Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 15 февраля 2021, 22:20


Автор книги: Сборник


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Михаил Вэй

Баллада о Фениксе
 
Мертвый Феникс не воскреснет,
Танк не выйдет из огня,
И никто не сложит песню
Про убитого меня.
Я – не первый, не последний
Испаряюсь из толпы,
Где? Когда? Да так: намедни,
Будто тряпкой стерта пыль.
Был ли, не был? Неизвестно,
Бесфамильным счет – велик,
Не пропевшим главных песен,
Не листавшим важных книг.
Ветер пепел растаскает,
И наступит тишина,
Кто-то вспомнит: «Вроде в мае
Завершилась что война.
Даже затхлый запах гари,
Улетучился с тех пор:
С тех, в которых славный парень
Навсегда покинул двор
В сорок первом»…
Тоже, верно, сожжена,
Отражает кинопленка
Черно-бело времена,
На экране кадр за кадром
Век былой – на фоне дня
Настоящего, так рядом
Эти дни не для меня.
Время мечется по сцене
В обрамлении былом,
И с годами птица Феникс
Запылилась под стеклом,
Жалким чучелом в музее,
В усыхании – на треть,
Не нашедшая лазеек,
Чтобы сызнова взлететь.
 

© Вэй М., 2020

Анна Герасимова

Павший расчет
 
Я погиб в сорок первом году под деревней Астрачей.
Нас накрыло снарядом, и пал целиком весь расчет.
Подожди… я продолжу чуть позже… Ну что ты… Не плачу…
Это светлая память водой родниковой течет.
 
 
Ну а что было дальше? А дальше я прямо на небо
Поднимался в туннеле, и видел сияющий свет.
И откуда-то мысль, словно птичка в окно, прилетела —
Мне вручили сегодня до рая плацкартный билет.
 
 
Я поднялся наверх… Там цветы и пахучие травы
Небывалой красы краем глаза увидел, и вот
Чей-то голос мне громко сказал: мол, тебе еще рано.
И очнулся я, братцы, в Астраче, а рядом расчет
 
 
Мой погибший лежал, и глаза их на небо смотрели.
Я хотел закричать, но сквозь грохот не слышал себя.
Вижу вдруг медсестра в окровавленной грязной шинели
Надо мною склонилась… И как через стену огня
 
 
Удалось ей пройти, я понять даже и не пытался,
А она мне шептала, мол, милый, ты только держись…
Я держался, как мог, я зубами за землю хватался,
Изо всех своих сил я цеплялся, ребята, за жизнь.
 
 
Я запомнил ее навсегда, и сейчас вспоминаю…
В своей грязной шинели сверкала она чистотой.
Помню кожи атлас, нежность рук, и как мягко сияли
Добротою глаза на лице красоты неземной.
 
 
Я наутро очнулся уже в полевой хирургии…
Руки-ноги на месте, а раны на теле – не в счет.
И потом каждый день вспоминал медсестричку Марию,
И погибший в Астраче мой артиллерийский расчет.
 
 
Я Марию искал всю войну в поездах санитарных,
В медсанбаты запросы писал – мол, найдется авось.
В своем сердце хранил кроткий взгляд глаз ее лучезарных,
И увидеть мечтал. Но вот встретиться нам не пришлось.
 
 
Только случай один мне запомнился – под Сталинградом
Довелось воевать мне зимой в сорок третьем году.
Я с тех пор точно знаю, что смерти бояться не надо,
Потому что при жизни успел побывать я в аду.
 
 
Я не спал трое суток… В те дни, словно в адском горниле,
Мы вели трудный бой… По-другому там время течет.
А потом в блиндаже я заснул, и увидел Марию,
И стоящий за ней под Астрачею павший расчет.
 
 
Они были такими, как я их запомнил – живыми…
Я к ним бросился, слезы не пряча, и мы обнялись,
А потом говорили о чем-то, но голос Марии
Неожиданно громко сказал мне: «Скорее проснись».
 
 
Я проснулся… Вокруг никого, тишина гробовая…
Вышел я покурить… Ночь темна, звезды ярко горят.
И вдруг с дьявольским визгом прибывший с переднего края,
В мой блиндаж угодил прилетевший фугасный снаряд.
 
«Я вернулся домой в сорок пятом… один из немногих…»
 
Я вернулся домой в сорок пятом… Один из немногих…
И однажды, гуляя, как будто бы кто-то позвал,
В Храм зашел… И средь ликов на стенах серьезных и строгих
Светлый образ Марии я сразу же, братцы, узнал.
 
 
Я в тот Храм захожу с той поры постоянно доныне…
Срок земной мой подходит к концу, и когда истечет,
Я надеюсь хоть краешком глаза увидеть Марию…
И уверен, что встретит меня тот погибший расчет,
 
 
Что остался лежать в сорок первом году под Астрачей.
Я потерям к исходу войны потерял уже счет.
Дай-ка мне закурить… Я закончил… Ну что ты… Не плачу…
Это светлая память водой родниковой течет.
 
Медальон
 
Принял с финнами бой рядом с Райволой наш батальон
В середине холодного сорок четвертого лета.
Я с начала войны не носил смертный свой медальон —
Почему-то считалось, что это плохая примета.
 
 
Он лежал всю войну в вещмешке, но приснился мне сон,
Что убит я и ввысь поднимаюсь над соснами к небу,
И проснувшись наутро, я свой отыскал медальон
Средь запаса патронов, консервов и черного хлеба.
 
 
Должен бой был начаться вот– вот, но я все же успел
Карандашным огрызком на вкладыше мамино имя
Написать впопыхах, а потом начался артобстрел…
Били пушки по финнам, и я вспоминаю поныне,
 
 
Как дрожала земля, и как лес занимался гореть,
Как пошли в рукопашную и как гуртом, без разбора
Забирала и финнов, и русских азартная смерть,
И ей было плевать – с медальоном иль без медальона.
 
 
Мы вставали в атаку три раза… Сначала везло
Мне в кромешном кровавом аду рукопашного боя,
Только руку задело, как мне показалось, легко…
А затем разорвался снаряд очень близко со мною.
 
 
Я упал, как подкошенный, и на меня понеслись
Приближаясь стремительно, кроны деревьев и тучи…
Я подумал, что умер, летя к ним навстречу, и мысль
Промелькнула, что зря я считался в отряде везучим…
 
 
Но в тот день не истек отведенный мне Господом срок,
И очнувшись под утро, услышал я гул канонады
Вдалеке и все громче звучащий густой матерок,
Стук о землю лопат и шаги похоронной команды.
 
 
Меня тело не слушалось, и только рот открывать
Мог беззвучно и тщетно я. Но сил хватило для стона
В то мгновенье, когда надо мной раздалось: «Твою мать!
Тут еще мертвяки, и один вроде бы с медальоном!»
 
 
Я не знаю, как звали того, кто услышал мой стон,
Наклонясь надо мной в предрассветном молочном тумане,
Чтоб забрать, как положено, в часть смертный мой медальон.
Только помню, как он закричал хриплым голосом: «Ваня,
 
 
Тут живой кто-то есть!»… Я вернулся домой в декабре…
Без руки и седой… Вот такой, братцы, выпал мне случай.
И шептались соседки, встречая меня во дворе,
Дескать, мне повезло, потому что я с детства везучий.
 
 
С той поры много лет пронеслось, но я часто во сне
Вижу бой тот последний и вновь просыпаюсь со стоном
Я от боли в отнятой уставшим хирургом руке,
Что осталась под Райволой вместе с моим медальоном.
 

© Герасимова А., 2020

Валентин Голубев

Парк Победы
 
Нынче парк, где когда-то кирпичный завод
исходил сладковатым дымком похоронным.
Слышу голос, как будто бы кто-то зовет:
– Помяни нас…
Вокруг лишь скворцы да вороны.
 
 
Может, встречу своих, по дорожке бреду,
пусть не сразу узнают и спросят: «А кто ты?»
Вон часовня за прудом на том берегу,
прах развеян под сенью креста и ротонды.
 
 
Той блокадной зимой лишь присниться мог хлеб
и не в силах принять были мертвых могилы,
и вдоль улиц лежали без спроса и треб
их тела до весны на морозе нагими.
 
 
Торопились полуторки-грузовики
с той поклажей – для мертвых шлагбаум был поднят,
вагонетки летали там, как челноки,
в раскаленное жерло печной преисподни.
 
 
Ни прощаний, ни слез, и никто не споет…
Помянуть по-людски – перед мертвыми откуп,
потому кочегарам усилен паек —
по сто граммов на брата наркомовской водки.
 
 
Это было давно. Не осталось почти
тех, кто выжил случайно и был очевидцем.
Дети потчуют птичек зерном из горсти,
и дымок непонятный над парком клубится.
 
«От Фонтанки декабрем блокадным…»

Моей маме Серафиме


 
От Фонтанки декабрем блокадным
вдоль разрух к Никольскому Собору
мать идет (а я еще «за кадром»)
и несет подарочек с собою.
 
 
Семенит, ведь еле держат ноги,
по Сенной, над нею снега зерна,
с хлебушком, чтоб дать потом убогим,
с бережно в кармане припасенном.
 
 
Между артобстрелами затишье
от врага, мол, малость пожируйте…
А в каморке дворницкой детишки
ждут у остывающей «буржуйки».
 
 
Батюшка скорбит от аналоя
на прореху в стенке: «Помоги нам,
Господи… Осталось только трое
певчих, остальные – по могилам…»
 
 
А меня здесь нет еще в помине,
нет еще в записочках заздравных,
это уж потом дадут мне имя
здесь, в купели, и признают равным.
 
 
Я в конце сороковых явлюсь здесь
сорванцом, хотя еще младенцем,
матерью гордясь, мол, полюбуйтесь
на сие молитвенное действо!
 
 
Выживут и брат мой, и сестренка,
тешась кипяточком с сухарями,
и отец живым вернется с фронта.
Знать, Любовь какая-то над нами.
 

© Голубев В., 2020

Иван и Сергей Голубчиковы

О чем молчат сосны

Как приятно в начале осени в выходной день выбраться за город! Насобирать корзину грибов и вволю надышаться чистым, ясным, слегка морозным воздухом! Всего полчаса на электричке, и мы с бабушкой и дедушкой приезжаем на станцию «Ладожское озеро». Солнечные блики играют на воде, уходит к горизонту чистая гладь озера. А сосны на берегу! Величавые исполины прекрасны! Прекрасны и торжественно молчаливы. Им есть о чем рассказать, они многое помнят. И лишь береговой ветер, раскачивая тяжелые стволы, заставляет их говорить. «Мы помним, а вы – помните?..» Они встречают моего деда как своего хорошего и верного друга. Им есть о чем помолчать. И есть о чем вспомнить… И дед вспоминает…

Отец умер тихо, во сне. Просто вечером лег спать, а утром не проснулся. Соседи помогли вынести его скованное ленинградским морозом тело на улицу. Шатаясь от голода и усталости, Васенька вез его на санках на Пискаревское кладбище, к которому медленно брели такие же изможденные, но не сломленные люди, провожая в последний путь своих родных и близких. Там, простившись с отцом, Василий оставил записку, в которой значились данные покойного и домашний адрес – «проспект Бенуа, дом 13, квартира 4».

К авианалетам и постоянным обстрелам ленинградские дети уже привыкли. Только звук сирены противовоздушной обороны города иногда заставлял дрожать маленькие теплые сердца. До дома в тот вечер Василий так и не дошел, обстрел застал его на Невском проспекте по дороге с завода. Пытаясь согреться в холодном бомбоубежище, расположенном в подвале Большого Гостиного Двора, он силился думать о чем-нибудь хорошем, но это хорошее было где-то далеко, в другой, прошлой, еще довоенной жизни. Настоящее было выморожено сорокаградусными морозами, обожжено войной и сопровождалось постоянным чувством голода.

– Сорок лет, как один день… – дед снова о чем-то задумывается, а ветер колышет его седые волосы.

– Ты кто?! Что ты тут делаешь один?! – стараясь перекричать звук сирены, Вася тряс за плечо пацаненка лет четырех, одиноко стоящего посередине пустой улицы.

– Володька я, а мамка на заводе, – с баском ответил мальчуган. – На Воскова я живу. Только дома крысы, страшно там одному.

– А ну-ка, пойдем отсюда, – Василий взял мальчишку за руку и быстро направился с ним к ближайшему бомбоубежищу. Там, передав пацана дежурному, он сообщил все, что рассказал о себе паренек: «Пахтушкин Владимир, улица Воскова, дом 16, квартира 17».

Скрип сосен на секунду заставляет деда вернуться в реальность, а потом он снова вспоминает.

Не прошло и минуты, как шедшая перед ними «полуторка», проломив лед, быстро ушла под воду. Со всеми, кто был в ней. Подбежавшие к полынье люди пытались хоть чем-то помочь тонущим, но коварная холодная ладожская вода расчетливо и смертельно делала свое дело. На поверхности осталось только несколько плавающих детских игрушек, поддерживаемых маленькими струйками воздушных пузырьков, идущих с глубины. Огромный и холодный как лед ком предательски застрял в горле. И в такой же обжигающий лед превратились слезы, бегущие от непреодолимой беспомощности, чувства собственного бессилия и невозможности уже что-либо исправить.

– Вот так, внучок, – дед гладит меня по голове и всматривается в горизонт, как будто видит там то, чего не вижу я.

– Голубчиков Василий Иванович, 1925-го года рождения, – прочитал представленное ему заявление начальник призывной комиссии, – на фронт просишься, – он строго посмотрел на Василия, – тебе же нет полных восемнадцати, хотя… кто там потом разбираться будет? – и печать о направлении на курсы школы командиров была поставлена…

Два месяца ускоренной учебы, звание младшего лейтенанта и фронт.

– Принимайте взвод, товарищ младший лейтенант, – угрюмо козырнул Василию капитан СМЕРШа.

– А-а-а… где?.. Где взвод-то? – Вася оторопело взглянул на двух стоящих рядом с капитаном таких же молоденьких, как и он сам, пацанов.

– Это и есть твой взвод, – «смершевец» кивнул в сторону этих двоих. – Остальных по дороге сюда убило, оформи на них похоронки, – капитан протянул Василию пачку документов. – Это все, что осталось от погибших.

«Господи, я и в глаза-то их не видел, до фронта не доехали», – подумал взводный. – Есть принять взвод! – юный командир отдал честь капитану и принял от него свой первый в жизни взвод, все тридцать человек. Принял всех, и мертвых, и живых.

Сколько раз потом этот взвод пополнялся? Сколько человек прошло через него? Триста? Пятьсот? Тысяча? Тысяча человек – это уже полк. Целый полк во главе с младшим лейтенантом… Средняя продолжительность жизни солдата на фронте – сутки. За сутки на Ленинградском и Волховском фронтах гибли батальоны, полки, дивизии. Во время боя продолжительность существования одного взвода – несколько минут.

А взвод Василия Ивановича держался сутками. И сам командир взвода держался. Как будто чувствуя, что самый главный бой – еще впереди.

Приказ о наступлении пришел накануне вечером. Начало крупномасштабной войсковой операции планировалось на ранний утренний час. Скоро все должно решиться. Здесь и сейчас. Василий Иванович постоянно смотрел на стрелки наручных часов, неумолимо приближавших момент истины.

«Убьют, не убьют?..» – взводный старался отогнать от себя нехорошие мысли, снова и снова прокручивая в голове все то, что им, – взводным командирам – накануне говорил генерал, делая упор на важность и значимость действий именно их – командиров взводов, которым предстояло вести людей в атаку. Именно на их плечи, – восемнадцати-двадцатилетних парней – выпала огромная задача, – не подвести, поднять солдат и вести их в бой, лично становясь примером мужества и бесстрашия.

А еще Василий вспомнил того мальчишку на улице Воскова, детей, утонувших в ладожской полынье, своих уже умерших родителей. И всех, кто прошел через его взвод, – живых и мертвых. За всех за них он был теперь лично ответственен. Что-то огромное и великое не позволяло подвести, испугаться, предать, отступить. И портрескавшиеся от мороза губы тихо произнесли: «Господи, спаси и сохрани…»

Сигналом об окончании артподготовки и начале пехотного наступления были две яркие зеленые ракеты, выпущенные в черное морозное небо. Все! Назад пути нет! Только вперед!

Поднявшись из окопа, набрав полные легкие воздуха, Василий, сам удивившийся нахлынувшим на него легкости и спокойствию, громко отдал приказ, – Взво-о-од! За мной! В ата-а-а-ку-у-у! – и встав в полный рост, побежал вперед, ведя за собой солдат, направляя их сам лично на этот путь, – кого к Победе, а кого – в Бессмертие. Они бежали вперед, несмотря на бьющие по ним в упор немецкие пулеметы, – несломленные люди несломленного города! И Василию на какой-то момент показалось, что сама ленинградская земля помогает ему. И эти родные русские сосны тоже помогают, – принимая на себя вражеские пули, предназначенные для них, – верных сыновей своей земли русской!


…Осенний день быстро заканчивается. Пора возвращаться в город. Дед на прощание проводит рукой по сосновому стволу и что-то шепчет. И сосны понимают его, качаясь в ответ. Им есть о чем вспомнить и о чем помолчать.

Это потом будет сообщение Левитана по радио. Это потом будет вечерний праздничный ленинградский салют. Это потом будут награды и похоронки…

Дед снова оглядывается на Ладогу. А здесь и сейчас они идут в атаку. Идут в вечность, в бессмертие! Идут все, – мертвые и живые!


© Голубчиков И., 2020

© Голубчиков С., 2020

Юлия Гордеева

Зов

Воинам, похороненным на Пискаревском кладбище


 
От духа русского свободы
И почитанья праотцов,
Через бесчисленные годы
Я слышу их к свершеньям зов.
 
 
Ведь здесь, средь питерских окраин,
Могила братская стоит
Людей, ценою чьих страданий
Ступаем твердо на гранит.
 
 
Матросы здесь и капитаны —
Родные братские сердца,
Кто город вырвал из облавы,
Тиски блокадного кольца
 
 
Разжал. И кажутся живыми, —
Так связь меж нами пролегла.
Не знаю каждого я имя, —
Поддержку чувствую в делах!
 

© Гордеева Ю., 2020

Геннадий Громов

Защитникам Ленинграда
 
От Любани до Мги все леса и болота,
И суровый до блеска стальной небосвод,
От Любани до Мги погибала пехота,
Понимая, что помощь уже не придет.
 
Николай Рачков

 
Не забыть героизма бойцов Ленинградского фронта,
Тех, кто брюхом исползал болота и рвы,
Кто геройски стоял возле южного глинта
И на Лужском не дрогнул крутом рубеже.
 
 
Тех, кто грудью закрыл Ленинград возле Средней рогатки,
Кто его небосвод сеткой мелкой накрыл,
Кто по Ладоге снежной возил осажденным продукты,
Кто за северный город тела положил.
 
 
Почитаю я разных бойцов из пехоты,
Кто в мороз и распутицу не отступал,
А когда фронт качнулся, то эти солдаты, что стержень пехоты,
Батальонами насмерть стоял.
 
 
Волхов, Луга, Ижора и Невский рубеж, как монета,
И блокадное вражеское кольцо…
Сколько наших солдат полегло в это время,
Сколько жен, матерей не дождались родное лицо?
 
 
Подвиг их позабыть мы не смеем,
Как не смеем утратить солдатских могил,
Только так можем мы, тех погибших потомки,
Благодарными быть за сегодняшний мир.
 

© Громов Г., 2020

Сева Гуревич

«Три поколения назад…»
 
Три поколения назад
Мы были на войне.
В кольце блокадном Ленинград,
И Сталинград в огне.
 
 
Людские судьбы – на излом,
И страх, и боль потерь,
На смертный бой – с Врагом, со Злом:
Да будет проклят Зверь!
 
 
Зверь думал: «Я – Сверхчеловек,
А человечек – хил!
Таким разумней на ночлег
Не в ямины могил,
 
 
А в газ и в печь, не в тлен – а в прах:
Прах чище, легче льна…»
И ярость застилала страх,
Вскипала, как волна!..
 
 
Вела сквозь невозможность впредь
Терпеть и трепетать,
Сквозь все лишения и смерть,
Чтоб смертью смерть попрать.
 
 
Пусть в памяти живут вольней
Тех будней жуть и мгла!
Чтоб мой потомок знал о ней:
О страшной силе Зла.
 

© Гуревич С., 2020

Елена Дугалева

Я родом из блокады

Эти записки принадлежат перу моей матери, Татьяны Александровны Князевой (до замужества – Румянцевой), которая никогда в жизни не вела дневников, ей было просто не до этого. Юность получилась насыщенной нелегким трудом на производстве и общественной работой, а в зрелом возрасте ко всему прибавились еще и материнские заботы. А вот в 2006 году, в преклонном уже возрасте, приехав в очередной раз из украинского Львова погостить в мою семью, в родной свой город, взяла вдруг простую ученическую тетрадку, ручку и несколько дней просидела за воспоминаниями. «Может быть, когда подрастут внуки, а потом дети моих внуков, – им будет интересно узнать о нашем поколении детей блокады не из школьного учебника, а из моих записей», – сказала она. А потом еще добавила: ««Да и негоже нам всем забывать своих предков, стыдно сегодня не знать историю своей семьи».

Мама ушла из жизни в 2017 году. Мне подумалось, что, возможно, в нынешние дни эти незамысловатые записки будут интересны кому-нибудь еще. Разумеется, только те, что посвящены этим месяцам испытания человеческого духа, воли ленинградцев. Здесь одна только правда жизни, увиденная глазами ребенка. Такое забыть невозможно.

С надеждой на это предлагаю их вашему вниманию.


«В Ленинграде за один всего год, с лета 1941-го до лета 1942-го, не от болезней, а от голода умерли шесть моих родственников: прабабушка, две бабушки, дедушка, дядя и мама. И теперь, когда вспоминаю, эпизод за эпизодом, те самые страшные в моей жизни месяцы, я думаю и скорблю прежде всего о них.

Я родилась в этом городе на Гагаринской улице в доме № 7. Раньше наш район назывался Дзержинским. Дом был большой: одной стороной он выходил на Гагаринскую, другой – на улицу Чайковского, третьей – на Неву, а четвертой – на Фонтанку. Вот здесь и прошло мое детство.

Жили мы с бабушкой, мамой и моим маленьким братом Мишей в малюсенькой однокомнатной квартирке. Коммунальных удобств не было, кроме умывальника. Туалет располагался в конце коридора. Совсем как по Высоцкому: «Система коридорная, на 38 комнаток всего одна уборная». Готовили еду на примусе и керосинке, а в кухоньке была дровяная плита.

Мама работала на заводе «Красный выборжец», а бабушка – в автобазе Ленсовета на ул. Воинова. Я летом сорок первого закончила третий класс, а братику шел четвертый год. Жили скромно, но дружно. Перед самой войной нам провели радио – это было большое событие. Позже эта черная тарелка стала единственным, что связывало нас с остальным миром, давало веру в жизнь, в победу.

Слово «война» я услышала, вернувшись с прогулки по нашему двору. Бабушка стояла вместе с соседями на лестничной площадке и плакала. Поначалу мы все сильно не испугались – совсем недавно была непродолжительная война с финнами, и нас она совсем не коснулась. В первые дни все было по-прежнему, вот только как-то сразу в магазинах стали пропадать продукты. Но быстро ввели карточную систему, и нам в семье еды хватало.

В довоенное время в Ленинграде никто не запасал продукты. Да и жила наша семья небогато – от зарплаты до зарплаты. Какие уж тут запасы!

Хорошо помню, как всех заставили затемнять окна, наклеить на стекла полоски бумаги, чтобы в случае бомбежки они уцелели. На улицах вечерами были потемки, и люди даже надевали на грудь светящиеся значки-светлячки, чтобы не столкнуться друг с другом.

Мамин завод перешел на военное положение, рабочие трудились целыми сутками.

Навсегда запомнилась первая бомбежка. Мы с братом пошли в кино, на «Большой вальс». Но вдруг погас экран, и люди с криками стали выбегать на улицу, где вовсю уже грохотало. Кое-как добежали до своего дома. Затем бомбежки и обстрелы города участились. Когда по радио звучал метроном, мне было спокойно, но он вдруг замолкал, и раздавался голос диктора: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!» Тут же начинала протяжно выть сирена оповещения.

Первое время мы очень боялись бомбежек, сразу же убегали в бомбоубежище. Там, в подвале, стояли скамейки и нары. Было где и посидеть, и прилечь пожилым людям. Рядом с другими казалось не так страшно, все сидели тихо и ждали сигнала отбоя тревоги. Там я познакомилась с двумя девочками моего возраста и их мамой.

В начале 1942 года я, тогда уже совершенно истощенная и еле живая, встретила эту женщину на улице. Она меня узнала и со слезами на глазах сказала, что обе ее дочери умерли от голода. Вид у меня был такой жалкий, что она вынула из сумки 10 рублей и отдала их мне. Но до этого случая было еще далеко.

Люди в нашем доме начали умирать от голода уже в сентябре 1941-го. Узнавать об этом было ужасно. После пожара на Бадаевских складах резко уменьшили норму хлеба – тогда-то и началась массовая гибель горожан. Мама, почти круглосуточно работавшая, решила проведать своего отца, который жил на Фонтанке, дом № 110. Он был уже при смерти. От постоянного недоедания у него началась водянка, и вскоре его не стало. Очень быстро после этого умерла моя прабабушка, Евгения Дмитриевна.

От прабабушки нам достался большой красивый самовар с медалями. Он нас согревал в холодное время. Топили снег и грели кипяток. Когда мама от отчаяния поменяла этот самовар на хлеб для нас, я долго плакала – с ним от нас как будто ушло последнее тепло.

От бомбежек и артобстрелов стекла в нашей комнате все стекла вылетели. Чтобы хоть как-то согреться, мы все вчетвером стали жить в маленькой кухоньке. С продуктами становилось все хуже и хуже, а карточки не всегда можно было отоварить. Всюду стояли громадные очереди за хлебом. Уже в октябре-ноябре в подвале нашего дома, где до войны была прачечная, штабелями лежали трупы. Позже их стали увозить куда-то. Говорили: «На Канонерку». Я не знала, что это за место, но страшное название запомнила.

Маме за сверхурочную работу на «Красном выборжце» давали дополнительный паек – лепешки из жмыхов. Такие лепешки все называли дуранда. Она этот паек приносила домой, чтобы разделить его с нами. А я ходила за водой на Неву, выкупать по карточкам хлеб, во время бомбежек отводила брата в бомбоубежище. Я сама тогда уже сильно ослабла. Мои ноги в коленках опухли, голова кружилась, ни о чем, кроме еды, даже не думалось. Принесенный хлеб бабушка подсушивала на плите, а потом заливала водой, и такую похлебку мы ели.

Скоро топить плиту стало нечем. Мы уже сожгли все, что горело. Жгли матрацы из конского волоса. Но они горели плохо, распространяя удушливый запах. Иногда выбирались на поиски дров, но редко когда удавалось добыть бревнышко или доску.

Частые бомбежки, обстрелы, недостаток еды и тепла, потеря близких людей отнимали последние силы. В ноябре мы уже даже не имели сил спускаться в бомбоубежище – притупилось чувство страха, появилось безразличие ко всему.

Нас, детей школьного возраста, записали в кружок МПВО (местная противовоздушная оборона). Изучали там устройство противогаза. Учили распознавать по запахам отравляющие газы. Мы собирали по квартирам старые чулки, заполняли их песком и складывали на чердаке около бочки с водой. Во время дежурств тушили на крышах «зажигалки» – небольшие бомбы, которые, падая, рассыпались на мелкие части и горели. Было страшно от вида в ночном небе самолетов.

Бабушка сильно опухла от водянки, практически не двигалась.

К концу года мы были уже похожи на скелеты, просто ходячие дистрофики. Брату Мише исполнилось четыре года. Он не понимал, почему ему не дают кушать, и был похож на маленького старичка: всегда сидел молча и сосал от голода губу. Его было очень жалко.

В конце декабря нам всем чуточку прибавили хлеба, а на Новый год выдали муку вместо хлеба на два дня, бутылку хлопкового масла и плитку шоколада. Бабушка из половины муки напекла лепешек: запивали их кипятком и были счастливы. Когда все съели, бабушка решила использовать и вторую половину муки: «А то вдруг бомбежка, нас убьет, а мука останется». Я хоть и была ребенком, но понимала, что завтра нам уже нечего будет есть.

Мама вскоре окончательно ослабла, у нее развилась дистрофия. При заводе был стационар, в который поместили маму, но уже следующей ночью меня разбудил стук в дверь – она вернулась. Из стационара, дававшего ей шанс на спасение, она ушла. Не знаю, как она ночью добралась до нас, но понимаю: в эти свои последние часы жизни она думала и беспокоилась о нас, своих едва живых матери и детях.

Утром я стала ее будить, чтобы вместе идти за хлебом, но она только шевелила губами. Я позвала соседей, они отправили меня за хлебом. Когда я вернулась домой, мертвая мама лежала на пустой железной кровати в нашей холодной комнате. И было ей всего тридцать два года от роду.

Умершая мама лежала в соседней с нами комнате, в которую я часто заходила взглянуть на нее. Но плакать не могла, у меня даже на это не осталось сил. Две соседки, пообещав похоронить, зашили ее в одеяло и вынесли из дома только через несколько дней, когда мы смогли получить на нее, как на живую, продовольственную карточку…

Брата моего Мишу соседи отвели в детский дом, а я осталась с бабушкой. Ее так потрясла смерть дочери, что она часами была не в себе, безучастная ко всему и ко мне тоже. По утрам я выкупала хлеб, кормила бабушку, запивали холодной водой. Затем я одевалась, привязывала к поясу бидончик и уходила добывать продукты. Иногда можно было по крупяным талонам получить суп. Но обычно я, проходив подолгу, так ничего и не доставала.

Помогали выживать добрые люди. Как, например, довоенная подруга моей бабушки Антонина Васильевна Ратько. Как-то встретила ее на улице. Она спросила про бабушку, и мы пошли к нам. Бабушка была совсем плоха и уже не разговаривала. Антонина Васильевна сказала, что ей уже ничем не поможешь, позвала меня к себе домой и там даже чем-то накормила. В войну у многих детей были свои спасители. Вот и эта немолодая уже тогда женщина стала моей спасительницей. Только благодаря ей я уцелела в блокаду, вернулась после победы в свой родной Ленинград, родила двоих дочерей, дождалась троих внуков и прожила долгую жизнь. Низкий ей поклон и вечная память.

После войны я с ней встречалась. Она работала в Музее обороны Ленинграда, была очень рада, что я выжила и вернулась в наш город. А тогда, в сорок втором, я была так несчастна и одинока. Ноги у меня к тому времени почти не ходили, по ним пошли синие пятна, а суставы опухли.

Как раз в эти дни тихо умерла бабушка. За ней приехала телега, на которую ее положили и куда-то увезли. Я даже не смогла проводить бабушку в последний путь.

Благодаря семье Антонины Васильевны меня, сироту, приняли в детский распределительный приемник, что находился на Фонтанке, дом 10.

В больнице я пробыла все лето 1942 года. Постепенно начала поправляться. Рядом со мной лежала умирающая женщина. Она часто меня чем-нибудь угощала со словами: «Ешь, доченька, мне все равно скоро умирать». Разве такое забудешь!

Из больных помню супругов – Доротею Рудольфовну и Константина Николаевича. Они были дикторами ленинградского радио. Константин Николаевич водил меня за руку гулять по двору больницы и часто читал стихи. А у Доротеи Рудольфовны был томик стихов Ольги Берггольц. Она мне говорила: «Где бы ты ни была, читай эти стихи людям. Пусть все знают, что вынесли ленинградцы, какие муки и страдания выпали на их долю».

Константин Николаевич как-то раз спросил, не хотела бы я после войны жить у них в семье? «Пока мы и сами с женой не знаем, выживем ли, но запомни, деточка, адрес: улица Пролеткульта, дом 2. Там ты нас найдешь».

В больнице я не только пришла в себя, подлечилась, но и отогрелась душой рядом с хорошими людьми. В конце августа меня выписали. Несколько дней я провела в приемнике-распределителе, откуда велась эвакуация детей. Через Ладогу нас переправили на барже, потом посадили в поезд и с эшелоном отправили в Ярославскую область, где в селе Курба находился детский дом для ленинградских детей…

В свой родной Ленинград я смогла вернуться четырнадцатилетней, разыскав дальних родственников, уже только после войны. Детство мое закончилось».


© Дугалева Е., 2020


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации