Текст книги "Марбург"
Автор книги: Сергей Есин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Погрузимся глубже в недра медицинской механики. Чуть раньше уже было употреблено слово «гидравлика», оно появилось не случайно. В человеческом организме действуют те же законы давления, проницаемости и крепости материала, из которого сделаны сосуды и капилляры. И во время сна, и во время бодрствования всё находится под давлением, и повреждение в любом сосуде чревато инфарктом, инсультом и смертью.
В человеческую, божественную систему встроен еще некий сложный прибор, биологическое устройство, фильтр, защищающий ее от отравления отходами. Если кто-нибудь полагает, что некоторые слова не следует употреблять, то он заблуждается, литература давно уже сжевала весь без исключения словарь. Природа человека едина, и как бы ни была возвышенна отдельная личность, ее биологическая природа не отличается от природы каменотёса и самой заурядицы, воистину, как утверждал классик, под платьем все люди голы. Все, что под платьем, и всё, что внутри, тоже имеет название. Вдобавок ко всему и это самое, «неделикатное», слово вполне правомочно в литературе. В первой главе джойсовского «Улисса» Леопольд Блум жарит на завтрак припахивающую мочой свиную почку, последняя глава посвящена монологу раздраженной из-за менструации Молли Блум. Термины обозначены, а значит обо всем можно говорить с предельной простотой.
Но вот фильтр забит, испорчен, перестал работать. Человеческий гений нашел и тут определенный выход: как бы с другой стороны, через вены на сгибе рук, через несколько пластмассовых трубок и металлических полых иголок круг кровообращения подсоединяется к искусственному фильтру, на несколько часов три-четыре раза в неделю. Операция мучительная, и дни человека начинают катиться на привязи стационарных аппаратов, но жить можно, держа все время в сознании, что через день за тобой приедет «скорая помощь» и рано или поздно жизнь твоя закончится в стационаре рядом с мирно журчащим аппаратом гемодиализа. Механическим alter ego.
Ну, а как же тот самый «натуральный» фильтр, с которого был начат предыдущий абзац? Приведу аналогию, понятную для тех, кто видел когда-нибудь в геологических подробностях старую коммунальную квартиру или просто достаточно старый, подвергшийся основательным перестройкам дом. Там под обоями прячутся обрезанные провода, а под штукатуркой или в подвале – заглушенные ржавые водопроводные трубы. Так и в организме, внутри человеческого тела, оказывается нефункционирующий отрезок собственной гидравлики, заглушенный болезнью, умирающий, но не умерший. Ему бы постепенно ссохнуться, сморщиться, уменьшиться в размере, превратиться снова в вялый бутон органа. Так оно иногда и бывает. Но бывает и по-другому. Старая, заглушенная, не отсеченная труба ржавеет, ведь в ней не циркулируют, а стоят, возникают при перепаде давлений какие-то обратные токи, когда накопившуюся ржавчину начинает выносить в центральное русло, наконец, в теле трубы может возникнуть свищ, способный, лопнув, залить большие площади и нарушить всю систему. Больная, неработающая почка – как уснувший вулкан, в любой момент может взорваться и раскаленной лавой смести всё на своем пути.
Хирург сказал, что вырезать надо обе почки. Причем не сразу, одним махом, а в две полостные операции. Затаившийся, неработающий вулкан тем не менее притягивал к себе и копил все, что собирать не следовало. Уже несколько месяцев подряд вечерами происходили «выбросы», у Саломеи подымалась температура почти до сорока градусов. Я давал ей «терафлю», смешанное с витаминами лекарство от простуды, которое растворялось в полстакане горячей воды. Но это не была простуда – порция шлаков, поступая в кровь, отравляла организм. Потом, когда почку извлекли из организма – а по сути, извлекли опухоль, со вздувшимися луковицами, переполненными застоявшейся жидкостью, – она оказалась весом около двух килограммов при норме, в десять раз меньшей. Резать одним махом было нельзя – организм, кровяная система не справились бы с таким сокращением поля и необходимостью огромной компенсации. Я вообще не очень представлял себе, как это могло произойти – с подключенным или стоящим наготове возле хирургического стола аппаратом искусственной почки.
И почему одному человеку достается так много страданий? За что он платит: за свое распутство или за грехи родителей? Близким всегда кажется, что лучше бы всё произошло с ними, они лучше подготовлены к несчастьям и физическим страданиям. Я не знаю, как Саломея это всё перенесла и продолжает жить. Но по утрам, когда эта птичка, с хрупкими плечиками и крылышками, варит себе манную кашу, кормит собаку и говорит со мною своим, похожим на вздохи виолончели, голосом, – такая волна сочувствия и жалости охватывает меня, такое ощущение безграничного и полного счастья, что я начинаю благодарить за милость Бога, продлившего нам обоим жизнь. Моя жизнь? Может ли она быть полной, когда рядом мучается любимый человек?
Почему меня преследуют эти воспоминания?
Тогда, во время первой операции, я думал, что буду делать, как выстрою свою жизнь, если, не дай Бог, с Саломеей случится непоправимое. Деньги в конечном счете решают многое, я проник, имея в портфеле собственный белый халат, в хирургическое отделение института, где ей делали операцию. Я подходил к двери реанимации. За несколько часов до этого я сидел в скверике внизу, на первом этаже, а доверенные люди вели по мобильному телефону чуть ли не прямой репортаж из операционной! Все вроде протекало по намеченному плану. В металлическую дверь, ведущую в отделение реанимации, был вделан стереоскопический глазок: изнутри можно было видеть, кто стоит за дверью. Зачем? И тут же я подумал о времени: сколько расплодилось болезней и наркоманов. За металлической дверью наркотики. Врачи, ведущие борьбу за жизнь пациента, находящегося в равновесии «да» и «нет», должны еще думать о том, что кто-то может ворваться к ним и ударить дубиной по голове.
К этой намертво закрытой двери с впаянным в нее рыбьим глазком я возвращался много раз. Кажется, мои подошвы на площадке выбили углубления в бетонной плите. Меня пустили только на десять секунд, чтобы я смог убедиться, что она жива. Саломея лежала с закрытыми глазами, без одеяла и подушки; сияющий под потолком фонарь высвечивал все складки и изъяны тела, огромный пластырь на животе, прикрывающий хирургический разрез, бритый лобок…
Потом одна операция наслоилась на другую. Сейчас я уже не помню ни дат, ни последовательности, ни даже времени года: весною, летом или в начале осени? Я только помню солнце в окне, когда Саломею везли из реанимации в палату. Ее ввозили, а потом перекладывали с каталки на койку здоровые, как кобылицы, молодые сестры. В этот момент я всегда переживал, что у нас нет детей и Саломея ощущает только чужие прикосновения. Что я? Я только могу надеть на нее носки, потому что ночами у нее мерзнут ноги, могу сунуть каждой из этих теток, знакомым сестрам, дежурным фельдшерицам, нянечкам, заканчивающим смену, и нянечкам, смену принимающим, диетсестре, сестре в коридоре на пункте, санитарке в столовой – всем, кто мне попадется, по полста рублей, по сотне, по плитке шоколада и двадцать раз спросить у тени Саломеи: тебе что-нибудь купить, что тебе принести?
Я жил, как обессилевший пловец, от одного лихорадочного вздоха до другого. Удастся ли сделать третий?..
Два героя моей лекции и моего романа жили тоже в полном напряжении духовных сил, но всё же не так суетно. Есть фотография, где Пастернак запечатлен с лопатой в руках и в грубых яловых или кирзовых сапогах, в которых он работал в саду. Я ведь отчетливо понимаю, что это не оттого, что не было кому копать землю и подрезать малину. Конечно, Ломоносов часами не выходил из своей химической лаборатории и, как приклеенный, делал переводы с немецкого или французского работ своих бездарных коллег-академиков. Не из-за славы, конечно, и Пастернак, будто каторжный, переводил Шекспира и занудливый второй том гётевского «Фауста». Можно сказать, что и в этой работе их посещали гениальные прозрения, но это вовсе не оттого, что оба они сидели в соленых от пота на спинах рубашках. Это потому, что оба были гении, а гений изобретает своё в любом состоянии. Но ни тот, ни другой никогда не стирали себе носков и трусов, не гладили рубашек и концертных платьев жены. Вокруг были помощники, ученики, слуги, начинающие поэты. А впрочем, кто досконально и в точности знает чужую жизнь? Я вот хочу сказать, что тайно от Саломеи ходил к ветврачу на Пироговскую улицу, чтобы проконсультироваться по поводу опухоли у Розы, а Пастернак все же прошел и прожил войну. можно, конечно, иронизировать и сравнивать, но все же… Вот он пишет тогдашнему своему другу Борису Ливанову, выдающемуся артисту МХАТа. 1941-й а не 2004-й год! Сентябрь, Москву, между прочим, бомбят.
«Золото мое Боричка! Я дико занят. На мне две пустые квартиры, дача, чужие неразочтенные домработницы, самые разноречивые хозяйственные заботы. Все мои кто где, на Каме, в Ташкенте, под Челябинском. Изредка у меня ночные дежурства в Лаврушинском, где я прохожу ежедневное военное обучение».
Это случилось во время первой операции Саломеи или во время второй? Я отчетливо помню сам трагический эпизод, когда совместились, вызывая во мне ужас, происшествие с собакой, операция Саломеи и, главное, то чувство неуверенности, неясности дальнейшей жизни, которое вдруг накрыло меня.
Поэтапно я помню, и это повторялось два раза, при обеих операциях, все свои – ну, нескромно назовем это так – переживания. Мы расстаемся перед операцией с Саломеей, я подбадриваю её, говорю, что всё это ерунда, что подобное давно наработано медициной и представляется теперь столь же безопасным, как операция аппендицита, еще несколько десятилетий назад считавшаяся опасной. Она говорит: «Ни в коем случае не приходи завтра утром». Операцию обычно делают в первой половине дня. Утром и вечером накануне больных готовят, и она не хочет, чтобы я увидел ее непричесанной, увидел испытываемые ею страх и стыд, когда сестры и нянечки манипулируют ее телом: моют, ставят клизму, бреют лобок. «Сиди дома, – говорит она, – всё забудь и работай». Я соглашаюсь с нею, но знаю, что завтра, еще до начала операции, буду сидеть в скверике у больницы и, ничего не воспринимая, пустыми глазами буду читать кого-нибудь из двух своих любимцев – Ломоносова или Пастернака.
Не стану здесь описывать это свое ожидание, звонок по мобильному телефону лазутчику и конфиденту Дмитрию Николаевичу, который может войти даже в операционную. Возраст и работа со студентами подразумевает, что у всех у них есть родители, и если внимательно поискать, то кто-то заходит в главное хранилище Центрального банка, кто-то в приемную президента Федерации, а кто-то и в операционную нужной больницы.
Через три часа операция заканчивается. Пообещав Дмитрию Николаевичу немыслимо какие преимущества и помощь в учебе для совершенно бездарного и безответственного ребенка, я добиваюсь возможности краем глаза взглянуть на почти безжизненную Саломею, «спящую» Саломею, которую на каталке переводят из операционной в бокс реанимации. Потом еще час или два ожиданий, во время которых врач-анестезиолог, как жрец, стоя над её безгласным телом, заклинает: «Саломея Нестеровна, вы слышите меня?» Наконец, Дмитрий Николаевич звонит мне по мобильному: «Всё в порядке, она проснулась, чувствует себя нормально, смело идите домой. Её переведут в палату не раньше, чем через сутки или двое».
Я не умею ждать двое суток. Отчасти я устарел, как трифоновский герой Кандауров, мне всё надо сделать «до упора», у меня всё спонтанно, но всё и распланировано. Уже неделю, пока Саломея лежит в больнице, я каждый день вожу ей еду, которую она не ест, и фрукты, которые ей хочется, но которые ей есть нельзя. Ни одна душа не знает, что я нахожусь во внутренней панике, которую стараюсь ничем не выказывать. У собаки, у Розы, под мышкой огромная, с ладонь, опухоль. То есть у нее две опухоли: одна на бедре, эдакий бугорок, который она всё время лижет, почти разросшаяся родинка, об этой опухоли мы знаем, и, по правилам, ее давно надо было вырезать. Я так это себе и наметил – когда Саломея будет в больнице, свожу Розу в ветлечебницу на улице Россолимо. Копеечное, как мне казалось, быстрое дело под местным наркозом. Но не тут-то было…
В романе, как и в жизни, всегда есть некие подробности, без которых сюжет – жизненный ли, романный ли – не складывается, но тем не менее вся ситуация уже ясна. Вот и мучается над излишними подробностями романист и перебирается со ступеньки на ступеньку событий герой. Что мне хотелось сказать в этой главе? О не головном, а природном и естественном счастье, тяжелом, правда, как хомут першерона. Этого редчайшего счастья привязанности и любви, я, может быть, и не хотел бы иметь в лице данного конкретного объекта. Но что делать – другим не располагаю. Это волшебство, это магнит. Пропущенные подробности еще, наверное, найдут свое место. Бедная Роза!
Сейчас утро уже заканчивается. Хорош немецкий кофе, хорош «Брётхен». Главное, что Саломея жива и здорова, а Роза, это было слышно в трубку, своим густым, совсем не женственным басом облаивает двор. Мое покаяние и мои собственные духовные терзания останутся при мне. Я простил себя и признаю свою вину.
Часа два теперь посижу над своими привезенными из Москвы карточками, а потом через весь город пойду обедать. Лирическое раздумье укрепляет сознание, делая его более гибким, многовариантным, и точнее формулирует духовные параметры. А с чего, по правде сказать, мы кормимся? Только с собственной души, с того, что пережили и зафиксировали в себе, чтобы потом одарить, ну не мир, а хотя бы научное сообщество. Правда, пишет это научное сообщество таким корявым языком прописей, так суконно выстраивает слова, что оторопь берет.
Что там по соответствующему поводу говорил Пастернак? Но начнем компоновать образ будущей лекции с самого начала. С метрической книги московской синагоги. «Сын, имя ему дано Борис». Подробности жизненные: родился 21 месяца шавата, обрезан по слабости 5 месяца адара. Родина – Арбатская часть, 2-й участок по Оружейному переулку, дом Веденеева. Опять метрическая книга. Человек должен знать свое родство, и здесь ведут его истово, будто знают, что через сто лет при любом выезде и эмиграции так важным окажется именно материнская линия, всегда бесспорная в смысле крови. Потом обязательно надо записать о няньке, которая спрыснула своего воспитанника святой водой в церкви. Вот так, может быть, и возникает феномен русской культуры. Похоронен потом будет великий поэт рядом с резиденцией Патриарха. «Отец – запасный младший фейерверкер из вольноопределяющихся, действительный студент Исаак Иосифович Пастернак, мать – Райца (она же Роза) Срулева Кауфман (по отцу)».
К этому свидетельству надо сделать комментарий. Отец и мать познакомились во время прохождения студентом-юристом Леонидом Осиповичем Пастернаком военной службы (каждый московский студент о профессии отца поэта знает чуть ли не со школьной парты, немецким молодым русистам нужно объяснить). Город знакомства – культовый, Одесса, здесь уж ничего не прибавишь, фейерверкер – одна из артиллерийских специальностей, а что касается изменений еврейских имен на русский лад – у деятелей русской культуры это традиция, свидетельствующая о стремлении рассеянного народа, сохраняя свою самоидентификацию, слиться с культурой и бытом страны проживания, то есть с культурой родины.
Как же все-таки закончить главу? Опыт показал, что, как бы писатель ни умничал, тот образ, который первоначально привиделся ему, несмотря на пересечения мыслей и пространные эпизоды вначале, всё равно вытеснит скомпонованное произвольно. Ничего не могу с собою поделать: я никогда не забуду тяжести на моих руках почти умирающей собаки, когда нес ее из операционной с третьего этажа ветеринарной клиники по улице Россолимо, и неожиданности вот этого телефонного звонка в университетской гостинице Марбурга.
Волшебный город: здесь старая юношеская любовь всегда сама приходит на свидание. Сначала к молодому Пастернаку приехали сестры Высоцкие, а потом из близлежащего Франкфурта-на-Майне прислала призывное письмецо другая – сестра, Ольга Фрейденберг. В моем спокойном и тихом номере, где витали еще запахи кофе и не попрятались по углам образы отнюдь не раблезианского застолья, вдруг раздался звонок. Я бы совсем не удивился, если бы это была мелодия Моцарта, традиционная и привлекательная, из моего любимого мобильного телефона. Это значило бы, что меня преследует Москва и преследует совсем не тревожно, не страшно, потому как я только что разговаривал с Саломеей. Но меня вызывал по гостиничному телефону Марбург! А что он мог мне предложить, если дата и даже время моей лекции были уже обусловлены и назначены?
Я снял трубку и услышал женское «Аллё!» Слово вполне интернациональное, почти эсперанто, в отличие от русского «Слушаю» или, скажем, итальянского «Пронто». Но первые же слова, последовавшие за безличным «аллё» сразили меня наповал. Я узнал и голос, и манеру говорить, и кто стоит за этим…
– Это ты, чекалка?
«Чекалкой» в Средней Азии зовут дикого шакала. Серафима называла меня так за постоянно-зверский аппетит. А какой аппетит мог быть у юноши в восемнадцать лет?
– И неужели у тебя даже есть свои сигареты? – продолжал тот же голос.
То ли привидение, то ли моя юность пришли ко мне на свидание!
Глава пятая
В мире есть только два существа, которыми я безмерно дорожу: моя жена и моя собака. В одном случае это любовь с первого взгляда, в другом – более сложные и драматические отношения.
Я хорошо помню, как почти в пятьдесят лет впервые узнал, что такое любовь с первого взгляда. Тут же меня прошило и удивление: это собака! Я никогда не забуду ее взгляда. Правда, Роза почти так же глядит теперь на меня по утрам на кухне, когда я подношу ко рту кусок хлеба с сыром. Так трогательно-пристально, как голодная девочка-нищенка в рождественском рассказе. Эдакая Козетта. «Как тебе не стыдно, Роза, ты изображаешь голодную, когда уже навернула миску каши с супом!» Делает вид, что ей совестно, забирается под кухонный стол, но уже через минуту снова садится рядом и кладет мне на колени голову, не «выключая» проникновенного взора. Из пасти течет слюна, на моих брюках расплывается пятно. Я отдаю ей недоеденный бутерброд: «На, обжора!» Схавав, она продолжает глядеть на меня взглядом оперной примадонны.
Точно так же она взглянула впервые на меня во Внуковском аэропорту. Блатной пилот вынес мне откуда-то из недр аэродромных служб дерматиновую сумку. В сумке сидел, крутя головой, щенок. Мне вручили еще пакетик с сухим кормом на пару дней, я передал пилоту символический комплимент – бутылку коньяку и нагнулся к щенку. «Как ее зовут?» – «Розалинда». Вот тут-то молодой зверь и исхитрился так на меня посмотреть. В этом взгляде, должно быть, сложилось многое, в том числе и «навеки», «до последнего вздоха». Как известно, полюбив раз, собаки не предают.
Я, естественно, понимаю, какие иронические ухмылки возникнут сейчас, когда я попытаюсь воскресить в своей памяти наши отношения с Саломеей. Ах, у него на первом месте собака, потом жена! Лучше, критики, взгляните-ка на себя. Сколькие из вас всю жизнь прожили со своими женами, детьми, никого не любя, не обладая ни жалостью, ни самоотверженностью, ни состраданием? Я здесь не говорю о мужском обмане, имеется в виду черствость и неумение души вибрировать и откликаться на ответное чувство. Вы жили, как в общежитии, когда у соседки по коридору готов суп и расстелена постель. Зачем мотаться по городу и выискивать неожиданные приключения?
Вот чего-чего, а любви с первого взгляда у нас с Саломеей не было! Перестрелка глазами, перестрелка руками, работающие с перегревом железы внутренней секреции подавали свои сигналы, тело соприкасалось с телом, уста с устами, мы созванивались, чтобы встретиться, и не больше… Но это всё я – по собственной, мужской модели. Саломея, конечно, организована тоньше и изощреннее. Для меня брак это предприятие с деторождением и удобствами, некий союз, потому что вдвоем по жизни идти и бороться проще и разные глупости в конце концов не отвлекают. Жизнь – борьба, прожить так, как миллионы, а может быть, чуть-чуть поинтереснее.
Я проходил месячные офицерские сборы в военных лагерях под Рыбинском, и надо было угораздить попасть на эти сборы в конце осени. Невероятное захолустье, нищета окрестных деревень, скучный город с двумя или тремя ресторанами, октябрьская, промозглая грязь, лежащая жирным слоем даже на городских тротуарах. Мне еще повезло: во взводе, каким меня поставили командовать, был замечательный сержант сверхсрочник, который лучше целого штаба обучал меня командирским премудростям и прикрывал, когда надо было сорваться из части, чтобы развеяться. О, эти незабываемые пустые дождливые вечера в брезентовой палатке! О, этот непередаваемый вкус местной водки, запечатанной по моде того времени ломким коричневым сургучом и недорогие провинциальные объятья.
Мы довольно лениво переписывались с Саломеей: я потому, что нечем было вечерами и во время дежурств себя занять; она потому, что у женщин всегда какие-то свои тайные цели. Я не говорю о любви, я и сейчас не знаю, какое чувство она тогда испытывала, но в ней всегда жила та божественная воля душевной тяги ко мне, на которую я только откликнулся, чтобы проснуться. И тут как раз мой степенный и педантичный сержант надумал жениться.
Как же основательно делают подобное такие люди! Сколько на окраину Рыбинска, в деревянный, вросший в землю домик его родителей было согнано ближней и дальней родни и знакомых. Гулять так гулять! По обычаю того времени свадьбу совместили с праздником 7-го ноября. Зарезали двухлетнего хряка, нагнали самогона. Получил приглашение на свадьбу и я.
Мой помкомвзвода срочник Вася – всего-то ремень, фуражка, голубые пронзительные глаза и невероятного обаяния улыбка – Вася был отчаянно худ, низкоросл и тонок и, как и подобает человеку такой комплекции, фантастически вынослив: во время марш-бросков он мог тащить на себе, кроме собственного, еще и карабин с вещмешком какого-нибудь выбившегося из сил новичка – итак, мой Вася, отчаянно краснея и стесняясь, сказал мне, что женится и пригласил на свадьбу. «Невеста кто? Ты с ней давно знаком?» –«Невеста с нашей улицы. Я с ней за одной партой сидел». – «Хорошо, я приду», – сказал я. А чем еще можно было заняться в праздник? Из гарнизона, из города всё равно не выпускали, в Москву, чтобы погулять, не смотаешься. «Вы, товарищ лейтенант, с женой приходите!». – «Ты, Вася, знаешь, я не женат». – «Значит, с приглашенной девушкой». Вот тогда у меня и мелькнула мысль позвонить в столицу и позвать Саломею. Пусть посмотрит экзотику.
К счастью, я смог снять номер в гостинице. Замечательный одноместный номер с удобствами в коридоре, с кроватью, донельзя раскачанной вольными приезжими. Мы с Саломеей тоже внесли лепту в расстройство казённого оборудования.
Уже несколько ночей стояли холода, грязь, казалось бы, подморозило, но в то праздничное утро, когда я встречал Саломею, как назло потеплело и заморосил дождь.
Из поезда молодая солистка вышла при полном параде, как только там ее не затолкали мешочники. Она ведь никогда и не скрывала, что относится ко мне довольно хищно: «Рано или поздно, Алеша, ты будешь подавать мне кофе в постель». В этом смысле еще в молодости она провидчески смотрела вперед. Я подаю ей в постель лекарства, горячую грелку, еду, стираю простыни, во время приступа выношу таз с рвотой, комкаю и выбрасываю окровавленные бинты после перевязки. И с ужасом каждый раз думаю, что нам двоим еще уготовило время. Вернее, даже боюсь думать об этом, чтобы не привлечь к себе черного внимания судьбы. Так бывает страшно глянуть в распахнутую, но без кабины шахту лифта, в её сужающуюся книзу трубу: что там, на дне, в последнем осадке? Так горделивая пытливость вещего Олега перед волхвом (кстати, поэтически оформленная Пушкиным по тексту ломоносовских летописных изысканий) привела его к ненужному свиданию с черепом коня. Но тогда мы были молоды и веселы, как птички.
Здравствуйте-пожалуйста! С высоких ступеней условно плацкартного вагона ночного поезда Москва-Рыбинск, с тех же самых заплеванных досок, по которым только что протащили мешки и сумки с колбасой, мануфактурой и другими дефицитами той поры, по которым, похожие на рабов, выходящих из копей, спускались усталые и испитые, измученные жизнью мужики и бабы, не вызывая в окружающих ни капли сочувствия ни своей молодостью, ни изысканностью туалета, вдруг снизошла некая золотая рыбка, как предсказание недолгого офицерского счастья. Слетела сверкающая иным жизненным предназначением птичка-колибри.
Для свидания со своим потенциальным женихом и мужем Саломея выбрала мало подходящий по погоде прикид. Но что мы, мужчины, понимаем в выборе женщин? Они ведь действуют, подчиняясь своему инстинкту, вне формальной логики. Уж кто-кто, а они прочно владеют формулой Пастернака о том, что в жизни, как и в творчестве, ошибки суть продолжение наших побед. Но хоть сейчас прочь эту поэтическую археологию, пусть побулькает во мне радость молодых воспоминаний. Пусть оба студиозуса Марбургского университета чуть подождут за дверью вагона, пока по ступенькам, как королева нарядных кальмановских оперетт, спускается юная Саломея.
Сначала из-за мешков, курток и плащей болонья, из-за намотанных на головы платков, по уши нахлобученных картузов и врезавшихся в плечи лямок от рюкзаков – естественно, эти лямки врезались не в ее хрупкие плечи, и помыслить подобное нельзя, но описать этот утренний поход невыспавшихся пассажиров тоже невозможно, потому что это будет плагиат – зеленые едоки картофеля; итак, сначала из-за этих вещественных доказательств печальных сторон жизни показалась хрупкая ручка в бежевой перчатке, ручка помахала кому-то, из-за чьей-то спины и сбившегося набок цыганского платка, потом на верху лестницы возникло худенькое и некрасивое, крупное, с отчетливо нарисованными глазами, бровями и губами лицо Саломеи, потом под нерасчетливо взятой в поездку золотисто-коричневой шубкой из каракульчи появилась ножка в туфельке с каблуком, как на бал, сантиметров в тринадцать. Явление богини! Ножка повисла над размазанной грязью перрона, и уже мой офицерский бушлат, выстояв, принял на себя эту хрупкую птичку с сумкой-ридикюльчиком, которая на деле оказался скатертью-самобранкой. Косметика, две пары трусиков, ночная рубашка, тапочки, бутылка коньяку и пр. и пр.
Зачем описывать утро и день в провинциальной гостинице на серых простынях, когда под окном, внизу, проходят октябрьские демонстрации трудящихся? Помню всё. Снова риторический вопрос: почему душа и в старости такая молодая? Может быть, ее молодость в контрасте с быстро стареющим телом и подтверждает наше бессмертие? Наше бессмертие и, значит, существование Бога? Она никогда не постареет и, отлетев, молодая, позолоченная вторым, уже вечным, рождением, будет трепетать юной своей свежестью и ворковать, ничего не требуя, с другими, в слюдяных стрекозьих крыльях, юными душами.
Но не полезем дальше по вязким лестницам молодых воспоминаний. Если бы во мне возобладала сила романистики – о да, да, только университетской, профессорской, – то самое время во имя сюжета и чистоты повествования прервать этот рассказ и по контрасту устранить параллельные словесные гонки с классиком из Марбурга. О, этот знаменитый пробуксовавший роман с Идой Высоцкой. Какие остались слезы в дневниках и переписке! Но как переписка иногда и выдает. Черта с два я кого-нибудь бы оставил, если бы влюбился. Но влюбиться в наше время ужасно трудно. А любовь иногда так быстро оплывает…
Чтобы в наше время «вызреть» к семейной жизни, надо хоть сутки прожить с любимым существом и претенденткой на место жены в четырёх стенах. Как, оказывается, могут быть предусмотрительны элегантные молодые женщины, спускаясь, как облако со сказочно-театральных небес, с грязных подножек заплеванного вагона. В элегантном ридикюльчике будущей оперной примадонны, рядом с трусиками, тапочками и заячьей лапкой для пудры, хранились еще банка таллинских шпрот и банка сахалинской «бланшированной в масле» сайры, а в ночную рубашку была завёрнута бутылка коньяку. Саломея всегда знала – о, этот поразительный женский, бабий, инстинкт! – что путь к сердцу мужчины лежит не через возвышенные разговоры, а через желудок. Ну что еще надо молодому офицеру, только что протолкавшемуся через подозрительный взгляд гостиничной администраторши, дотошно рассматривающей паспорт его «жены»?
В качестве этнографической вехи времени для будущего: эти милые женщины-портье в советское время почти добровольно исполняли роль полиции нравов, хранительниц достижений морально-этического сыска. «А где же печать о регистрации?» – вопрошал изучающий взгляд провинциальной халды с намотанным на голове безобразием похлеще париков придворных Людовика ХIV. «Значит, блядь привёз!» – кричала каждая, выдающая весёлую молодость на танцплощадке и в привокзальном ресторане припудренная морщинка и складка вдоль губ и на шее. Начиналась милая игра нравственного садизма по давно разработанному и опробованному сценарию. Однако тут ни он не вспылил, ни примадонна не дрогнула.
Эти замечательные эпизоды «нравственного» прошлого были вполне типичны. Подобному досмотру подвергались даже клиенты и гости клиентов кремлевских поликлиник. В воспоминаниях второй жены Пастернака З.Н. Нейгауз есть эпизод, который, пожалуй, стоит привести, исходя из двух соображений: некий блик типичных нравов и – новая женщина в судьбе поэта. Этот роман лежит далеко по времени за пределами темы. Поэт был, как и Пушкин, женолюбив. З.Н. Нейгауз – Пастернак уверяет, что Ивинская, как и Лара из «Доктора Живаго», блондинка с серыми глазами, лишь внешний прототип, ей принадлежит «только наружность», а вот судьба и характер списаны до мельчайших подробностей с нее, с Зинаиды Николаевны.
Итак однажды З.Н. приходит в больницу навестить тяжело больного мужа. Дальше пусть говорит она сама, но здесь играют все детали: «Новая гардеробщица, помогавшая мне раздеться, спросила, кто я такая. Я ей показала паспорт и ответила: жена Пастернака. Она пожала плечами и сказала, что час тому назад пришла женщина-блондинка и назвала себя тоже его женой. Гардеробщица отнеслась ко мне подозрительно».
Как всё же женщина понимает женщину! Плечико не теперешней птички, с хрупкими, лишенными кальция от бесконечных промываний костями, каким оно стало сейчас – иногда касаясь, я содрогаюсь от его бесплотности, оно выскальзывает из рук и ощущений, – итак, покрытое нежной каракульчой плечико совсем не птички твердо отодвинуло от окошка администратора армейский бушлат, плохо сидящий на страстном молодом офицере. И здесь знаменитый фокусник Кио или сегодняшний иллюзионист Давид Копперфильд не смогли бы, наверное, добиться большего психологического изменения в обстановке. Пока армейский бушлат в не находящей разрядки злобе сжимал кулаки, магическим образом щёлкнул замочек всё на том же бездонном, как сундук волшебника, ридикюльчике. Ту-ту-ту – появилась, блистая типографской краской и шурша фольгой свежая московская шоколадка с брендом «Гвардейский», тут же мелькнула какая-то средняя, в типичной валютной раскраске тех времен, бумажка, встроенная именно меж теми криминальными страницами паспорта, где должен был стоять тот самый, как божественная субстанция, штамп, который казенным синим цветом объединяет мужчину и женщину, разрешая им совместное местонахождение в гостиничном номере. Как известно лишь бумажка и чернила узаконивают соитие. Надо, что именно в это самое время энергичное офицерское естество, видимо, стимулированное бюрократической преградой, уже давно подпирало брючный ремень. Может быть, именно это обстоятельство так раззадоривало младший комсостав, что он еле удерживался, чтобы не швырнуть, как гранату на полигоне, что-нибудь тяжелое в окошечко строгой администраторши. Какие изменения в жизнях и судьбе могли бы тут возникнуть! Но, о чудо, за окошечком, в святилище нравственности и морали все волшебным образом переменилось. Никаких молний! Только благословляющий елей волнами нисходил из кельи нравственности и благонравия. А вместе со снисходительным вздохом: «Понятно, дело молодое» возник и заветный ключ на чугунной, чтобы прожигала карман, бляхе. Что делает офицер, как только в дверях номера за ним и его спутницей поворачивается в моссельпромовском замке ключ? Правильно!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.