Текст книги "Русская эмиграция в Китае. Критика и публицистика. На «вершинах невечернего света и неопалимой печали»"
Автор книги: Сборник
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Odiosa aunt nomin29 живых.
Оставим в покое и ближайших мертвых.
Но, оглядываясь даже на классические имена, давно подлежащие историческому освещению, которым никакая огласка содеянного ими уже ни повредит, ни пользы принести не в состоянии, лишь очень, очень редко не найдем мы на них брызгов «студенческих» или «офицерских» проказ, удаленных от есенинского «хулиганства» лишь весьма тоненькою раздельною чертой. А иногда и вовсе не удаленных. На что уж Он, – «Солнце русской поэзии» – А.С. Пушкин: идеал ее, полубог и высший авторитет. А и тот, на спрос по сей части, смиренно склонил бы покаянную голову:
– Грешен. Дерзок был на руку. В Кишиневе Инзов30 то и дело сажал меня на гауптвахту. В Петербурге однажды, будучи доволен театральным представлением, выразил свой восторг, аплодируя… по лысине сидевшего передо мною незнакомого плешивого господина. И выпить был не дурак, и во хмелю куролесил весьма разнообразно. И по женской части был ходок и в отношении многих моих пассий вел себя не очень-то деликатно. И стихов неприличных насочинил не мало… Грешен!
Даже Он – наш День и Солнце – не без пятен. А не хотели простить бурно бегущей, беззаконной комете, зачем она не кристальна, а мутна. И, за муть эту, ели комету поедом, пока она не исчезла.
А тогда все зажалели и затосковали. Что имеем, не храним: потерявши, плачем.
Ведь и Кольцова в свое время оплакали только после того, как потеряли, а потеряли, потому что не хранили.
Двух тысяч рублей было бы достаточно, чтобы вырвать его из ненавистной ему и ненавидевшей его, отвратительной семьи, в которой девушки-сестры забавлялись игрою в «Алешкины похороны» рядом с комнатою, где он лежал тяжко больным: в которой самодур-отец гнал чахоточного сына переселиться в «сырую до смерти» комнату, а «не хочешь – так со двора долой».
Белинскому хорошо известно было жалкое положение поэта, но Белинский – чем мог помочь ему? Сам был нищий. Но, перечисляя Белинскому людей, которых он «из Питера любит», Кольцов называл кн. Вяземского31, Краевского32, Панаева33, Языкова34, кн. Одоевского35, Жуковского – как на подбор, писателей-капиталистов и, в большинстве, хороших, добрых, гуманных людей… И ни один не догадался подать руку помощи заведомо гибнущему гению.
Потому что, как видно из многих кольцовских писем, двоился взгляд на него у литературных аристократов. Талант-то, мол, талант, самородок драгоценный, да – кто его знает? – не настоящий он какой-то все-таки, – серый мещанин.
И обстоятельства его, и нужды тоже все какие-то неблагородные, мужицкие, векселишки, должишки, полицейские взыскания… Нет, Бог с ним, как-нибудь сам выкрутится: эти мещанинишки народ дошлый, тоже пальца в рот им не клади!
В противовес Есенину, Кольцов был религиозен, чист душой и нравами.
Но, когда в 1841 году в Воронеже он, после разбитых петербургских и московских надежд и планов, увидал себя брошенным одиноко «среди грязного, грязного мира» – умирать в тридцать три года, как никому не нужная собака, – он тоже познал есенинскую отравную стезю.
Тут его роковая связь с безобразницей Варварой Лебедевой, о которой Белинский пишет выразительные под пером такого целомудренного писателя строки: «Закрыв глаза на все, полною чашею, с безумной жадностью, пил наш страдалец отвратительные восторги».
Затем, – «она уехала, здоровая, а меня оставила больным»… Оставалось гнить до смерти. Умер. В есенинском возрасте и, в своем роде, пожалуй, не красивее Есенина.
Взглянул я сию минуту настенный календарь: 29 октября.
А 29 октября 1842 года, девяносто два года тому назад, Алексей Васильевич Кольцов покончил свое земное существование. Охотники до телепатических сближений пусть решают: не потому ли мне сегодня – именно сегодня – так захотелось написать о нем?
