЧЕСКАЯ АМБИВАЛЕНТНОСТЬ ИЗГНАНИЯ6868
  Я хотел бы выразить благодарность Марии Рубинс, чье пристальное внимание к поднятым в моей статье теоретическим вопросам помогло значительно уточнить мои аргументы. Выражаю благодарность также участникам семинара «Redefining the Russian Literary Diaspora (1918–2018)», проходившего в Университетском колледже Лондона в мае 2018 года, за стимулирующие дискуссии, и в особенности двум дискуссантам моей работы, Марку Липовецкому и Александру Жолковскому. Я хотел бы также поблагодарить моего прекрасного переводчика, Андрея Степанова.


[Закрыть]

НИКОЛАЙ ТУРГЕНЕВ И ПЕРФОРМАНС ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭМИГРАЦИИ

В данной главе анализируется история одного из первых российских политических эмигрантов – Николая Тургенева, дворянина средней руки из высокообразованной семьи, который вынужден был остаться в Англии (затем жил во Франции) после того, как верховный суд в Петербурге приговорил его к смертной казни за предполагаемое участие в заговоре декабристов. Одна из задач данного исследования состоит в том, чтобы выявить ряд специфических черт перформанса изгнания российской политической и культурной элиты. В частности, в нем подчеркивается двойственность и сложность ситуации, в которую попадают российские политические эмигранты в Западной Европе, вынужденные мириться со своим положением между двумя социально-политическими системами, находящимися, с их точки зрения, на разных этапах цивилизационного развития. На первый план в статье вынесены не социально-экономические условия жизни эмигрантов за пределами родной страны, а эмоциональная, моральная, культурная и идеологическая неопределенность и обездоленность, которые болезненно переживаются ими в процессе адаптации своего мировоззрения к новому промежуточному существованию, а также поведенческие модели, к которым они прибегают под давлением этих обстоятельств. Я стремился показать, что отношение к Европе со стороны России – страны, которая мыслит себя европейской, но географически находится на периферии Европы и с запозданием обратилась к просветительским идеям и сопутствующим практикам, – придает дополнительную амбивалентность заведомо амбивалентному положению изгнанника прежде всего потому, что «отчизна» и сама по себе воспринимается им как раздробленная, неоднородная культурная территория. В соответствии с этими тезисами данная работа помогает точнее очертить контуры «восточно-западной» парадигмы изгнания.

Предлагая термин перформанс [performance] изгнания, я стремился учесть сразу несколько важных факторов. Во-первых, когда представители русской (как и любой другой) элиты отправляются в изгнание, им не нужно прокладывать тропу по нехоженой дотоле территории, так как они могут воспользоваться готовыми моделями поведения, отсылающими к знаменитым предшественникам – от Овидия до Данте и Пушкина. Опыт изгнанников прошлого не обязательно превращается в жесткий сценарий поведения, но он предлагает определенный набор эмоциональных реакций и моделей поведения, с которыми можно сверяться, оценивая свой собственный опыт. Во-вторых, как мы увидим, изгнание – не частное дело, а ряд поступков, рассчитанных на реакцию публики – от царя или определенного референтного сообщества (например, членов кружка) до широкого круга образованных людей как на родине, так и в стране, которая приняла изгнанника. Таким образом, изгнание приобретает характер перформанса в значении действа, осуществляемого перед публикой. В-третьих, и это наиболее важно для дальнейшего изложения, термин «перформанс» выражает смысл действий, предпринимаемых в ответ на неустойчивые, неожиданные и меняющиеся обстоятельства, – и смысл этот близок к тому, что Питер Бёрк, подчеркивая ситуативную ограниченность и импровизационную реактивность исторически значимых форм поведения, назвал «окказионалистским поворотом»6969
  Burke P. Performing History: The Importance of Occasions // Rethinking History: The Journal of Theory and Practice. 2005. Vol. 9 (1). P. 35–52.


[Закрыть]
. Мой тезис заключается в том, что изгнанник – это не тот, кто облачается в мантию достойной восхищения исключительности, а тот, кто вынужден преодолевать разнонаправленные влияния и амбивалентные привязанности, которые создают внутренне нестабильные позиционирования.

Я выбрал случай Николая Тургенева, потому что до изгнания этот незаурядный человек вел очень подробный дневник, позволяющий заглянуть в его внутренний мир и понять, как он относился к своей общественной роли и своему долгу перед родиной. Тургенев написал также несколько пространных трактатов и ряд брошюр, в частности высоко оцененную современниками книгу «Опыт теории налогов» (1818), где преследовал цель обосновать отмену крепостного права с помощью сравнительного анализа различных систем налогообложения. В изгнании Тургенев перестал вести дневник, и потому документальная основа данной статьи оказывается не столь прочной. Однако он вел обширную (и не до конца опубликованную) переписку с родными и друзьями в России. Кроме того, им были написаны обстоятельные трактаты – часть из них собрана в опубликованном в 1847 году в Париже трехтомном издании под названием «La Russie et Les Russes» («Россия и русские»). Первый том, названный «Записки изгнанника», содержит подробное описание роли автора в российском обществе до отъезда и его деятельности после того, как он оказался за границей. Второй том посвящен анализу современного российского общества, третий – проект «О будущем России». После публикации своего главного труда Тургенев продолжал активно участвовать в дебатах, выпуская брошюры и политические проекты как на французском, так и на русском языке. Публиковались эти труды, впрочем, не в России, а в основном во Франции и в Германии. Эти источники, пусть и не идеальные, позволяют дифференцированно подойти к вопросу о том, как воспринимал Тургенев опыт изгнания, и оценить перемены, происходившие в его самосознании. Наш герой не был литератором в узком, общепринятом смысле этого слова, но он писал в то время, когда различия между жанрами дискурса еще не полностью оформились, а его дневник обладает несомненными литературными достоинствами. Хотя Тургенев иногда записывал в нем свои стихи, публиковал он только политические сочинения, и делал это сознательно, полагая, что высокая литература – и в особенности поэзия его современников – неспособна решить политические и социальные проблемы своего времени.

Я попытаюсь вначале описать самосознание Тургенева до изгнания, сосредоточив внимание на том, как он понимал свою роль в обществе и на государственной службе России. Далее я прослежу, как опыт изгнания изменил его внутренний мир. Разобравшись в перипетиях неудачных попыток Тургенева покончить с психологической зависимостью от России, я попробую оценить те незаметные изменения, которые претерпевала его идеологическая позиция. Это позволит расширить круг обсуждаемых вопросов и сделать некоторые выводы относительно того, что я называю особым перформансом российских политических изгнанников, чтобы сформулировать специфические черты политического изгнания, характерные для российского контекста (с неизбежными оговорками).

Николай Тургенев родился в 1789 году в дворянской семье; его отец был известным деятелем русского масонства. Уже в ранние годы юноша усвоил довольно сложные представления о том, что означает преданность родине: это можно проследить по дневнику, который он начал вести в 1806 году и продолжал вплоть до окончательного отъезда за границу в 1824‐м. Присущая Тургеневу неуспокоенность выражалась поначалу в постоянной скуке и недовольстве настоящим, что порождало мечты о будущем, которое принесет полнейшее блаженство. Такое видение мнимого будущего, шаткое само по себе, разумеется, только усугубляло его неудовлетворенность жизнью. Поэтому со временем, чтобы справиться с бессмысленностью обыденности, он усвоил определенную форму стоической отрешенности и практику непрерывной саморефлексии, заполнявшей постоянно ощущавшуюся пустоту существования7070
  Более подробный анализ его эмоциональных колебаний до изгнания см.: Schönle A. The Instability of Time and Plurality of Selves at Court and in Society // The Europeanized Elite in Russia: Public Role and Subjective Self, 1762–1825 / Schönle A., Zorin A., Evstratov A. (eds). DeKalb: Northern Illinois University Press, 2016. P. 281–299, в особенности p. 292–295.


[Закрыть]
.

Однако за границей этот склад чувств переменился. В 1808 году Тургенев направился в Геттинген, где намеревался, следуя по стопам своего старшего брата Александра, учиться в университете. Так же, как и до него Карамзин, Николай Тургенев рассматривал путешествие как способ приобретения воспоминаний, которые окажутся приятны в будущем7171
  Тургенев Н. И. Дневники и письма Николая Ивановича Тургенева за 1806–1811 годы // Архив братьев Тургеневых. Вып. 1–5. СПб.: Академия наук, 1911–1921. Вып. 1. С. 167.


[Закрыть]
. Однако еще не доехав до места назначения, он обнаружил, что ностальгия по отечеству вызывает у него сладкие слезы – типичные смешанные сентименталистские чувства, болезненные и приятные одновременно. «Узнавать другие земли надобно для того, чтобы более к своей привязываться», – заключил Тургенев7272
  Там же. С. 210. О практике путешествий в дворянской среде см.: Berelowitch W. La France dans le «Grand Tour» des nobles russes au cours de la seconde moitié du 18siècle // Cahiers du monde russe et soviétique. 1993. Vol. 34. № 1–2. P. 193–209.


[Закрыть]
. Остановившись по пути в Геттинген в Потсдаме, он затосковал по родине так, что почувствовал готовность пожертвовать ради нее жизнью7373
  Тургенев Н. И. Дневники и письма. Вып. 1. С. 167.


[Закрыть]
. Его российское прошлое внезапно стало казаться чем-то необычайно дорогим, от чего он был теперь оторван. Но в то же время юноша осознал, что через несколько лет, вероятно, будет испытывать точно такую же ностальгию по годам, проведенным в Геттингене. Одним словом, он заметил некое непостоянство в себе самом. Путешествие изменило Тургенева, собственное прошлое предстало перед ним в новом свете. Несмотря на то что прежде он считал свое прошлое пустым, оно стало наполняться для него смыслом именно потому, что отличалось от нового настоящего: «Иногда мысль о людях, с которыми мне было приятно быть вместе, радовала дух унылый. Но теперь другие времена, другие годы, и сам я другой, с другими новыми мыслями о людях, о всем. Но воспоминания сии пребудут вовек незабвенными»7474
  Там же. С. 223.


[Закрыть]
. Такое открытие собственной историчности глубоко повлияло на его жизнь за границей и привело к сложному переосмыслению России, а также к формированию новых привязанностей, принятию новых идеологий и исследованию новых идентичностей.

Оглядываясь из своего немецкого далека на Россию Александра I, Тургенев видел стремительно развивающуюся страну. Воодушевленный этим, он представлял себе блаженное будущее, о котором всегда мечтал, в виде преобразившейся России, где тесная связь с близкими людьми будет неотделима от отождествления себя с отечеством7575
  Там же. Вып. 3. С. 12.


[Закрыть]
. Любовь к родине превратилась в постоянное чувство, формировавшее его идентичность:

Я думаю, что долгое пребывание в чужих краях есть подлинно зараза для многих русских: они неприметно переменяют образ мыслей о всем, даже и об отечестве. Но меня, кажется, таковые примеры тем более укрепляют в любви к этому божественному идеалу, усиливают высокое мнение мое о характере русском и подтверждают справедливость этого мнения7676
  Там же. С. 143.


[Закрыть]
.

Тем не менее, когда в 1811 году Тургенев готовился вернуться в Россию и поступить на службу, его охватило беспокойство: он опасался «пустой, исполненной неприятностей, трудной» жизни в российской столице7777
  Там же. Вып. 1. С. 305.


[Закрыть]
. По возвращении в Москву он был неприятно поражен, увидев на лицах людей «печать рабства, грубость, пьянство», что немедленно вызвало желание вернуться в чужие края7878
  Там же. Вып. 3. С. 190.


[Закрыть]
. Тургенев признавался: «Я обманулся в надежде, питавшей воображение мое в Геттингене»7979
  Там же. С. 191.


[Закрыть]
. Теперь приходилось выбирать между горячим, хотя и абстрактным, желанием способствовать прогрессу России – и глубоким отвращением к повседневной жизни в ней. Как он писал в 1822 году: «Я покуда еще люблю моих соотчичей; но начинаю постигать, что можно любить отечество, совсем не жалуя своих соотечественников»8080
  Тургенев Н. И. Дневники и письма. Вып. 5. С. 316.


[Закрыть]
. Одним словом, несмотря на то что политические убеждения заставляли его внести свою лепту в поддержку цивилизационных целей российского государства, он не мог внутренне смириться с моральным обликом своих соотечественников, не говоря уже о повседневной российской – пусть даже столичной – действительности.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации