Текст книги "Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е. Антология"
Автор книги: Сборник
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Любовь! Любовь!
И на бульварах, этих рынках любви, в числе бесконечного множества других, тайно покупающих и продающих любовь, бродят и бродят, мечутся и мечутся разрозненные одинокие фигуры бухгалтера из Центросоюза Шурыгина и жены доктора Валентины Константиновны. Они узнают друг друга издалека, они видят друг друга тут каждый день, но они никогда не встречаются. Они своим видом вызывают в сердце друг друга только тупую боль… Что-то когда-то было… Что-то когда-то могло быть… А теперь? Теперь она окончательно неподходящий для него человек, теперь она ходит по бульварам, и кто ей поверит, что она только ходит, а ему нужна женщина чистая, безупречная, верная, которая знала бы только его одного. А он для нее? Он для нее теперь тоже определенно не пара. Он все ночи напролет проводит на улицах, на бульварах, подходит к одной, к другой, и кто поручится, что он только подходит, а у нее дети, три девочки, старшая хорошо учится, и Валентину Константиновну спасет мужчина только порядочный, солидный, которому можно поверить и который смог бы жить только с одной.
И оба они ищут, усиленно ищут.
Сумерки…
Вечер…
Ночь…
– Толстый! Зря не идешь со мной. Такой, как я, не найтить.
1924
Леонид Добычин
Встречи с Лиз
1Шевеля на ходу плечами, высоко подняв голову, с победоносной улыбкой на лиловом от пудры лице, Лиз Курицына свернула с улицы Германской Революции на улицу Третьего Интернационала.
С каждым шагом поворачивая туловище то направо, то налево, она размахивала, как кадилом, плетеным веревочным мешком, в который был втиснут голубой таз с желтыми цветами.
Кукин повернулся через левое плечо и молодцевато шел за ней до бани. Там она остановилась, повертелась, торжествующе взглянула направо и налево и вспорхнула на крыльцо.
Дверь хлопнула. Торговки, сидя на котелках с горячими углями, предложили Кукину моченых яблок. Не взглянув на них, он, радостный, спустился на реку.
«Пожалуй, – мечтал он, – уже разделась. Ах, черт возьми!»
Ледяная корка на снегу блестела на вечернем солнце. Погоняя лошадей, мужики ехали с базара. Вереницами шли бабы со связками непроданных лаптей; перед прорубью ложились на брюхо и, свесив голову, сосали воду.
– Животные, – злорадствовал Кукин. Когда он шел обратно через сад, луна была высоко, и под перепутанными ветвями яблонь лежали на снегу тоненькие тени.
«Через три месяца здесь будет бело от осыпавшихся лепестков», – подумал Кукин, и ему представились захватывающие сцены между ним и Лиз, расположившимися на белых лепестках.
Он посмеялся шуткам молодых людей, которые подзывали извозчиков и говорили «проезжай мимо», и в приятном настроении повернул в свой переулок.
Клуб штрафного батальона был парадно освещен, внутри гремела музыка, на украшенной еловыми ветвями двери висело объявление: труппа батальона ставит две пьесы – «Теща в дом – все вверх дном» и антирелигиозную.
Чайник был уже на самоваре. Мать сидела за Евангелием.
– Я исповедовалась.
Кукин сделал благочестивое лицо, и под тиканье часов «ле руа а Пари» стали пить чашку за чашкой – седенькая мать в ситцевом платье и ее сын в парусиновой рубахе с черным галстучком, долговязый, тощий, причесанный ежиком.
2В канцелярию приковыляла хромоногая Рива Голубушкина и велела идти к Фишкиной графить бумагу.
– Читали газету? – спросила она, подняв брови. – Есть статья Фишкиной «Не злоупотребляйте портретами вождей». – И, откинув голову, она выкатила груди.
Было холодно. В открытое окно дул мокрый ветер. Рива усердно переписывала. Кукин, стоя, разлиновывал.
Фишкина, приблизив темное лицо к его руке, смотрела, и ее черная прическа прикоснулась к его бесцветным волосам. Тогда она встряхнулась и отошла к окну.
Стояла, вглядываясь в тучи, коротенькая, черная, прямая и презрительная. Потом негромко высморкалась и, повернувшись к комнате, сказала:
– Товарищ Кукин.
Приотворилась дверь, и кто-то заглянул. Она надела желтую телячью куртку и ушла.
– Вы ей понравились, – выкатывая груди, поздравляла Рива и таинственно оглядывалась. – Старайтесь к ней подъехать: она вас будет продвигать. Жаль только, что нас с ней переводят. Но ничего, я вам буду устраивать встречи.
– Возможно, – радовался Кукин. – В конце концов, я не против низших классов. Я готов сочувствовать. – И, ликуя, он насвистывал «Вставай, проклятьем».
Красные и синие шары метались по ветру над бородатым разносчиком. На углах голосили калеки. От дома к дому ходила старуха в черной кофте:
– Подайте милостыньку, Христа ради,
Что милость ваша —
Кормилица наша,
Глухой больной старушке.
У ворот с четырьмя повалившимися в разные стороны зелеными жестяными вазами Кукин положил руку на сердце: здесь живет и томится в компрессах Лиз. У нее нарывы на спине – в газете было напечатано ее письмо, озаглавленное «Наши бани».
В библиотеке висели плакаты: «Туберкулез! Болезнь трудящихся!», «Долой домашние! Очаги!»
– Что-нибудь революционное, – попросил Кукин.
Девица с желтыми кудряшками заскакала по лесенкам.
– Сейчас нет. Возьмите из другого. «Мерседес де Кастилья», сочинения Писемского…
Ах, черт возьми! А он уже видел себя с теми книжками – встречается Фишкина:
– Что это у вас? Да? Значит, вы сочувствуете!
Мать сидела на диване с гостьей – Золотухиной, поджарой, в гипюровом воротнике, заколотом серебряной розой.
– Не слышно, скоро переменится режим? – томно спросила Золотухина, протягивая руку.
– Перемены не предвидится, – строго ответил Кукин. – И знаете, многие были против, а теперь, наоборот, сочувствуют.
Покончив с учтивостями, старухи продолжали свой раз говор.
– Где хороша весна, – вздохнула Золотухина, – так это в Петербурге: снег еще не стаял, а на тротуарах уже продают цветы. Я одевалась у де-Ноткиной. «Моды де-Ноткиной»… Ну, а вы, молодой человек: вспоминаете столицу? Студенческие годы? Самое ведь это хорошее время, веселое… – Она зажмурилась и покрутила головой.
– Еще бы, – сказал Кукин. – Культурная жизнь… – И ему приятно взгрустнулось, он замечтался над супом: – Играет музыкальный шкаф, студенты задумались и заедают пиво моченым горохом с солью… О, Петербург!
3– Идемте, идемте, – звала Золотухина. – Долой Румынию.
Кукина отнекивалась, показывала свои дырявые подметки…
Ходили долго. Развевались флаги и, опадая, задевали по носу:
Эх, вы, буржуи,
Эх, вы, нахалы.
Луна белелась расплывчатым пятнышком. В четырехугольные просветы колоколен сквозило небо. Шевелились верхушки деревьев с набухшими почками.
– Вот, все развалится, – вздыхала Кукина, качая головой на покосившиеся и подпертые бревнами домишки, – где тогда жить?
Фишкина презрительно посматривала направо и налево:
– Фу, сколько обывательщины!
Ковыляя впереди, оглядывалась на Кукина и кивала Рива и, пожимая плечами, отворачивалась: он ее не видел. Перед ним, размахивая под музыку руками, маршировала и вертела поясницей Лиз. Когда переставали трубы, Кукин слышал, как она щебетала со своей соседкой:
– В губсоюз принимают исключительно по протекции…
В канцелярию пришел мальчишка.
«Не теряйте времени, – прислала Рива записку и билет в сад Карла Маркса и Фридриха Энгельса. – Подъезжайте к Фишкиной. Она вас продвинет. Вы не читали „Сад пыток“? Чудная вещь».
– Лиз, – сказал Кукин, – я вам буду верен…
– Плохи стали мои ноги, – жаловалась мать. – Сделала студень и оладьи, хотела отнести владыке, но, право, не могу. Попрошу бабку Александриху, а ты будь любезен, Жорж, присмотри за ней издали.
– Сейчас, – сказал Кукин и, дочитав «Бланманже», закрыл переложенную тесемками и засушенными цветками книгу. – Ах, – вздохнул он, – не вернется прежнее.
Штрафные, ползая на корточках, выводили мелкими кирпичиками на насыпанной вдоль батальона песочной полоске: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь».
Лиз, лиловая, с лиловым зонтиком, с желтой лентой в выкрашенных перекисью водорода волосах, смотрела.
Кукин остановился и обдергивал рубашку. Лиз засмеялась, покачнулась, сорвалась с места и отправилась.
За ней бы? Но нельзя было оставить без присмотра Александриху.
Возвращались вместе: Александриха в холщовом жилете и полосатом фартуке и унылый Кукин в парусиновой рубашке с черным галстучком – и белесым отражением мелькали в черных окошках.
– Утром дух бывает очень вольный, – рассказывала Александриха… Бегали мальчишки и девчонки. Хозяйки выходили встречать коров. В лоске скамеек отсвечивалась краснота заката.
Запахло пудрой: на крыльце у святого Евпла толпилась свадьба – какое предзнаменование!
4В воде расплывчато, как пейзаж на диванной подушке, зеленелась гора с церквами.
Солнце жарило подставленные ему спины и животы.
– Трудящиеся всех стран, – мечтательно говорил Кукину кассир со станции, – ждут своего освобождения. Посмотрите, пожалуйста, достаточно покраснело у меня между лопатками?
Шурка Гусев, мокрый, запыхавшийся, с блестящими глазами, прибежал по берегу и схватил штаны:
– Девка утонула!
Толпились мужики, оставив на дороге свои возы с дровами, бабы в армяках и розовых юбках с ворохами лаптей за спиной; купальщицы застегивали пуговицы.
– Вот ее одежда, – таинственно показывала мать Ривы Голубушкиной, кругленькая, в гладком черном парике с пробором. – Знаете ее обыкновение повертеть хвостом перед мужчинами? Заплыла за поворот, чтобы мужчины видели.
«Почему вы к ней не подъезжаете? – писала Рива. – Я опять пришлю билет. Будьте обязательно. Есть вокальный номер:
Деньги у кого,
Сад наш посещает,
А без денег кто —
В щелки подглядает.
После него сейчас же подойдите:
– Что за обывательщина! Я удивляюсь – никакого марксистского подхода!»
Пыльный луч пролезал между ставнями. Ели кисель и, потные, отмахиваясь, ругали мух. Тихо прилетел звук маленького колокола, звук большого – у святого Евпла зазвонили к похоронам.
Бросились к окнам, посрывали на пол цветочные горшки, убрали ставни.
– Курицыну, – объявила Золотухина, по пояс высунувшись наружу.
Кукина перекрестилась и схватилась за нос:
– Фу!
– Чего же вы хотите в этакое пекло, – заступилась Золотухина. – А мне ее душевно жаль.
– Конечно, – сказал Кукин, – девушка с образованием…
После чаю вышли на крыльцо. Штрафные пели «Интернационал».
Блеснула на гипюровом воротнике серебряная роза.
– В ротах, – встрепенулась Золотухина, – в этот час солдаты поют «Отче наш» и «Боже, царя». А перед казармой – клумбочки, анютины глазки… Я люблю эту церковь, – показала она на желтого Евпла с белыми столбиками, – она напоминает петербургские.
Все повернули головы. По улице, презрительно поглядывая, черненькая, крепенькая, в короткой чесунчовой юбке и голубой кофте с белыми полосками, шла Фишкина.
– Интересная особа, – сказала Кукина. Жорж поправил свой галстучек.
1924
Сергей Малашкин
Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь
Н. П. Смирнову
Глава первая
К некоторым читателям
Уважаемые читатели! Я хорошо знаю, что одни из вас, прочитав мою повесть, скажут: «Зачем было нужно автору брать больных типов, когда у нас и здоровых сколько угодно»; другие скажут еще более упрямо: «И нужно же было автору копаться в такой плесени, вытаскивать из нее отвратное, показывать нам, когда жизнь кругом полна радости, любви, творческого труда»; остальные еще более жестоко поступят, чем первые и вторые, и, возможно, не дочитав повести до конца, пошлют автора просто куда подальше, – повесть же, в пылу неприятного раздражения, выбросят за окно, редактора, напечатавшего повесть, несмотря на то что он замечательный человек и во всех отношениях высоконравственный, обложат крепким, хорошо проперченным российским словом. Такие упреки не должны смущать автора, он должен писать только о том, что видит собственными глазами, что чувствует собственным сердцем, а поэтому, да простят мне читатели за такое невнимание к ним, – я окончательно выброшу из своей головы все будущие возражения недовольных, расскажу в сей повести необыкновенную любовь, вернее короткую историю одной девушки, хотя в ее любви я ничего необыкновенного не нахожу, так как с такой любовью в наши дни мне не один раз приходилось встречаться и наблюдать, но все же мы будем ее называть редкостной и необыкновенной. Тут я должен сознаться перед читателями, что, описывая эту историю, я не только наблюдал за своей героиней, наблюдал за многими другими типами, окружавшими ее, похожими на мою героиню, пользовался ее личными документами: дневником, огромной пачкой писем. Все эти документы – дневник и письма – были переданы мне ее братом через несколько дней после ужасной драмы, которая необычно потрясла многих ее знакомых, брата, в особенности автора настоящей повести, в этой драме, как выяснилось впоследствии, кроме смелого сверхчеловеческого прыжка в новую жизнь, ничего непостижимого не было… Еще я пользовался рассказами брата, моего хорошего товарища и друга. Вот что он мне рассказал о детстве своей сестры Тани Аристарховой.
Впрочем, об этом после.
Глава шестаяЗаписки Татьяны Аристарховой
Размышление первое
Нынче ровно четыре года, как я приехала в Москву. Как они быстро прошли. Не прошли, а галопом проскакали. Сколько за эти годы пришлось пережить, проголодать, прохолодать, перестрадать! Четыре года тому назад, как и нынче, была в небе большая луна, приторный запах ночи. Да, это верно: тогда был острый запах поздних цветов. Даже в Москве, когда я рано утром слезла с поезда, вышла из Курского вокзала на площадь, этот запах был, и, я как сейчас помню, он обломным потоком обдал тогда меня всю, несмотря на дохлую костлявую лошадь, валявшуюся на площади недалеко от вокзала. Но я прошла тогда мимо лошади спокойно, на ходу взглянула в ее выкатившиеся из орбит темно-пепельные застывшие глаза и в них, как в зеркале, увидала себя, улыбнулась себе. Москва тогда, несмотря на позднее лето, на всюду валявшуюся падаль, казалось мне, весной пахла, подснежниками. Сейчас тоже позднее лето, лунная ночь и все та же Москва, правда, на ее улицах не валяются дохлые лошади, не ходят злые костлявые люди, похожие больше на скелеты, чем на людей, но я не чувствую того острого запаха подснежников, как четыре года тому назад. Неужели я потеряла способность чувствовать запах весны, лета, осени, зимы? Неужели я не могу различить запах подснежника от запаха только что выпавшего снега? Да, не могу. Я даже не могу различить запах остаркового чебора от запаха первых фиалок. Я не могу молодо плакать, молодо смеяться, как это было раньше. Я потеряла не только способность обоняния, я потеряла зрение, хотя вижу землю, дома, людей, солнце, луну, но не могу так остро, так хорошо различить молодость от детства, детство от старости, я вижу только перед собой серое, ничего не говорящее пространство, на котором стоят, движутся ничего не говорящие моему зрению предметы, вещи, люди. Почему это? Отчего? Ответа не нахожу. Да и не нужен он.
Нынче вечером обещали ребята принести «анаша», я накурюсь, и тогда все переродится передо мной: сольются в одно целое улицы, площади, авто, лихачи, люди и закружатся колесом, а я, сидя на корточках и глядя на это колесо, буду покачиваться из стороны в сторону всем туловищем и безудержно хохотать. Ха-ха! Какой у меня хриплый, нехороший смех. Мне становится от него холодно, до отупения безразлично. Мне кажется, что жизнь моя прошумела и ушла. Кто это так сказал? Это не мои слова. Это сказал какой-то поэт, а какой – я совершенно не помню и не знаю. Разве неправда, как хорошо: «жизнь прошумела и ушла». И я, заваливаясь прямо животом на кровать, несколько раз повторяла: жизнь прошумела и ушла, жизнь прошумела и ушла… А когда мне надоело повторять, я перевернулась на правый бок и стала смотреть в окно. Смотрела я до тех пор, пока не появилось в противоположных окнах электричество: мое окно выходило во двор и как раз упиралось в большой корпус другого дома, в котором жили коммунисты холостые и семейные. Из моего окна, не вставая с кровати, было хорошо наблюдать за жизнью в противоположном корпусе. Один раз я видела странную и единственную картину, как одна жена одного коммуниста в каких-нибудь два часа перепробовала надеть на себя одиннадцать платьев разного фасона и цвета. Надев новое платье, она несколько минут вертелась, кружилась перед большим трюмо, вращая головой во все стороны и любуясь собой. Насмотревшись на себя, она выходила в другую комнату и столько же, сколько вертелась перед зеркалом, она вывертывалась и перед мужем, как змея перед игроком на свирели. Сколько стоят эти одиннадцать платьев? А сколько стоит такая красивая и модная жена? Я думаю, ни одна спецовка не покроет ее ненужной жизни. А я разве нужна для жизни? Я ничего не беру лишнего у жизни, не отнимаю у рабочего часть его труда, который должен идти на накопление, а живу на свои гроши, но я тоже не нужна. А еще я раз видела такую картину и опять в этом же корпусе: посреди комнаты стояла толстая голая женщина, похожая на сырое белое облако, а рядом с ней голый мужчина, высокий дылда, в два раза выше ее, тонкий, как жердь, и страшно костлявый. Этот дылда стоял за ее спиной, выгибал туловище, сгибал голову и, как журавль, целовал ее свысока в шею, в спину, в затылок, в вялые и безобразно отвисшие груди, а она смотрела в зеркало и чопорно восхищалась собой. Глядя на эту пастораль социалистического века, на эту пару редкостных экземпляров, я готова была надорваться от смеха, лопнуть и не встать с кровати, и, наверно бы, лопнула, ежели бы не помог товарищ, который жил в другой комнате, рядом со мной, и тоже наблюдавший за изумительной идиллией. Сосед запустил туда вместе с «чертом» небольшим облупленным мандарином, который легко перелетел узкое пространство двора и как раз попал в раскрытое окно необыкновенной пары, мягко шлепнулся на подоконник, но, несмотря на мягкое его падение, пара незабываемых экземпляров страшно перепугалась, бросилась в сторону, а через какую-нибудь секунду с шумом и треском упала штора и закрыла от моих глаз необычайную пастораль переходного времени. После такой картины я впала в холодное раздумье и, повернувшись лицом к потолку, увидела всю свою жизнь за последние четыре года в Москве, и я сказала себе: «Ты видела сейчас, как один высокий дылда целовал толстую женщину, похожую на огромный жирный и бескостный кусок мяса?» – «Видела», – ответила я себе другим голосом. «Ее целовал один дылда?» – «Один». – «А тебя целовали в одну ночь шесть дылд?» – «Верно», – ответила я на вопросы другого голоса, – другой голос еще жил во мне и не утратил своего значения и порой очень ярко, определенно высказывался и больно бил… Этот второй голос говорил мне: «Тебя целовали, захватали, замусолили». А первый, стараясь перекричать второй, кричал: «Жизнь прошумела и ушла». Второй тоже начинал кричать громче первого: «Врешь! Она только чуть-чуть прошла!» Но первый еще громче начинал орать: «Нет, ты врешь, она прошумела и ушла». Слушая внутри себя оба голоса, я закрывала глаза и старалась вспомнить все эти семь лет, что не прошли, а проскакали безумно быстро, держа меня на своей спине. Теперь я не вижу быстрого полета лет, теперь я не нахожусь на огненных крыльях времени, а спокойно лежу в грязном болоте и, как выброшенная волной на берег рыба, трепещу и смердящим запахом заражаю и без того зараженный воздух. Верно ли это? И слышу из глубин своего нутра, из-под первого голоса, второй: «Нет, неверно. Тебя только зацеловали, захватали, замусолили. Тебя только затянули, опутали паутиной плесени, чтобы ты не видела солнца, голубого неба, чтобы не чувствовала запаха первого снега, запаха первых весенних подснежников, запаха чернозема и всего великолепия и величия жизни. Тебе необходимо встряхнуться, крепче упереться ногами в землю, взглянуть на небо, где все так же, как и до этого вечера, бегут облака, купаются жаворонки, вслушиваясь в сладкие песни, светит ослепительное солнце, а ночами бодрствует желтая, спелая, как антоновское яблоко, луна, и всегда с правой стороны». Я открыла глаза: и действительно в небе была луна, и похожа она была на антоновское яблоко и светила с правой стороны. Я радостно вскочила с постели, завертелась по комнате, но увы! – тут же остановилась: я совершенно потеряла обоняние. Сейчас для меня не пахнет луна, как раньше. Сейчас я не чувствую запаха ночи и… своей молодости. Я села на пол, положила на колени руки и дико во все горло не то закричала, не то захохотала: «Жизнь прошумела и ушла!» Так почему же они, черти, не идут ко мне! Почему они не несут «анаша»? Ну, скорее! Скорее! Эх, и накурилась бы я! Давайте мне скорее «анаша»! Потом я утихла, и мне стало опять безразлично, я только чувствовала, как по моим щекам катились капли слез, падали на обнаженные руки… Так, сидя на полу, я провела одиноко всю ночь и в эту же ночь продумала всю свою жизнь, вспомнила отца, бабушку, мать, родное село, революцию, мужиков, Акима. (Здесь после слова «Акима» я выбрасываю большой кусок, так как это же содержание имеется в ее письмах к Николаю, приведенных мною в начале сей повести. – С. М.). Я вспомнила комсомол в родном селе. Его хорошее отношение ко мне. Вспомнила, как многие из этого комсомола добровольно ушли на фронт и там сложили свои головы за революцию. А оставшиеся в живых вернулись обратно и сейчас крепко стоят на постах и охраняют завоевания Октября. Я никогда не забуду светлоглазого Петра, сына бедняка Вавилы, своих поездок с ним по другим селам и деревням, ночевок в полях под копнами хлеба, ночевок в лугах под снопами сена, его грубоватого товарищеского ко мне отношения, его какой-то своеобразной целомудренности, которой я тогда не понимала, да и не думала понимать… Потом я уснула и совершенно не слыхала, как вошли в мою комнату Николай и Петр, с которыми я не виделась пять лет… Не успела я подняться с пола, как Николай подбежал ко мне, тревожно спросил:
– Что с тобой? Нездорова?
– Нет, – ответила я, – нынче исполнилось четыре года, как я живу в Москве.
– И благодаря этому нужно спать на полу, да еще в такой позе? – сказал все так же тревожно Николай.
– Нужно, – ответила я кивком головы и, взглянув на брата, а потом на Петра, добавила: – Я все время думала.
– О чем думала? – не отрывая глаз от меня, спросил Николай.
– Я видела во сне тебя и вот его, – засмеявшись громко, ответила я и быстро вскочила с пола.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?