Г. Г. Сатовский-Ржевский
Кольцов, Митроша и я
«Лучше поздно, чем никогда». Не дает мне совесть покоя, за то, что ни строкой не отозвался на сто двадцатипятилетнюю годовщину со дня рождения нашего лучшего поэта-«самородка» Алексея Васильевича Кольцова!
А отозваться должен я был потому, что с 1870 по конец 1879 года провел я на родине Кольцова, в Воронеже, куда был привезен из родной своей Белоруссии годовалым ребенком, и раннее детство мое овеяно было духом поэзии певца приазовских степей, чумачества, «черноземного» крестьянства…
В мое время главная улица, Б<ольшая> Дворянская прерывалась двумя «скверами», «Петровским» и «Кольцовским».
В первом высился величественный, едва ли не лучший в России, после фальконетевского, памятник творцу императорской России, изображавший царя-гиганта в рост, опирающегося левою рукою о якорь, а правою указующего в сторону южного нашего моря.
Этот прекрасный монумент производил на детей впечатление великой и грозной силы, пред лицом которой не очень-то разыграешься в мяч или «пятнашки».
Недаром же даже француженка-гувернантка заставляла меня снимать шапку, проходя мимо изображения «величайшего из монархов вашего отечества, который любил только очень прилежных и послушных детей».
А так как по части прилежания у семилетнего мальчика обстояло не все благополучно, а насчет послушания – и того хуже, то в грозном бронзовом лике царя мне невольно виделся немой укор и по собственному моему адресу.
Вот вам и воспитательное значение памятников великим людям!
Зато когда мы с сестрою и своим смазливым Ментором в юбке добирались до «Кольцовского сквера», нас охватывал как будто другой воздух и настроение наше из строго-чинного сменялось радостно-возбужденным.
Снежно-белый мраморный бюст поэта, на невысоком гранитном постаменте мог внушать какие угодно чувства, кроме страха, а птичий щебет множества сверстников и сверстниц, игравших в мячики, в «пятнашки», в «казаков-разбойников», прыгавших через веревочку и даже катавшихся на трехколесных велосипедах, быстро вовлекал нас в круг невинного детского веселья, изредка прерывавшегося легко высыхавшими слезами по поводу зашибленной коленки или набитой на лбу от столкновений шишки.
Гувернантка наша, по-видимому, особого почтения к памятнику Кольцова не питала, хотя и назвала нам однажды поэта «русским Бернсом»1, с которым была знакома, как воспитанница какого-то английского пансиона для девиц, чем очень гордилась.
Мы же знали стихи великого шотландского поэта-крестьянина по прекрасным переводам «Полевой маргаритки» и «Полевой мышки», помещенным, кажется, в «Родном Слове» Ушинского2, откуда впервые прозвучали нам и задушевные строки «русского Бернса», Кольцова, которые мы, не заучивая, знали наизусть.
Был у меня друг, сын сослуживца отца, Митроша Дружаев, мальчик, годами двумя старше меня, очень тихонький, скромный, державшийся в стороне от наших шумных игр, которые и я охотно покидал для чинных с ним бесед, главным образом, на «литературные темы».
Не улыбайтесь: Фрейд3 рассказал вам далеко не все о раннем пробуждении в детях совсем «не детских», казалось бы, мыслей и чувств.
И когда же острее и глубже, чем в детстве, переживаем мы обаяние художественной ритмической речи, попросту – стихов, далеко не всегда понимая даже их содержание?
Страстная, почти экзальтированная любовь к стихам при наличии воистину феноменальной памяти сближала меня с моим «первым другом», который приходил в «Кольцовский сквер» обыкновенно с тоненьким томиком стихов этого поэта, в издании, сколько помнится, Смирдина4.
Читал стихи Митроша изумительно, слегка нараспев, – «согласно пушкинской традиции», сказал бы о нем, вероятно, современный эстет, – читал наизусть, держа книжечку обеими руками, как держат священники Евангелие, готовясь благословить им молящихся.
Читал с такой исключительной экспрессией, какая свойственна только крупным драматическим талантам. Вероятно, и он был наделен этим даром «свыше», потому что дома Митрошею взрослые занимались очень мало, и едва ли кто-нибудь дал бы себе труд обучать его декламации.
Из песен Кольцова любимыми его были наиболее элегические, и каждый раз, заканчивая стихотворение: «Чья это могила, – тиха, одинока и крест тростниковый, и насыпь свежа», – он смахивал с длинных ресниц проступавшие слезинки и долго оставался безмолвным, медленно, по-молитвенному качая головой.
