Электронная библиотека » Сэмюэль Беккет » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Моллой"


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 02:00


Автор книги: Сэмюэль Беккет


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

бираюсь попытаться описать, но более изящные. Верю также, что при чуть большем упорстве, чуть меньшем сопротивлении я сам мог бы их найти. Но я тогда устал, устал и по лености своей удовольствовался первым, какое только представилось, решением проблемы. И чтобы не пересказывать вкратце всех этапов, всех страхов, через которые я прошел прежде, чем выбраться оттуда, вот оно мое решение, во всей своей гнусности. Надо было лишь (лишь!) положить, например, для начала, шесть камней в правый карман моего пальто, потому как подача всегда идет из этого кармана, пять – в правый карман моих брюк и пять, наконец, – в левый карман моих брюк, все сходится, два раза по пять плюс шесть шестнадцать, и ничего, потому как ничего не осталось, – в левый карман моего пальто, который на данный момент оставался пустым, пустым в смысле камней, понятно, поскольку его обычное содержимое по-прежнему в нем и пребывало, так же, как и переменное. Потому как где, по-вашему, прятал я свой нож для овощей, свое серебро, свой рожок и все остальное, чего я еще не назвал, чего, может, никогда не назову? Ладно. Теперь могу начать сосать. Следите внимательно. Беру камень из правого кармана моего пальто, сосу, перестаю сосать, кладу в левый карман моего пальто, пустой (без камней). Беру второй камень из правого кармана моего пальто, сосу, кладу в левый карман пальто. И так один за другим, пока правый карман моего пальто не опустошится (не считая его постоянного и переменного содержимого) и все шесть камней, которые я только что сосал, один за другим не перекочуют в левый карман моего пальто. Тогда, остановившись и сосредоточившись, потому как вопрос состоял в том, чтобы не наделать глупостей, я перекладываю в правый карман моего пальто, где больше нет камней, пять камней из правого кармана моих брюк, которые я заменил пятью камнями из левого кармана моих брюк, которые я заменил шестью камнями из левого кармана моего пальто. Вновь, стало быть, в левом кармане моего пальто вдруг больше нет камней, тогда как правый карман моего пальто вновь снабжен надлежащими запасами, то есть не теми камнями, что я только что сосал, а другими, которые я в свою очередь принимаюсь сосать, один за другим, и перекладывать по мере поступления в левый карман моего пальто, уверенный, насколько это возможно в таких вещах, что я сосу не те камни, что только что сосал, а другие. И когда правый карман моего пальто вновь становится пустым (без камней) и те пять камней, что я только что сосал, без исключения, оказываются в левом кармане моего пальто, тогда я перехожу к тому же их перераспределению, что и перед тем, или же аналогичному, то есть перекладываю во вновь незанятый правый карман моего пальто пять камней из правого кармана моих брюк, которые я заменяю шестью камнями из левого кармана моих брюк, которые я заменяю пятью камнями из левого кармана моего пальто. И вот я готов все начать сначала. Нужно ли продолжать? Нет, потому как ясно, что в конце следующего цикла сосаний и перекладываний восстановится исходная ситуация, то есть что у меня в кармане-поставщике опять будут находиться шесть первых камней, в правом кармане моих старых брюк – пять следующих и, наконец, в левом кармане их же – пять последних и что все шестнадцать моих камней в этот первый раз были обсосаны в безукоризненной последовательности, так что ни один не был пососан дважды, ни один не остался непососанным. Правда, начиная все сызнова, я почти не мог надеяться, что буду сосать мои камни в том же порядке, что и в первый раз, и, вполне вероятно, первый, седьмой и двенадцатый, к примеру, из первого цикла окажутся шестым, одиннадцатым и шестнадцатым во втором, если предположить наихудшее. В этом-то и заключалась загвоздка, перед которой я был бессилен. И если в циклах, взятых вместе, должна была царить неизбежная неразбериха, по крайней мере в отношении того, что происходило внутри каждого цикла, я был спокоен, впрочем, настолько, насколько можно быть спокойным в такого рода деятельности. Потому как для того, чтобы все циклы были одинаковы, в смысле последовательности камней у меня во рту, знает Бог, какое я в этом проявлял упорство, мне было бы потребно либо шестнадцать карманов, либо нумерование камней. И чем сооружать себе еще двенадцать карманов или нумеровать камни, я предпочитал удовольствоваться совершенно относительным спокойствием, которым я наслаждался внутри каждого цикла, взятого в отдельности. Потому как пронумеровать камни – это еще не все, мне потребовалось бы всякий раз, как я клал бы камень в рот, вспоминать нужный номер и искать его у себя в карманах. Это отбило бы у меня вкус к камням, и в очень короткое время, потому как я никогда бы не был уверен в том, что не ошибся, если только я бы не вел своего рода списка, где отмечал бы камни по мере того, как сосал. На это я считал себя неспособным. Нет, единственным идеальным решением были бы шестнадцать симметрически расположенных карманов, и в каждом – свой камень. Тогда у меня не было бы необходимости ни в номерах, ни в размышлении, а в том лишь только, чтобы за то время, пока я буду сосать данный камень, передвинуть все шестнадцать камней, каждый из своего кармана, дело весьма деликатное, если угодно, но мне по силам, и в том, чтобы доставать их всегда из одного и того же кармана, когда мне придет охота сосать. Таким образом я был бы спокоен не только в отношении происходящего внутри каждого цикла в отдельности, но также и общего итога циклов, продолжайся они до бесконечности. Но собственным моим решением, каким бы несовершенным оно ни было, я был тем более удовлетворен, что нашел его сам по себе, в одиночку, да, весьма удовлетворен. И если оно было не так надежно, как мне подумалось в пылу первых мгновений открытия, разумность его не поколебалась. И ежели оно не отличалось изяществом, то более всего, по моему мнению, вот в чем, в том, что неравное распределение камней было для меня тягостно, физически. Правда, своего рода равновесие устанавливалось в определенный момент в начале каждого цикла, а именно после третьего сосания и перед четвертым, но оно было непродолжительно. А в остальное время я ощущал вес камней, тянувших меня то в правую, то в левую сторону. Отвергая, стало быть, укладку, я отвергал нечто большее, нежели принцип, я отвергал физическую потребность. А сосать камни, как я уже сказал, не важно как, но по методу, тоже было, по-моему, физической потребностью. Сталкивались, стало быть, две физических