Без малого 16 лет кануло в вечность с тех дней, когда, взобравшись на наиболее уединенную скамеечку, мы с моим другом по очереди декламировали стихи Кольцова пред его мраморным лицом. И сейчас не без глубокого умиления вспоминаю я «трогательную», смахивавшую слезинки Митрошину руку, в царапинах и чернильных пятнах, – руку ребенка, которым мало занимались дома и который чуть не с пеленок искал уже «вышнего града» собственными усилиями.
От этого-то своего раннего «учителя» узнал я о происхождении и жизни Кольцова и притом с такими подробностями, каких не найти и в печатной биографии поэта, принадлежавшей перу Депуле5.
Дело в том, что среди обширной материнской родни Митроши здравствовала еще в ту пору ветхая старуха – крестная мать моего друга, – отлично знавшая в свое время всю семью родителей поэта.
От этой-то «крестной» своей он и наслушался не совсем детских рассказов о жизни поэта в доме отца, богатого мещанина-прасола, оценившего сына лишь после получения им «всемилостивейше пожалованных» вдовствовавшей и царствовавшею императрицами подарков, – бриллиантовых перстней, – в воздаяние за его литературные заслуги.
Именно это обстоятельство и вдохновило, по-видимому, старика Кольцова украсить надмогильную плиту сына потрясающей, по безграмотству и безвкусию эпитафией: «без наук просвещен» и т. д. – которую только во дни постановки поэту памятника в общественном сквере воронежцы удосужились заменить другим, более приличным надгробием.
Вокруг имени Кольцова, как «жертвы темной мещанской среды», в истории русской литературы давно сложилась трогательная легенда, ни поддерживать, ни разрушать которую я, разумеется, не буду.
А. Вележев
А. В. Кольцов
В текущем году исполняется столетие смерти поэта Александра Васильевича Кольцова.
Тернист и труден был литературный путь Кольцова, не сразу и не всеми был признан его поэтический дар. Вспомним хотя бы отзывы о Кольцове двух его современников, В.Г. Белинского и Н. А. Полевого. В то время, как первый находил у поэта прасола «талант небольшой, но истинный»1, второй отрицал за ним наличие какого-либо таланта2. Такую двойственность в оценках поэтического дарования Кольцова можно проследить и у позднейших русских критиков и писателей.
Однако с какими мерками ни подходить к Кольцову, одно остается бесспорным: в истории русской культуры Кольцов – явление интересное, самобытное, может быть, в своем роде неповторяемое. В этом убеждает нас голос нашего внутреннего опыта, об этом же говорят и внешние факты, убедительные силы которых мы никак не можем отрицать: и то, что стихи Кольцова переведены на иностранные языки (отдельные его вещи имеются даже в латинского переводе), и то, что все «песни» Кольцова положены на музыку и то, наконец, что многие из его вещей вошли в хрестоматии. Уже одно это делает ненужными споры – был ли талантлив Кольцов или не был.
Но Кольцов интересует нас не одной только поэтической стороной своей деятельности. Внимание привлекает и личность незаурядного человека, который нашел в себе силы, чтобы преодолеть косность окружающей его среды и вырваться из узкого провинциального круга на просторы всероссийской известности. И разве не поразительно, что этот самоучка-поэт сумел проложить собственную тропинку на столбовой дороге русской литературы и был другом выдающихся людей своего времени, находивших, что с этим полуграмотным самородком «можно до конца говорить, когда он разговорится». А ведь сам Кольцов откровенно признавался Белинскому: «Субъект и объект я немножечко понимаю, а абсолюта ни крошечки»3…
И еще одна сторона в жизнеописании Кольцова заслуживает того, чтобы быть отмеченной. Русское образованное общество, в лице своих лучших людей, охотно помогало талантам из «народа» и всячески их поддерживало. «Не без добрых душ на свете», говорит Некрасов в своем знаменитом стихотворении «Школьник». Нашлись «добрые души» и у Кольцова, люди большой культуры и душевной теплоты, которые помогли начинающему поэту своими советами, оказали ему поддержку в его первых шагах, не оставляли его потом, шлифуя его поэтический алмаз, и сделали все, чтобы этот прасол «стал разумен и велик»4. Говоря о Кольцове, мы должны помянуть этих людей словом теплой признательности.
* * *
Кольцов родился 3 октября 1809 года, в семье воронежского прасола. О детстве его мы мало что знаем. Сам поэт об этой поре своей жизни писал:
Скучно и безрадостно
Я провел дни юности… 5
Все же, надо думать, что свои детские годы Кольцов прожил не хуже сверстников своего круга, а может быть, и лучше. Не надо забывать, что семья Кольцовых была зажиточная, и будущему поэту не пришлось пережить на пороге своей жизни унижений бедности, выпавших на долю многих выдающихся русских людей.
Мальчика стали учить грамоте, когда ему минуло 9 лет; для этого был приглашен семинарист. По-видимому, учение далось Кольцову легко, так как в том же году он, минуя приходскую школу, поступил в первый класс уездного училища. Однако учиться Кольцову пришлось недолго – всего год и четыре месяца. Вероятно, его отец, сам едва умевший читать и писать, решил, что знаний, приобретенный его сыном в училище, вполне достаточно для той жизни, к которой он его готовил, т. е. для торговли скотом.
Кольцов стал помогать отцу, сначала в качестве «мальца», затем «молодца». По торговым делам ему часто приходилось ездить в задонские степи, которые, по словам биографов, оказали огромное влияние на его поэтическую душу. Но эти поездки развили в будущем поэте и другие качества: самостоятельность, сметливость и ту практичность, которая так поражала в нем его литературных друзей.
Из уездного училища Кольцов вынес немного знаний, но школа открыла ему прекрасный мир сказок и поэтических вымыслов. Он пристрастился к чтению книг. Сначала то были Бова Королевич и Еруслан Лазаревич, затем на смену им пришли романы. У Кольцова был приятель, Варгин, сын купца, тоже страстный любитель чтения. У Варгина была целая библиотека в 70 томов, которая и перешла к Кольцову после смерти Варгина в 1827 году6.
Шестнадцатилетним юношей Кольцов познакомился со стихотворениями И.И. Дмитриева7, которые произвели на него огромное впечатление. По собственному признанию, он читал их нараспев. К этому времени относится и первый стихотворный опыт Кольцова, опыт неудачный, который, однако, «навсегда решил поэтическое призвание Кольцова» (Белинский).
Вскоре Кольцов свел полезное для себя знакомство с воронежским книгопродавцем Д. А. Кашкиным8. Это был образованный и, по-видимому, добрый человек. Узнав, что Кольцов пишет стихи, он дал ему «Русскую просодию»9, из которой поэт почерпнул свои познания в стихосложении. Кроме того, Кашкин позволил Кольцову пользоваться бесплатно книгами из его библиотеки, среди которых были произведения Жуковского, Козлова, Дельвига10 и самого Пушкина. Этим образцам и стал подражать в своих произведениях молодой поэт-прасол.
Стихи давались с трудом, тем поразительней была та настойчивость, с которой карабкался он по тернистым кручам российского Парнаса.
Огромное и благотворное влияние оказал на Кольцова студент воронежской семинарии, Сребрянский11, человек даровитый, сам писавший стихи. Сребрянскому принадлежит стихотворение, ставшее любимой застольной песней русских студентов: – «Быстры, как волны, все дни нашей жизни»12. Он много помог Кольцову как в отношении техники, так и более строгого выбора чтения.
Постепенно Кольцов приобретает в своем городе известность как поэт. Тем не менее отец смотрит на литературные упражнения сына косо. В этой старозаветной купеческой семье, с ее нерушимым, как гранит, бытом, где главной темой домашних разговоров были цены на скот и с утра до вечера слышалось щелканье счетных костяшек, «сочинительство» молодого Кольцова считалось пустой блажью. Ведь никакой пользы от этого не было и не могло быть… Так, постепенно в семье Кольцовых наметилась трещина, которая, ширясь и углубляясь, явилась источником жизненной драмы поэта.
Не малую роль в развитии Кольцова сыграл профессор воронежской семинарии А. Д. Вельяминов13, большой любитель литературы, много помогший поэту своими указаниями и советами.
Счастливый случай, игравший в жизни Кольцова вообще большую роль, позволил ему познакомиться с человеком, который помог молодому провинциальному поэту получить доступ в столичные печатные органы. Это был сын воронежского помещика, Николай Владимирович Станкевич14, питомец Московского университета и друг Белинского, человек блестящих дарований и ума. Почитав стихотворения Кольцова, Станкевич одно из них напечатал в «Литературной газете»15. Это было в 1831 году.
В мае того же года Кольцов отправился в Москву по торговым и тяжебным делам своего отца. Благодаря знакомству со Станкевичем, Кольцов завязал литературные знакомства, которые помогли ему увидеть свои произведения в печати. Свои поездки в Москву и Петербург, вызванные торговыми делами отца, Кольцов совершал неоднократно. Он познакомился с Белинским и другими выдающимися литераторами своего времени, в том числе и с Пушкиным. Человек осторожный, наблюдательный, с большим природным умом, Кольцов, вращаясь в кругу тогдашних литературных знаменитостей, внимательно прислушивался к разговорам других, но сам говорил мало. Лишь впоследствии он начал понемногу высказывать свои суждения, поражавшие своим здравым смыслом, и толково судить о различных явлениях русской литературы.
По-видимому, у Кольцова был дар привлекать к себе людей. Князь П. А. Вяземский в своем письме к Тургеневу так его характеризует: «Дитя природы, скромный, простосердечный»16. И. И. Панаев отзывается о нем, как о «человеке проницательном и осторожном, умеющем сдерживать себя»17. И европейски образованный В. П. Боткин18, и блестящий по эрудиции М. Н. Катков находили удовольствие в беседах с этим удивительным самородком. В своих воспоминаниях о Кольцове Катков пишет: «Зашел к нему (Кольцову) на минуту вечером. Он не хотел отпустить меня без чаю. Слово за слово – и ночи как не бывало. Часто он захаживал ко мне и, засидевшись, оставался ночевать»19. Высокого мнения о Кольцове был В. А. Жуковский, назвавший его «человеком замечательным». Белинский относился к Кольцову восторженно и до конца оставался самым близким его другом.
В 1835 году, на средства, собранные друзьями, кружком Станкевича, издается книжка «Стихотворений А. Кольцова», встретившая теплые отзывы критики. В это время поэт много работает над своими стихами, собирает и записывает народные пословицы и читает, стараясь этим восполнить отсутствие систематического образования. Это не мешает ему добросовестно вести дела своего отца причем здесь он умеет находить нужные ему знакомства. По такому раздвоенному руслу и протекает в течение нескольких лет жизнь поэта.
Как человек умный, Кольцов рано понял всю двойственность своего положения. Он нашел в себе силы, чтобы в какой-то мере оторваться от своего берега, но причалить к другому, окунуться целиком в мир, в котором жили его литературные друзья, он не смог. Свой душевный разлад поэт переживал чрезвычайно болезненно. Ко всему этому присоединились чисто внешние неудачи и материальные затруднения. Дела у Кольцовых пошатнулись. На этой почве между поэтом и его отцом происходят частные столкновения, вызывающие обоюдное раздражение. У Кольцова обнаружились признаки чахотки. Непродолжительный, но бурный роман его с В. Г. Лебедевой20 ускорил легочный процесс, и 29 октября 1842 года поэта не стало. На могильном кресте Кольцова долго хранилась надпись, составленная его отцом: «Просвещенный без наук природой награжден Монаршей милостью скончался 33 годов и 26 дней в 12 часу брака не имел»21.
Благодарные воронежцы достойным образом почтили память своего поэта. В 1868 году, в 25-летнюю юбилейную годовщину его смерти, при огромном стечении народа, был торжественно освящен памятник Кольцову, представляющий мраморный бюст поэта на высоком, художественной работы, постаменте. Самый сквер был назван Кольцовским22. Стараниями людей, чтущих память поэта, была приведена в порядок его могила23. Ее украсил изящный памятник, обнесенный решеткой. В Воронежской Публичной библиотеке хранилось большое собрание рукописей и писем Кольцова, а также официальные акты, имеющие отношение к семье Кольцовых. Одному из двух финальных отделений Публичной библиотеки было присвоено наименование «Кольцовской библиотеки»24.
Литературное наследие Кольцова невелико. В «Полном Собрании сочинений» А. В. Кольцова, изданном Императорской академией наук в 1911 году под редакцией А. И. Лященко25, напечатано всего 158 «песен» и «дум». Помещенные там же, в виде приложения, юношеские вещи Кольцова в счет, разумеется, не идут.
Но и эти 158 стихотворений по своей художественной значимости далеко не равноценны. Белинский поэтическое наследие Кольцова делил на три разряда. К первому он относил пьесы, написанные правильным размером, и в которых Кольцов является только подражателем. Особняком от них стоят кольцовские «песни», в которых талант поэта-прасола отразился, по словам Белинского, «во всей своей полноте и силе». В третий разряд Белинским зачислены «думы», в которых ставятся вопросы религиозно-философского порядка.
Это деление удержалось и в последующей критической литературе.
Не подлежит сомнению, что настоящую художественную ценность представляют только «песни» Кольцова. Собственно, они и обеспечили ему бессмертие. В области песенного стиха равного Кольцову нет во всей русской литературе, и все опыты, делавшиеся в этом направлении его предшественниками и подражателями, не могут равняться в достоинствах с «песнями».
Интересно проследить, какое место в пантеоне русской изящной словесности отводят Кольцову наши критики и писатели.
Белинский назвал Кольцова «несравненным изобразителем крестьянского быта», и главное достоинство его «песен» видел в том, что в них «содержание и форма чисто русские»26.
Шире подошел к Кольцову Вал. Майков. Сравнивая его с поэтами-романтиками, он отдавал предпочтение Кольцову, который «сумел возводить действительность в поэзию». По мнению Майкова, творческие возможности Кольцова были очень велики, и «несправедливо смотреть на него, как на такого поэта, который по натуре своей был рожден для тесного круга сельской поэзии, и который, сверх того, мог писать с грехом пополам и в других родах…» Как художник, Кольцов «должен был чаще всего обращаться к тому самому быту, который тяготел над его личностью, он должен был это делать, потому что не знал, а только угадывал другую сторону действительности»27.
Г. И. Успенский назвал Кольцова «поэтом земледельческого труда». «Никто, – говорит он, – не исключая самого Пушкина, не трогал таких поэтических струн народной души, народного миросозерцания, воспитанного исключительно в условиях земледельческого труда, как мы видим у поэта-прасола»28.
Академик А. Н. Веселовский29 характеризует Кольцова как поэта крестьянства, деревни и земледельческого труда и находит в его произведениях много черт, сближающих его по духу и направлению с народными западно-европейскими поэтами: Вильгельмом Мюллером30, Робертом Бернсом и др.
Приведенные характеристики представляют наиболее ценное, что было сказано о Кольцове. И все же в них мы не находим ответа на главный вопрос: в чем же отличие Кольцова от других поэтов, в чем его самобытность и неповторяемость (речь идет не о формальной стороне поэзии Кольцова, а о ее существе). Ведь нельзя же видеть это отличие в том, что Кольцов был поэтом деревни и крестьянского труда. Во-первых, нашу деревню, как известно, бытописали и другие поэты, и бытописали неплохо, напр., Некрасов, во-вторых, бытописательский элемент в кольцовских «песнях» почти отсутствует. Следовательно, водораздел, залегший между Кольцовым и остальными русскими поэтами, нужно искать в другом месте. Где же?
Думается, ближе всех к пониманию Кольцова подошел академик А. И. Соболевский31, который сказал, что этот поэт «по своим идеалам является отзвуком допетровской Москвы, с ее памятованием о Боге и крепкой думой о душе».
Если не считать Лермонтова, Кольцов самый религиозный русский поэт. Религиозность его детски чистая («Спаситель, Спаситель, чиста моя вера…»), первобытная, своими корнями уходящая в глубочайшие народные пласты. Может быть, бессознательно для него самого, у Кольцова, благодаря его почвенной связи с деревенским миром, сложился идеал земледельца, который во всех проявлениях природы ощущает присутствие Бога. Его «Песня пахаря», этот чудесный гимн природе, крестьянскому труду и хлебу, заканчивается трогательным молитвенным обращением:
С тихою молитвою
Я вспашу, посею:
Уроди мне, Боже,
Хлеб – мое богатство…
Кольцовский «Урожай» – апофеоз вознагражденного крестьянского труда, но этот апофеоз венчает «жаркая свеча поселянина пред иконою Божьей Матери».
Почувствовать стихию народной жизни (религиозной в своем существе) мог только подлинный сын русского народа, не успевший еще от него оторваться, а передать благоуханную поэзию этой стихии в непогрешимо-верных песнях-стихах – мог только настоящий поэт, каким и был воронежский прасол, Александр Васильевич Кольцов.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?