потребности, несовместимых. Такое случается. Но, в сущности, мне было в высшей степени плевать на то, что нарушалось равновесие, и я чувствовал, что меня тянет вправо, влево, вперед, назад, поскольку мне было также совершенно все равно, сосать ли всякий раз разные камни или всегда один и тот же, продолжайся это хоть веки вечные. Потому как на вкус все они были абсолютно одинаковые. И если я набрал шестнадцать, то не для того, чтобы ими нагрузиться тем или иным способом или сосать их по очереди, а просто затем, чтобы у меня был небольшой запас, чтобы не испытывать в них недостатка. Но, в сущности, на их недостаток мне тоже было плевать, когда бы у меня их больше не осталось, их бы больше не осталось, я бы не чувствовал себя от этого хуже, разве что совсем немножко. И решение, к которому я в конце концов пришел, было вышвырнуть все мои камни, кроме одного, который я хранил то в одном, то в другом кармане и который я, естественно, не преминул немедля потерять, или выбросить, или подарить, или проглотить. Это был довольно дикий участок берега. Не помню, чтобы мне там сильно досаждали. Кому захотелось бы причинить что-то дурное той черной точке, какой был я на бледной бесконечности песка? Подходили какие-то, да, поглядеть, что бы это там такое было, не какой-нибудь ли это ценный предмет, оставшийся после кораблекрушения и выброшенный штормом. Но, увидев, что этот обломок судна жив, прилично, хотя и бедно одет, поворачивали прочь. Приходили старухи, молодые тоже, ей-богу, за дровами, приходили в возбуждение при виде меня, поначалу. Всегда одни и те же, сколько я там ни менял свое местоположение, все они в конце концов узнали, что я такое, и держались на расстоянии. По-моему, однажды одна из них оставила подруг, подошла ко мне и предложила поесть, а я смотрел на нее, не отвечая, покуда она не удалилась. Да, мне кажется, в ту пору произошел некий случай подобного рода. Но, может, я и путаю с каким-то другим моим пребыванием там, до того, потому как это вот будет мое последнее, мое предпоследнее, последнего не бывает никогда, пребывание на берегу моря. Как бы там ни было, я вижу женщину, которая идет ко мне, время от времени останавливаясь и оборачиваясь к своим подругам. Сбившись вместе, будто овцы, они следят за тем, как она удаляется, делают ей знаки, подбадривая ее, и, вероятно, смеются, по-моему, я слышу смех, вдалеке. Потом я вижу ее спину, она возвращается назад и теперь оборачивается ко мне, но не останавливается. Но, может, это у меня смешались в одно два случая и две женщины, одна та, что идет ко мне, под смех и крики своих подруг, другая – та, что удаляется более уверенным шагом. Потому как, когда люди подходили ко мне, я по большей части видел издалека, как они идут, одно из преимуществ пляжа. Издали они представлялись мне черными точками, я мог наблюдать за их передвижениями, говоря себе: уменьшается, или: увеличивается. Да, быть застигнутым врасплох было, так сказать, невозможно, потому как я часто и к берегу поворачивался. Я хочу вам кое-что сказать – я лучше видел на берегу моря! Да, прочесывая во всех направлениях эти, так сказать, просторы без единого предмета, без единой вертикали, мой здоровый глаз видел лучше, а что до слепого, бывали дни, когда и его тоже приходилось отводить. И я не только лучше видел, мне было не так трудно подыскивать названия для тех редкостных вещей, какие я видел. Таковы некоторые из преимуществ и недостатков морского побережья. А может, это я менялся, почему бы и нет? И по утрам, в своей пещере, а порой даже и ночью, когда ревела буря, я чувствовал себя в достаточной безопасности, и от стихий, и от людей. Но за это тоже надо платить. В ящике ли, в пещерах ли, там тоже надо платить. И человек охотно платит, какое-то время, но не может платить вечно. Потому как вечно приобретать одно и то же при своем малом доходе невозможно. И, к несчастью, есть и другие потребности, кроме того, чтобы мирно гнить, не то слово, я говорю, естественно, о моей матери, чей образ, на какое-то время потускневший, начал теперь вновь беспокоить меня. Так что я снова удалился от берега, вглубь, потому как мой город, строго говоря, расположен не на берегу моря, что бы по сему поводу ни говорили. И чтобы туда попасть, нужно идти прочь, по суше, я, по крайней мере, не знал другой дороги. Но между моим городом и морем было что-то вроде болота, о котором, насколько помню, а некоторые из моих воспоминаний уходят корнями глубоко в недавнее прошлое, вечно велись разговоры, что его надо осушить, посредством каналов вроде бы, или же развернуть там гигантское строительство, вроде бы порта, или же покрыть его сетью рабочих поселков на сваях, словом, использовать так или иначе. И тем самым они положили бы конец позорищу у врат их великого города, каким являлось это зловонное, окутанное испарениями болото, поглощавшее каждый год несчетное число человеческих жизней, точных данных о которых я что-то сейчас не припомню и никогда, вероятно, не припомню, настолько эта сторона вопроса оставляет меня равнодушным. И я и не помыслю отрицать, что они всерьез приступили к работам и все еще держатся на некоторых участках, противоборствуя и поныне унынию, неудачам, медленному истреблению кадров и бездействию властей. Но между этим и утверждением, что море омывало основания моего города, целая бездна. И я со своей стороны никогда не присоединюсь к такому извращению (истины), если только не буду вынужден к тому или мне не потребуется, чтобы так было. И я немножко знал это болото, так как неоднократно рисковал там своей жизнью, не без осторожности, в период моей жизни, более изобилующий иллюзиями, чем тот, который я здесь возвожу, то есть более изобилующий определенными иллюзиями и бедный другими. Так что к моему городу никоим образом нельзя было подойти непосредственно морем, а надо было высадиться изрядно к северу от него или к югу и там отправляться в дорогу, вы только подумайте, потому как железные дороги пребывали еще в проекте, вы только подумайте. И теперь мое передвижение, всегда медленное и мучительное, стало таковым еще больше, чем прежде, по причине моей короткой и негнущейся ноги, которая, по моему давнему впечатлению, уже достигла пределов одеревенелости, но накося, выкуси, делалась еще более несгибаемой, чем прежде, что, как я полагал, невозможно, и с каждым днем все больше укорачивалась, но в основном по причине другой моей ноги, некогда такой подвижной, которая тоже быстро деревенела, но, к несчастью, еще не укорачивалась. Поскольку, когда бы обе ноги укорачивались одновременно, в одном и том же темпе, это не было бы ужасно, нет. Но когда одна из них укорачивается, а другая остается в прежнем состоянии, тогда вот это и начинает вызывать беспокойство. О, я, собственно, не беспокоился, но это меня раздражало. Потому как, исполняя свою вольтижировку, я больше не знал, на какую ногу встать. Попробуем немножко разобраться в этой проблеме. Та нога, что больше не гнулась, следите внимательно, причиняла мне боль, понятное дело, и опорой или подпоркой обычно служила мне другая. Но вот эта-то последняя, ввиду своего одеревенения, несомненно сопровождавшегося некоторым нарушением деятельности нервов и сухожилий, начала причинять мне еще большую боль, чем та. Вот так переплет, лишь бы мне – внутри себя – не подкачать. Потому как к старому страданию, вы понимаете, к нему я вроде как привык, да, вроде как. Но к новому, пусть даже и в точности того же происхождения, я еще не успел приспособиться. Не забудем также, что, располагая одной больной ногой, а потом еще одной, более или менее здоровой, я мог щадить ту, уменьшая тем самым максимально до минимума ее страдания, пользуясь, благодаря костылям, исключительно этой. Но этим средством я больше не располагал! Потому как не располагал более одной больной ногой и одной более или менее здоровой, теперь обе они были больные. И более больной была, по моему мнению, та, что прежде была здоровой, впрочем, относительно здоровой, и к изменению которой я еще не привык, не притерпелся. Так что в каком-то смысле, если хотите, у меня всегда была одна больная нога и одна здоровая, или, скорее, менее больная, за вычетом того, что теперь менее больная была уже не та, что в прошлом. На эту, стало быть, прежнюю больную ногу мне и хотелось часто опереться, когда я переставлял костыли. Потому как, ежели она и оставалась чрезвычайно чувствительной, она была все-таки менее чувствительной, чем другая, или же столь же, как и та, если угодно, но не производила такого впечатления по причине давности. Но я не мог! Чего? Опираться на нее. Потому как, не будем забывать, она укорачивалась, тогда как другая, одеревеневая, еще не укорачивалась, или же с таким отставанием от своей подруги, что это было все равно что, все равно что, я запутался, без значения. Если б я еще мог согнуть ее в колене или хотя бы у бедра, я мог бы искусственно сделать ее такой же короткой, как другая, опираясь в это время на действительно короткую, перед новым рывком. Но не мог! Чего? Согнуть ее. Потому как ее согнуть, когда она одеревенела? Я был, стало быть, вынужден заставлять работать ту же ногу, что и в прошлом, хотя бы она и превратилась, по крайней мере на уровне ощущения, в наиболее больную из двух и более нуждалась в пощаде. Правда, несколько раз, когда мне посчастливилось попасть на достаточно ухабистую дорогу или воспользоваться не слишком глубокой канавой, могла сгодиться любая неровность, я исхитрялся сообщить моей короткой ноге временное удлинение и заставить ее работать вместо другой. Но она так давно бездействовала, что уже не знала, как это делается. И, по-моему, стопка тарелок служила бы мне лучшей подпоркой, чем она, что так меня выручала, когда я был сопляком. К тому же тогда, я хочу сказать, когда я таким образом использовал особенности ландшафта, вмешивался еще один дестабилизирующий фактор, я говорю о своих костылях, которым для того, чтобы не позволять мне отклоняться от вертикали, следовало бы в таком случае быть одному коротким, другому – длинным. Нет? Не знаю. Впрочем, дороги, которыми я шел, были по большей части, понятно, узкими лесными тропками, где перепады уровней, если таковые имелись, были чересчур беспорядочны и следовали слишком запутанным предначертаниям, чтобы быть полезными для меня. Но могла ли моя нога пребывать в праздности или была вынуждена работать, была ли, в сущности, в том такая уж большая разница, в смысле боли? Не думаю. Потому как та, что ничего не делала, страдала от беспрерывной ноющей боли. Тогда как та, что вынуждала себя на приумножение страданий, каковые причиняла работа, знала также и облегчение страданий, когда работа прерывалась, на один миг. Но я человек, как я полагаю, и мое продвижение страдало от этого, от такого положения вещей, и из медленного и мучительного, каким оно было всегда, что ни говори, превратилось, с вашего позволения, в настоящий крестный путь, с бессчетными остановками, без надежды на распятие, говорю это без ложной скромности, и без Симона{10}10
  …без распятия… и без Симона – библейская аллюзия, призванная подчеркнуть трагизм положения современного человека, муки и страдания которого не могут завершиться спасением, ибо крах веры делает для него невозможной надежду на пришествие Спасителя, искупившего распятием грехи человечества.
  При отсутствии уточняющих характеристик невозможно с точностью сказать, какого именно Симона имеет в виду Беккет. Это может быть Симон Киринеянин, упоминаемый в трех Евангелиях – от Матфея (27, 32), от Марка (15, 21) и от Луки: «И когда повели Его, то, захвативши некоего Симона Киринеянина, шедшего с поля, возложили на него крест, чтобы нес за Иисусом» (23, 26). Допустимо, однако, видеть в нем одного из учеников и последователей Иисуса, св. Петра, изначально носившего имя Симона и часто именуемого в Евангелиях либо Симоном, либо Симоном Петром. Возникновение этого двойного имени связано с беседой Иисуса с учениками, которых он спросил, за кого они его принимают. «Симон же Петр отвечая сказал: Ты – Христос, Сын Бога Живого.
  Тогда Иисус сказал ему: блажен ты, Симон, сын Ионин, потому что не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец мой, сущий на небесах;
  И я говорю тебе: ты – Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее» (Матф. 16, 16–19).
  Симон Петр остается одной из главных фигур в повествовании о распятии и последующих эпизодах. На тайной вечере Иисус предсказывает ему, что еще до того, как прокричит петух, Симон трижды предаст его. Когда приведенный Иудой отряд намеревается увести Христа, Петр, выхватив меч, отсекает у одного из стражников ухо (Иоанн 18, 10). Далее именно к Симону Петру приходит Магдалина, первой посетившая гроб Господень, и он, отправившись туда вместе с Иоанном, находит во гробе лишь пелены, которыми было обернуто тело Христа (Иоанн 20, 2–7), затем воскресший Христос является ему и другим ученикам на Тивериадском озере. Его последний завет Петру – «Паси овец Моих» (Иоанн 21, 15–17).
  Таким образом, в первом случае речь идет о человеке, облегчившем крестный путь Христа, во втором – об ученике, которому, хотя он и проявил известную слабость, Иисус поручает важнейшее дело строительства Церкви Христовой. Беккет допускает подобную неопределенность относительно фигуры Симона не по недосмотру, а безусловно намеренно, не затем, чтобы поставить читателя в тупик, а чтобы направить его мысль так, чтобы она обнимала обе перспективы.


[Закрыть]
, и вынуждало меня к частым стоянкам. Да, мое продвижение заставляло меня все чаще и чаще останавливаться, это было единственное средство продвижения вперед, останавливаться. И хотя в мои зыбкие намерения не входит досконально описывать эти краткие мгновения незапамятного искупления, как они того и заслуживают, я тем не менее коснусь их в нескольких словах, сделаю уж такое одолжение, чтобы мой рассказ, столь покамест ясный, не потонул во мраке, во мраке под этими громадными деревьями, под этой гигантской листвой, в котором я ковыляю, прислушиваюсь, растягиваюсь, снова поднимаюсь, прислушиваюсь, ковыляю, время от времени спрашивая себя, но надо ли сообщать об этом, увижу ли я когда-нибудь снова ненавистный свет, по крайней мере не слишком любимый, бледно разливающийся меж последних стволов, и мою мать, чтобы уладить наши дела, и не лучше ли было бы, в конце концов не то же ли самое, мне повеситься с помощью лианы на каком-нибудь суку? Потому как свет, откровенно говоря, был мне безразличен, а моя мать, мог ли я надеяться, что она все еще ждет меня, столько времени спустя? И моя нога, мои ноги. Но мысли о самоубийстве не сильно владели мной, уж не помню почему, я полагал, что знаю, но вижу, что нет. Мысль о том, в частности, чтобы удавиться, как она ни была соблазнительна, я с ней справлялся, после короткой борьбы. Да, могу перечислить дни, когда воздух, в котором, кажется, содержится кислород, отказывался в меня входить, а войдя, быть исторгнутым, я мог бы их пересчитать. Ах да, моя астма, сколько раз я испытывал искушение положить ей конец, перерезав сонную артерию или дыхательное горло. Но устоял. Меня выдавал шум, я багровел. Она нападала на меня большей частью по ночам, и я не знал, радоваться этому или огорчаться. Потому как, если ночью резкие изменения цвета влекут за собой меньше последствий, малейший непривычный шум, напротив, становится еще заметнее, по причине ночной тишины. Но это всего-навсего приступы, чепуха это, приступы, по сравнению с тем, что не прекращается никогда, не зная ни прилива, ни отлива, в адских глубинах под свинцовым покровом. Ни слова, ни слова против приступов, которые нападали на меня, скручивали и, наконец, милостиво покидали, не выдав меня посторонним. И я оборачивал голову своим пальто, затем чтобы заглушить непристойные звуки удушья, или изображал жестокий кашель, повсеместно и для всех приемлемый и нигде не вызывающий возражений, его единственное неудобство в том, что он рискует навлечь сочувствие. И тут, пожалуй, стоит заметить, так как сделать то, что нужно, никогда не поздно, что, сказав, будто мое продвижение замедлилось вследствие ухудшения моей здоровой ноги, я выразил лишь ничтожнейшую долю правды, потому как в действительности у меня были и другие слабые места, там и сям, которые тоже становились все слабее и слабее, как и следовало предвидеть. Но чего нельзя было предвидеть, это той быстроты, с какой возрастала их слабость после того, как я покинул берег моря. Потому как пока я оставался на берегу моря, пусть слабость моих слабых мест и усиливалась, как того и следовало ожидать, она усиливалась нечувствительно. Так что я бы едва ли мог утверждать, ощупывая, к примеру, дырку в заду: ну и ну, да она куда хуже, чем вчера, будто это не та дыра. Прошу прощения за то, что вновь возвращаюсь к этому постыдному отверстию, так желает моя муза. Быть может, в ней следует усматривать не столько названный недостаток, сколько символ тех, о которых я умалчиваю, достоинство, проистекающее, быть может, из ее центрального положения и сходства со связующим звеном между мной и дерьмом. Ее недооценивают, на мой взгляд, эту маленькую дырку, называют дырой в заду и делают вид, будто презирают ее. Не является ли она скорее истинным парадным входом нашего существа, которому пресловутый рот служит лишь черным ходом{11}11
  Но не является ли она скорее истинным парадным входом нашего существа, которому пресловутый рот служит лишь черным ходом? – Парафраз библейского текста:
  «Иисус сказал: неужели и вы еще не разумеете?
  Еще ли не понимаете, что все, входящее в уста, проходит в чрево и извергается вон?
  А исходящее из уст – из сердца исходит; сие оскверняет человека;
  Ибо из сердца исходят злые помыслы, убийства, прелюбодеяния, любодеяния, кражи, лжесвидетельства, хуления:
  Это оскверняет человека» (Матф. 15, 16–20).


[Закрыть]
? Ничто туда не проникает, или почти что – то немногое, что не исторгается немедля. Почти все, что входит в нее снаружи, внушает ей отвращение, а что до того, что поступает изнутри, тоже нельзя сказать, чтобы она ради этого особенно разбивалась в лепешку. Не показательно ли это? История рассудит. Но постараюсь, однако, уделять ей впредь меньше места. И это будет для меня нетрудно, потому как будущее, что там говорить, будущее вовсе никакое не туманное. А что до того пренебрежения самым главным, в этом я толк знаю, по-моему, тем более что имею об этом феномене лишь самые противоречивые представления. Но вернемся к моим слабым местам, повторяю, на берегу моря они развивались нормально, да, я не замечал ничего необычного. Будь то оттого, что я не уделял этому достаточно внимания, всецело поглощенный метаморфозой моей отменной ноги, будь то оттого, что в этом отношении и впрямь не происходило ничего особенно достойного упоминания. Но стоило мне, преследуемому страхом, что в один прекрасный день я проснусь вдали от матери и мои ноги окажутся такими же несгибаемыми, как мои костыли, покинуть берег, как они припустили, мои слабые места, и из слабых превратились буквально в умирающие, со всеми вытекающими из того неудобствами, если речь не идет о жизненно насущных точках. С этой порой я связываю подлый побег пальцев ноги, так сказать, в открытую. Вы скажете, что это относится к моим проблемам с ногами, что это не имело значения, поскольку я в любом случае не мог поставить на землю означенную ногу. Ладно. Но знаете вы хотя бы, о какой ноге идет речь? Нет. Я тоже. Погодите, я вам скажу. Но вы правы, это не было, строго говоря, одно из моих слабых мест, пальцы ноги, я находил, что они в прекрасном состоянии, не считая нескольких мозолей, наминов, вросших ногтей и предрасположенности к судорогам. Нет, мои действительно слабые места заключались в другом. И если я не составляю немедленно их впечатляющего списка, то потому, что никогда его не стану составлять. Нет, никогда не составлю, да, может быть, и да. И потом, мне бы не хотелось создавать ложного впечатления о моем здоровье, которое, не будучи, что называется, блестящим или отменным, отличалось, в сущности, неслыханной крепостью. Потому как в противном случае как смог бы я достичь того непомерного возраста, какого я достиг? Благодаря нравственным качествам? Гигиеническим навыкам? Свежему воздуху? Недоеданию? Недостатку сна? Одиночеству? Преследованию? Долгим воплям про себя (вопить вслух опасно)? Повседневному желанию, чтобы земля поглотила меня? Проехали, проехали. Судьба злопамятна, но не до того же. Поглядите на матушку. Отчего она околела в конце концов? Я все спрашиваю себя. Меня бы не удивило, если бы ее похоронили заживо. Ах, ну и удружила мне она, дрянь, своих неистребимых хромосомных гадостей. Как же я был весь усыпан прыщами, с самого нежного возраста, милое дело! Сердце бьется, да как. Какие же у меня были мочеточники – нет, ни слова об этом. И надпочечники. И мочевой пузырь. И мочеиспускательный канал. И та железа. Santa Maria[4]4
  Святая Мария (ит.).


[Закрыть]
. Хочу вам кое-что сказать, я больше не могу мочиться, слово чести… Но моя крайняя плоть, sat verbum[5]5
  Хватит, довольно (лат.).


[Закрыть]
, источает мочу, денно и нощно, во всяком случае, по-моему, это моча, пахнет почкой. Уж это-то я чую, я, утративший чувство обоняния. Можно в таких условиях говорить о мочеиспускании? Как бы не так. Мой пот тоже, а я только и делаю, что потею, странно пахнет. И, по-моему, слюна, постоянно обильная, тоже отличается этим. Ах, при том, как я избавляюсь от своих отходов, мне не суждено окончить дни от уремии. Если бы существовала справедливость, на худой конец, меня тоже предали бы земле живьем. И этот список моих слабых мест, которого я никогда не составлю, опасаясь, как бы мне не кончиться, может, я его когда-нибудь составлю, когда дойдет до составления перечня моего добра и пожитков. Потому как в тот день, если он когда-нибудь займется, я буду меньше бояться окончить жизнь, чем сегодня. Потому как сегодня, если я и не чувствую, что нахожусь как раз в начале дистанции, я не притязаю и на то, что я близок к финишу. Я, стало быть, приберегаю силы для спурта. Потому как быть в состоянии спуртовать, когда пробьет час, нет, с таким же успехом можно и сойти с дистанции. Но сходить с дистанции запрещено, и даже останавливаться, хоть на миг. Я, стало быть, жду, осторожно продвигаясь вперед, когда часы возвестят мне, Моллой, не щади сил, это конец. Так я рассуждаю, с помощью образов, плохо приложимых к моей ситуации. И меня больше не покидает чувство, не знаю почему, или почти не покидает, что однажды мне предстоит поведать обо всем, что у меня осталось, обо всем, чем я владею. Но для этого я должен ждать, чтобы удостовериться в том, что я ничего больше не могу ни приобрести, ни потерять, ни выбросить, ни подарить. Тогда я смогу сказать, не боясь ошибиться, что же у меня осталось в конечном счете из моих пожитков. Потому как это будет окончательный счет. А до тех пор я могу стать беднее или богаче, ах, не настолько, чтобы от этого изменилось мое положение, но достаточно, чтобы помешать мне объявить, в данный момент, то, что мне осталось, обо всем, чем бы я ни владел, раз я еще не всем владел. Но этого предчувствия я не могу понять, и с лучшими предчувствиями очень часто как раз и случается, по-моему, что их невозможно понять. Тогда это, стало быть, верное предчувствие и, возможно, оправдается. А вот ложные предчувствия, они более понятны? Я так полагаю, да, полагаю, что все ложное легче поддается сведению к ясным и отличным понятиям, отличным от других представлений. Но боюсь, я ошибаюсь. Но я не был человеком предчувствий, а только лишь совершенно кратковременных чувств, скорее эпичувствий, осмелюсь сказать. Потому как я наперед знал, что и освобождало меня от необходимости предчувствовать. Пойду еще дальше (что мне стоит?), я только наперед и знал, а в самый момент я уже больше не знал, что, быть может, не пройдет незамеченным или только ценой сверхчеловеческих усилий, а после я тоже уже больше не знал, вновь возвращался в неведение. И все это, вместе взятое, если такое возможно, должно служить объяснением многих вещей, особенно же моего поразительно преклонного возраста, местами еще цветущего, если принять во внимание, что состояние моего здоровья, что бы я выше о нем ни наговорил, не дает к тому достаточных оснований. Чистое предположение, ни к чему не обязывающее. Но, как я сказал, если на той стадии, которой я достиг, мое продвижение становилось все более и более медленным и болезненным и происходило это не единственно по причине моих ног, а по причине множества, так сказать, слабых мест, никакого отношения к ногам не имевших. Если только не предположить, а ничто к этому не располагает, что они связаны с тем же синдромом, что и ноги, который в данном случае отличался бы дьявольской сложностью. Факты таковы, и я о том сожалею, но сейчас уже слишком поздно для того, чтобы это исправить, что во время моих долгих скитаний я сделал чересчур сильный упор на ноги, в ущерб всему остальному. Потому как я не был каким-то вульгарным калекой, отнюдь, и бывали дни, когда мои ноги были лучшей частью моего тела, за вычетом мозга, способного производить такие суждения. Я был, стало быть, вынужден все чаще останавливаться, не устану твердить об этом, и растягиваться на земле, вопреки правилам, то на спине, то ничком, то на одном боку, то на другом, и, насколько только можно, задрав ноги выше головы, для улучшения кровообращения. А спать, задрав ноги выше головы, когда ноги не гнутся, дело не легкое. Но не беспокойтесь, мне это удавалось. Когда речь шла о том, чтобы мне было удобно, тут я не жалел сил. Я был окружен лесом, и ветки, переплетаясь на ужасной высоте, сравнительно с моей, защищали меня от света и непогоды. Порой я за день делал не больше тридцати-сорока шагов, клянусь. Сказать, чтобы я спотыкался в непроглядной тьме, нет, не могу. Я спотыкался, но тьма не была непроглядной. Потому как там царил как бы синий сумрак, более чем достаточный для моих потребностей в смысле зрения. Я удивлялся тому, что сумрак этот не был зеленым скорее, чем синим, но мне он виделся синим, и, может, так оно и было. Красный свет солнца, смешиваясь с зеленью листвы, дает синий, так я рассуждал. Но время от времени. Время от времени. Какая доброта в этих маленьких словах, какая свирепость. Но время от времени я выходил на распутье, что-то вроде того, на звезду как бы, потому как они попадаются даже в самых непролазных лесах. И тогда, методично вращаясь, поворачиваясь в сторону тропинок, лучами расходившихся отсюда среди деревьев, я описывал полный круг, или меньше полного, или больше, так они были похожи одна на другую. В этих местах сумрак был не такой густой, и я спешил убраться оттуда. Не люблю, когда сумрак рассеивается, в этом есть что-то подозрительное. В этом лесу я, естественно, повстречал известное число людей, где их не встретишь, но ничего серьезного. Расскажу, кстати, об одном угольщике. Я мог бы его полюбить, полагаю, будь мне на семьдесят лет меньше. Но не обязательно. Потому как он тогда был бы на столько же моложе, ах, не совсем на столько, но намного. Я, если быть точным, никогда не отличался особым любвеобилием, но я имел все-таки свою малую толику, когда был маленький, и она обращалась на стариков, по преимуществу. И полагаю даже, что успел полюбить одного или двух, о, не настоящей любовью, конечно же нет, ничего похожего на то, что со старухой, опять забыл ее имя, Розой, нет, вы, впрочем, понимаете, кого я имею в виду, но все же, как бы сказать, нежно, как заповеданных лучшей земле. Ах, я был не по годам развит, когда был маленький, а и вырос – таким же остался. Меня сейчас от всех от них с души воротит, что от перезрелых, что от зеленых и недозрелых. Он набросился на меня и умолял разделить с ним кров в его хижине, хотите верьте, хотите нет. Абсолютно незнакомый. Верно, страдал от одиночества. Я говорю, угольщик, но, в сущности, я не знаю. Я вижу где-то дым. Это вот никогда от меня не ускользает, дым. Последовал долгий диалог, прерываемый жалобными стонами. Я не мог спросить у него дорогу к моему городу, название которого вечно у меня вылетает. Я спросил дорогу к ближайшему городу, нашел соответствующие слова и тон. Он не знал. Вероятно, родился в лесу и провел тут всю жизнь. Я попросил его объяснить мне, каким образом быстрее всего выбраться из леса. Я стал красноречивым. Он отвечал очень невразумительно. Или я ничего не понял из того, что он говорил, или он ничего не понял из того, что я говорил, или он не знал или же хотел удержать меня подле себя. При всей своей скромности склоняюсь к четвертой гипотезе, потому как, когда я вознамерился удалиться, он удержал меня за рукав. Я живо высвободил один из костылей и с силой врезал ему по черепу. Это его успокоило. Мерзкий старик. Я встал и снова пустился в дорогу. Но, едва пройдя несколько шагов, а в ту пору несколько шагов было для меня кое-что, я сделал поворот кругом и возвратился посмотреть, как он там. Увидев, что он все еще дышит, я удовольствовался тем, что всыпал ему горяченьких по бокам пяткой. Вот как я это проделал. Тщательно выбрав место, в нескольких шагах от тела, я встал, повернувшись к нему спиной, само собой. Потом, угнездившись как следует на своих костылях, принялся раскачиваться взад-вперед, соединив ступни, вернее, прижав ноги одну к другой, ибо как соединить ступни при том состоянии моих ног? Но как же прижать ноги одну к другой, при их состоянии? Я прижал, вот все, что я могу вам сказать. И точка. Или не прижал. Какое это может иметь значение? Я раскачивался, вот что главное, и моя амплитуда все увеличивалась, до того момента, когда, сочтя, что этот момент настал, я не рванулся что было сил вперед и, следовательно, мгновение спустя, назад, что дало искомый результат. Откуда взялись у меня эти скрытые силы? Может, из моей слабости. От толчка я, естественно, перевернулся. Сделал кульбит. Всего не предусмотришь, это я часто замечал. Я немножко отдохнул, потом встал, подобрал костыли, пошел и расположился по другую сторону тела, где методично принялся проделывать то же самое. У меня всегда было пристрастие к симметрии. Но я нацелился чуть ниже, и одна из моих пяток врезалась во что-то мягкое. Во всяком случае, если я не попал по ребрам, этой вот пяткой, я зато без сомнения заехал ему по почкам, ах, совсем не так сильно, чтобы им лопнуть, нет, не думаю. Люди воображают, что раз ты стар, беден, немощен, робок, так ты и постоять за себя не можешь, и в общем смысле это правда. Но в благоприятных обстоятельствах, с хилым и неумелым обидчиком, как бы одних с тобой кондиций, в глухом месте, иногда удается показать, какого полета ты птица. И вот затем именно, чтобы напомнить об этой возможности, о которой слишком часто забывают, я, вероятно, и задержался на этом случае, который сам по себе никакого интереса не представляет, как все, что призвано наставлять или предупреждать. Но питался ли я, хотя бы время от времени? Непременно, непременно, кореньями, ягодами, несколько раз – мелкой ежевикой, по одной штучке, время от времени, с содроганием, – каким-нибудь грибом, потому как я плохо разбираюсь в грибах. Чем еще, ах да, плодами рожкового дерева, столь любезного козам. Словом, всем, что мне попадалось, в лесу полно подходящих вещей. И поскольку я когда-то слышал или, более вероятно, где-то читал, в те еще времена, когда считал, что мне на пользу просвещать себя, или развлекать себя, или отуплять себя, или убивать время, человек в лесу, считая, что он все время идет прямо, на самом деле только и делает, что кружит на месте, я старался изо всех сил идти по кругу, надеясь таким образом идти прямо. Потому как я переставал быть олухом и делался хитрецом всякий раз, когда давал себе такой труд. И я сохранял сведения, которые могли мне пригодиться в жизни. И если я не шел строго по прямой, я по крайней мере не шел по кругу, что само по себе уже кое-что. И, действуя так день за днем, ночь за ночью, я возлагал большие надежды на то, что выйду из леса, когда-нибудь. Потому как мой край – не все лес, далеко не все. Есть там также и равнина, и горы, и море, города и деревни, соединяющиеся между собой дорогами и тропками. И я тем более был убежден, что когда-нибудь выйду из леса оттого, что уже выходил из него, и не раз, и знал, как трудно не сделать снова того, что ты уже делал. Но тогда все было несколько иначе. Тем не менее я питал большую надежду увидеть однажды сквозь неподвижные ветви, словно вырезанные из меди, не тревожимые никаким дуновением, колебание странного света равнины, в бледных и бешеных завихрениях. Но я и страшился того дня. Так что я больше не сомневался, что он придет, рано или поздно. Потому как в лесу мне было совсем неплохо, я мог бы представить себе кое-что и похуже и остался бы там навечно без больших сожалений, не заливаясь слезами о свете равнины или других благах моего края. Потому как я был хорошо знаком с благами моего края и считал, что лес им не уступает. И он не только не уступал им, по моим понятиям, но и имел перед ними то преимущество, что я там находился. Странный, не так ли, способ подходить к вещам. Может, и не такой странный, как кажется. Потому как, находясь в лесу, в месте, которое не хуже и не лучше других, и будучи волен остаться там, не был ли я вправе видеть его преимущества не в силу того, каков он, но в силу того, что я там нахожусь. Поскольку я там находился. И раз я там находился, мне не было надобности туда идти, чем не следовало пренебрегать, учитывая состояние моих ног и мое общее состояние. Вот что я хотел сказать, и если не сказал сразу же, так потому, что что-то тому противилось. Но я не мог, я имею в виду, остаться в лесу, это было непозволительно для меня. То есть я мог бы, физически для меня не было бы ничего легче, но я ведь не только физическая материя, и, когда бы я остался в лесу, я чувствовал бы, что нарушил императив, такое у меня по крайней мере было ощущение. Но я мог ошибаться, и, может, мне было бы лучше остаться в лесу, я мог бы, как знать, остаться там, не испытывая угрызений, того тягостного ощущения, что совершаю ошибку, чуть ли не грех. Потому как я сильно уклонялся, всегда, сильно уклонялся от подсказок моих подстрекателей. И если я не могу, как приличествует, радоваться этому, не вижу также и никаких оснований из-за этого огорчаться. Но императивы – это немножко другое, и я всегда имел склонность им повиноваться, не знаю почему. Потому как они никогда никуда меня не привели, зато вечно срывали с мест, где мне хоть и не было хорошо, было все же не хуже, чем в других местах, а потом замолкали, предоставляя мне погибать. Я их, стало быть, знал, эти свои императивы, и, однако, подчинялся им. Это вошло в привычку. Надо сказать, что почти все они относились к одному и тому же вопросу, моим отношениям с моей матерью, к необходимости как можно скорее внести в них некоторую ясность и даже к тому роду ясности, которую следует в них внести, и тем средствам, какими достичь этого с максимальной эффективностью. Да, это были императивы достаточно недвусмысленные и даже подробные, до того момента, пока, сорвав меня с места, они не переходили на бормотание, а потом и вовсе замолкали, бросив меня, как последнего олуха, который не знает, ни куда он идет, ни зачем. И почти все они, может, я уже это сказал, относились к одному и тому же мучительному и щекотливому вопросу. И я считаю даже, что не смог бы назвать ни одного, который имел бы другое содержание. И тот, что приказывал мне тогда немедля уйти из леса, ничем не отличался от тех, к которым я привык, по сути. Потому как в его форме я отметил одну, по-моему, новую деталь: за обычными разглагольствованиями следовало торжественное предупреждение, вот оно, быть может, уже слишком поздно. Оно было на латыни, nimis sero[6]6
  Слишком поздно (лат.).


[Закрыть]
, по-моему, это по-латыни. Славные они, эти гипотетические императивы. Но если я так никогда и не сумел порешить с этим вопросом, вопросом моей матери, не следовало вменять это в вину исключительно голосу, до времени покидавшему меня. На нем лежала своя доля ответственности, вот все, в чем можно его упрекнуть. Потому как были и внешние препятствия, противостоявшие тому различными хитрыми средствами, я уже приводил несколько примеров. И пусть бы голос истерзал меня вконец, я, может, все равно не преуспел бы в том больше, по причине других преград, стоявших на моем пути. И в этом приказании, звучавшем поначалу неуверенно, а потом и вовсе смолкшем, как не уловить, не делай этого, Моллой! Не для того ли он без конца напоминал мне о моем долге, чтобы лучше показать его абсурдность? Возможно. К счастью, в общем он лишь поддерживал, затем, если угодно, чтобы впоследствии его осмеять, мой постоянный настрой, а чтобы понять, что ты человек слабовольный, не требуется, чтобы тебя бранили. И я сам по себе, с незапамятных времен, мне кажется, шел к моей матери, чтобы поставить наши отношения на менее шаткую основу. И когда я у нее бывал, а это мне часто удавалось, я уходил от нее, так ничего и не достигнув. А когда меня там уже больше не было, я вновь направлялся к ней в надежде, что в следующий раз я больше преуспею. И когда у меня был такой вид, будто я на это махнул рукой и занят чем-то другим или вовсе ничем не занят, на самом деле я был занят не чем иным, как тщательной доработкой планов и поисками дороги к ее дому. Это принимает смешной оборот. Так что даже и без так называемого императива, которого я уже касался, мне было бы трудно остаться в лесу, потому как мне приходилось предположить, что ее там нет. Но это трудное житье, может, мне было бы лучше изведать его. Но я говорил себе, еще немного, при том, с какой скоростью все это движется, и я больше не смогу отсюда выбраться, и буду вынужден остаться там, где нахожусь, если только меня не понесут. О, я не выражался столь ясно. И когда я говорю, я сказал себе и т. д., я хочу сказать только, что я смутно сознавал, что дела обстоят так-то, не зная в точности, что это, собственно, такое. И всякий раз, когда я говорю, я сказал себе то-то и то-то, или говорю о внутреннем голосе, который говорит мне, Моллой, а затем идет какая-нибудь красивая фраза, более или менее простая и ясная, или чувствую необходимость предоставить какие-то разумные слова в распоряжение других, или же ради других с моих собственных губ сходят звуки, надлежащим образом артикулированные, более или менее, я всего-навсего подчиняюсь требованиям условности, которой угодно, чтобы ты либо лгал, либо помалкивал. Поскольку происходило все совсем не так. Я, стало быть, не говорил себе, при том, с какой скоростью все это движется, еще немного и т. д., но, может, это было похоже на то, что я сказал бы себе, будь я на то способен. В действительности я совсем ничего не говорил, но слышал некий гул, что-то стряслось с тишиной, и я навострил уши, наподобие какого-нибудь животного, как я воображаю, которое вздрогнет и притворится мертвым. И потом, иногда во мне рождалось нечто вроде смутного сознания, которое я и выражаю, говоря, я сказал себе и т. д., или, не делай этого, Моллой, или, это фамилия вашей матушки? – сказал комиссар, я привожу по памяти. Или же выражаю, не опускаясь до oratio recta[7]7
  Прямая речь (лат.).


[Закрыть]
, с помощью других образных средств, столь же обманчивых, как, например, мне казалось, что и т. д., или, у меня сложилось впечатление и т. д., потому как мне совсем ничего не казалось и у меня не складывалось впечатления никакого рода, но просто где-то что-то изменилось и, чтобы ничего не изменилось, требовалось, чтобы и я обязательно изменился или чтобы и мир тоже изменился. И вот эти-то маленькие приведения в соответствие, как между чашами Галилея{12}12
  …приведения в соответствие, как между чашами Галилея – имеются в виду, по всей вероятности, чаши гидростатических весов, изобретенных Галилеем, которому принадлежит также изобретение телескопа, термометра и других приборов.


[Закрыть]
, я никак не мог выразить, кроме как сказав, боюсь, что, или, надеюсь, что, или, это фамилия вашей матушки? – сказал комиссар, к примеру, и которые я мог бы выразить иначе и лучше, если б дал себе такой труд. И, может, я когда-нибудь это сделаю, когда труд не будет мне так отвратителен, как ныне. Но не думаю. Я, стало быть, сказал себе, еще немного, при том, с какой скоростью все это движется, и я больше не смогу отсюда выбраться и буду вынужден остаться там, где нахожусь в данный момент, если только не найдут кого-то, кто любезно согласится меня нести. Потому как мои перегоны становились все короче и короче, а мои остановки вследствие того – все чаще и чаще и, добавлю, продолжительнее, потому как представление о долгой остановке не вытекает с необходимостью из представления о коротком перегоне, ни также из представления о частых остановках, по зрелом размышлении, если только не придавать слову частый смысл, которого оно не имеет, чего мне не хотелось бы делать ни за что на свете. И мне представлялось тем более желательным выйти из этого леса как можно быстрее, что я, того и гляди, буду не в состоянии выйти откуда бы то ни было, хотя бы из рощицы. Была зима, да, должно быть, была зима, и не только многие деревья сбросили листву, но листва эта сделалась черной и пористой, и мои костыли вязли в ней подчас по самую развилку. Заслуживает упоминания то, что мне было не холоднее обычного. Может, это была только осень. Но я всегда был не очень чувствителен к изменению температуры. А сумрак, если и казалось, что он утратил свою синеву, остался таким же густым, как раньше. Это в конце концов вынудило меня сказать: он менее синий оттого, что сейчас меньше зеленого, а такой густой из-за свинцового зимнего неба. Потом что-то насчет черных ветвей, с которых падало что-то черное, вроде как. Вороха черных и как бы осклизлых листьев существенно задерживали меня. Но я бы и без того отказался от прямохождения, от того, как ходят люди. И я все еще помню день, когда, лежа, с целью отдыха, вопреки правилам, ничком, я внезапно воскликнул, стукнув себя по лбу, вот так так, существует же передвижение ползком, я же об этом не подумал. Но как, при таком состоянии моих ног и моего тела? И головы. Но прежде чем двинуться дальше, одно слово о шорохах леса. Я хорошенько прислушивался, но не уловил ничего подобного. Но скорее, с немалой долей желания и капелькой воображения, изредка далекий удар гонга. Рог, в лесу, это подходит, его там ожидаешь. Значит, охотник. Но гонг! Даже, куда ни шло, тамтам не так бы меня поразил. Но гонг? Это прискорбно, хотеть насладиться хотя бы знаменитыми шорохами и преуспеть лишь в том, чтобы изредка слышать издалека какой-то гонг. В какой-то миг я мог надеяться лишь, что это всего-навсего мое сердце, работает еще, бьется. Но только на миг. Потому как мое сердце не стучит, шум, производимый этим старым насосом, надо скорее искать в гидравлике. Листья я тоже слушал, до того как они опали, со вниманием – и понапрасну. Они безмолвствовали, неподвижные и жесткие, точно латунные, бьюсь об заклад, я уже об этом говорил. Вот вам и шорохи леса. Время от времени я приводил в действие свой рожок, сквозь материю кармана. Он издавал все более и более приглушенный звук. Я отцепил его от моего велосипеда. Когда? Не знаю. А теперь давайте кончать. Растянувшись на земле ничком, пользуясь костылями, как багром, я бросал их перед собой в мелкие кустики, когда чувствовал, что они прочно зацепились, подтягивался вперед, на одних запястьях, благо они были еще достаточно сильны, несмотря на мою худосочность, хотя и были распухшие и изуродованные, вероятно, какой-то разновидностью деформирующего артрита. Вот, в нескольких словах, как я это проделывал. Этот способ передвижения имеет перед остальными, я говорю о тех, которые сам испробовал, то преимущество, что, когда захочется отдохнуть, останавливаешься и отдыхаешь без всяких проволочек. Потому как стоя – никакого отдыха, сидя – тоже. Есть люди, которые передвигаются сидя и даже на коленях, подтягиваясь вправо, влево, вперед, назад с помощью крюков. Но когда передвигаешься, как рептилия, остановка означает в тот же миг начало отдыха и даже само движение есть своего рода отдых, рядом с другими видами движения, говорю о тех, которые так измотали меня. И таким образом я и продвигался по лесу, медленно, но с известным постоянством, делая свои пятнадцать шагов в сутки, спокойно, не надрываясь. И даже на спине полз, вслепую забрасывая костыли позади себя, в низкий кустарник, в моих полузакрытых глазах – черное от веток небо. Я шел к своей матушке. И время от времени говорил, матушка, вероятно, чтобы подбодрить себя. Я то и дело терял шляпу, шнурок давным-давно оборвался, до тех пор пока с досады не нахлобучил ее на свой череп с такой силой, что больше уже не мог ее снять. И если бы у меня были знакомые дамы, повстречай я их, я был бы не в состоянии поприветствовать их должным образом. Но у меня никогда не выходила из головы, которая все еще работала, хотя и со скрипом, необходимость поворачивать, без конца поворачивать, и через каждые три-четыре подтягивания я менял курс, в силу чего описывал если не круг, то по меньшей мере многогранник, каждый делает, что может, и я позволял себе надеяться, что продвигаюсь прямо вперед, несмотря ни на что, по прямой, днем и ночью, к моей матери. И день в самом деле настал, когда лес прекратился, и я увидел свет долины, точь-в-точь как я предвидел. Но я увидел его не вдалеке, дрожащим за строгими стволами, как я ожидал, а совершенно внезапно очутился в нем, открыл глаза и увидел, что дошел. И это, вероятно, объясняется тем, что уже в течение порядочного времени я открывал глаза лишь в исключительных случаях. И даже небольшие изменения направления делал наобум, во тьме. Лес заканчивался канавой, не знаю по какой причине, и в этой-то канаве я постиг, что со мной произошло. Вероятно, как раз свалившись туда, я и открыл глаза, иначе с чего бы мне их открывать? Я глядел на равнину, разметнувшуюся передо мной, насколько хватал глаз. Нет, не настолько, насколько хватал глаз. Потому как, когда мой глаз привык к свету, мне показалось, что я вижу бледно вырисовывавшиеся на горизонте башни и колокольни города, но мне, естественно, ничто не позволяло предположить, что это мой город, до получения более подробных сведений. Равнина, правда, показалась мне знакомой, но в моем краю все равнины похожи одна на другую, и, коли знаешь одну, знаешь их все. К тому же был ли то мой город или нет, дышала ли где-то под этими дымами моя мать или же она отравляла атмосферу в сотне миль от него, эти вопросы были для человека в моем положении чудовищно праздными, хотя и представляли неоспоримый интерес в плане чистого познания. Ибо как мне ползти по этому громадному поросшему травой полю, где мои костыли тщетно искали бы зацепку? Может, катиться? А потом? Позволят мне разве катиться до самого дома моей матери? К счастью, в этом мучительном стечении обстоятельств, которое я смутно предвидел, не осознавая всей его горечи, я услышал, как мне говорят, чтобы я не волновался, помощь на подходе. Дословно. Эти слова, могу сказать, прозвучали в моих ушах и в моем рассудке громко и отчетливо, как спасибо, вообще-то, того мальчишки, чей шарик я поднял, право, не преувеличиваю, почти. Не волнуйся, Моллой, уже идут. В конце концов, надо, вероятно, изведать все, включая вспомоществование, чтобы составить полную картину возможностей планеты. Я кубарем скатился на дно канавы. Должно быть, стояла весна, весеннее утро. Мне показалось, что я слышу птиц, жаворонков, может быть. Как это получилось, что в лесу я их не слышал? И не видел. Тогда мне это совсем не казалось странным. А слышал я их на берегу моря? Чаек? Я не мог припомнить. Помнил только коростелей. В памяти у меня возникли два путника. Один с дубиной. Я про них позабыл. Я снова увидел овец. Впрочем, я это сейчас говорю. Я не волновался, передо мной вновь предстали другие эпизоды моей жизни. Мне казалось, что то идет дождь, то светит солнце, по очереди. Настоящая весенняя погода. У меня было желание вернуться в лес. О, не то чтобы настоящее желание. Моллой мог остаться там, где он был.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации