Электронная библиотека » Сергей Кара-Мурза » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Крах СССР"


  • Текст добавлен: 31 мая 2014, 01:41


Автор книги: Сергей Кара-Мурза


Жанр: Политика и политология, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Признание верховенства личности означает метафизическое неравенство, различение, несогласие на смешение, утверждение качества против власти количества. Но это метафизическое качественное неравенство совсем не означает социального, классового неравенства. Свобода, не знающая жалости, становится демонической» [13][30]30
  Впрочем, в другом месте H.A. Бердяев противоречит своему тезису о «метафизическом неравенстве». Он пишет, что по внешним признакам оценить «метафизический» статус никакого человека нельзя в принципе: «Всякая человеческая личность, личность последнего из людей, несущая в себе образ высшего бытия, не может быть средством ни для чего, в себе имеет экзистенциальный центр и имеет право не только на жизнь, отрицаемое современной цивилизацией, но и на обладание универсальным содержанием жизни. Это истина евангельская, хотя и недостаточно раскрытая…
  Качественно различные, неравные личности не только в глубинном смысле равны перед Богом, но равны перед обществом, которому не принадлежит право различать личности на основании привилегий, т. е. на основании различия социального положения» [13].


[Закрыть]
.

Здесь конфликт ценностей, одинаково важных для личности. Для элитарного сознания Н. Бердяева «метафизическое неравенство» – необходимое условие его бытия, но он, вскормленный Просвещением, «свободой, равенством и братством», одновременно желает социального равенства. На практике совместить эти ценности очень трудно, а в условиях гражданской войны невозможно, надо выбирать. О трагедии этого выбора мятущиеся философы не говорят, но хотя бы помогают нам упорядочить это единство и борьбу противоречий.

Вот, Н. Бердяев качнулся в одну сторону: нельзя лишать трудящихся хлеба на том основании, что «при угнетенности масс культура была красива»: «Как Герцен, как К. Леонтьев у нас, как Ницше, как Леон Блуа на Западе, я очень чувствую грядущее царство мещанства, буржуазность не только капиталистической, но и социальной цивилизации. Но обычный романтический аргумент о наступающем царстве мещанства мне представляется сейчас фальшивым… Нельзя защищать социальную несправедливость на том основании, что социальная справедливость оборачивается мещанством. Это аргумент К. Леонтьева. Нельзя отказаться решать проблему хлеба для трудящихся масс на том основании, что при неразрешенности этой проблемы и при угнетенности масс культура была красива. Это особенно невозможно для христиан» [13].

Но трудящиеся массы восстали – и Н. Бердяев качнулся к социальному расизму, даже на редкость примитивному: «Культура существует в нашей крови. Культура – дело расы и расового подбора… "Просветительное" и "революционное" сознание… затемнило для научного познания значение расы. Но объективная незаинтересованная наука должна признать, что в мире существует дворянство не только как социальный класс с определенными интересами, но как качественный душевный и физический тип, как тысячелетняя культура души и тела. Существование "белой кости" есть не только сословный предрассудок, это есть неопровержимый и неистребимый антропологический факт» [16].

При таких установках в общественной мысли была утрачена умеренная середина – стали возможны лишь взаимоисключающие решения. Возможности компромиссов быстро сокращались.

В оправдание своей вражды к «трудящимся массам», решившимся встать на борьбу за хлеб и правду, идеологи элиты часто выступают в защиту культуры, которой якобы угрожает гибелью власть простонародья. Н.Бердяев пишет: «Народная масса в прошлом имела свою духовную культуру, основанную на религиозной вере, массы же в этот переходный период лишены всякой духовной культуры, и они дорожат только мифами и символами, которые им демагогически внушены, мифами и символами национальными и социальными, расы, нации, государства, класса и пр. При этом всегда происходит идолотворение. Ценности с необыкновенной легкостью превращаются в идолы. Ведь и сама цивилизация может превратиться в идола, как государство, нация, раса, пролетариат, тот или иной социальный строй» [13].

Ну куда податься аристократической личности! Ведь чуть потесни ее у кормушки – и все «может превратиться в идола». Народную массу можно держать в узде лишь с помощью «духовной культуры, основанной на религиозной вере», и мощной полиции. Но это суждение Н. Бердяева ложно: «красивая» сословная культура как «дело расового подбора» (и «при угнетенности масс») как раз и приводит к идолотворению в одной своей ветви и к революции – в другой. Надеяться на то, что «духовная культура, основанная на религиозной вере», всегда будет достаточна для удовлетворения угнетенной массы, есть либеральная иллюзия, навеянная идеологией. Сознание – развивающаяся система, и представление о приемлемом уровне несправедливости меняется.

Тяжело переживая крах либеральных иллюзий, порожденных Февральской революцией, М.М. Пришвин так выразил суть Октября как русского бунта: «горилла поднялась за правду». Но что такое была эта «горилла», как он назвал русское простонародье? Стал М.М. Пришвин размышлять, из чего же она возникла. И уже 31 октября 1917 г. выразил свой вывод почти в притче. Возник в трамвае спор о правде (за Керенского – или за Ленина?) – до рычания. И кто-то призвал спорщиков: «Товарищи, мы православные!».

М.М. Пришвин из этого выводит, что советский строй («горилла») – это соединение невидимого града православных с видимым градом на земле товарищей: «В чистом виде появление гориллы происходит целиком из сложения товарищей и православных».

Этого не надо бы забывать сегодня нашим православным, которые стараются оторваться от товарищей. А нашему молодому «креативному классу» стоит вникнуть в такое откровение Н. Бердяева:

«Я считал революцию неизбежной и справедливой, но духовный ее облик мне был неприятен с самого начала. Ее неблагородные проявления, ее посягательства на свободу духа противоречили моему аристократическому пониманию личности и моему культу духовной свободы. Революцию большевистскую я не принял не столько социально, сколько духовно… Но в Западной Европе я вновь пережил психическую реакцию, и притом двойную, реакцию против русской эмиграции и против буржуазно-капиталистического общества Европы. В русской эмиграции я увидел то же отвращение к свободе, такое же ее отрицание, как и в коммунистической России. Что было объяснимо, но гораздо менее оправдано, чем в коммунистической революции.

Никакие революции никогда не любили свободы, миссия революций иная. В революциях поднимаются вверх новые социальные слои, раньше не допущенные к активности и угнетенные, и в борьбе за свое новое положение в обществе они не могут проявлять свободолюбия и не могут бережно относиться к духовным ценностям. Менее понятна и менее оправдана такая нелюбовь к свободе и духовному творчеству тех, которые почитают себя культурным слоем и хранителями духовной культуры. В Западной же Европе я ясно увидел, насколько антикоммунистический фронт движется интересами буржуазно-капиталистическими или носит характер фашистский» [13].

Как страдает и мечется аристократическая личность Н. Бердяева! В октябре 1993 г. в Москве один очень умный человек, настоящий трудящийся и в то же время аристократ духа, сказал с горечью: «Не удержались… Теперь опять все покатилось к распутью: или к Сталину – или к Гитлеру».


Социальный расизм потревоженной элиты

Когда после революции 1905–1907 г. буржуазно-либеральная партия России (кадеты) стала уповать на буржуазию («русских Круппов» и «крепкое мещанство»), ей неизбежно пришлось отвергнуть сам идеал равенство. Бывший марксист П. Струве стал писать, что основанием прогрессивного общества «является всегда человеческая личность, отмеченная более высокой степенью годности» [выделено мной. – С. К.-М.]. Н. Бердяев стал выражаться еще круче.

Это был сдвиг к социал-дарвинистскому представлению о человеке, а значит, полный разрыв с той антропологией, на которой стояла до этого русская культура. Желаемый для большинства образ будущего стал восприниматься с нарастающей ненавистью. Нарастание революционных настроений вызвало резкий сдвиг социальной философии элиты вправо. Социальный расизм стал характерен даже для умеренно левых философов.

Идеологи либеральной буржуазии начиная с революции 1905–1907 гг. все больше и больше переходили на позиции радикального противопоставления себя народу как иной, враждебной расе. Это отразилось уже в книге «Вехи». Основная идея этой книги ясно была выражена в статье М.О. Гершензона, который писал: «Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться мы его должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной» [37, с. 101].

В отношении к простонародью, к «братьям бездомным», произошел глубокий раскол в русской интеллигенции. Раскол совершенно не по классовому признаку, а по духовным, даже религиозным, основаниям. Если интеллектуалы – кадеты и аристократы, как И. Бунин и Н. Бердяев, – впали в социал-дарвинизм, раскаялись в любви к народу как «зверопоклонстве», то поэтический идеолог крупной буржуазии поэт-символист В. Брюсов писал в 1901 г. этому простонародью:

 
Вас, обезличенных медленным зверством,
Властью бичей и желез,
Вас я провижу во храме отверстом,
В новом сиянье небес.
 

И не надо думать, что В. Брюсов и А. Блок не знали народа и простонародья, идеализировали его, а И. Бунин и М. Гершензон знали. Дело в том, что отношение к народу не вырабатывается логически, это сфера идеалов, ценностей иррациональных.

Почти бескровное осуществление Февральской революции было встречено как праздник. Но то, что главный спор – впереди, чувствовалось всеми, кто наблюдал развитие этого спора, начиная с крестьянских восстаний 1902 г. 3 марта 1917 г. В. Брюсов написал стихотворение «В мартовские дни». Оно полно предчувствий:

 
Приветствую Свободу… Свершился приговор…
Но знаю, не окончен веков упорный спор,
И где-то близко рыщет, прикрыв зрачки, Раздор.
 

Перерастание неприязни к простонародью в ненависть в среде имущих классов и значительной части культурного слоя России отмечалось многими наблюдателями уже начиная с лета 1917 г. М.М. Пришвин записал в дневнике 19 мая: «Сон о хуторе на колесах: уехал бы с деревьями, рощей и травами, где нет мужиков». 24 мая он добавил: «Чувствую себя фермером в прериях, а эти негры Шибаи-Кибаи злобствуют на меня за то, что я хочу ввести закон в этот хаос». 28 мая читаем такую запись: «Как лучше: бросить усадьбу, купить домик в городе? Там в городе хуже насчет продовольствия, но там свои, а здесь в деревне, как среди эскимосов, и какая-то черта неумолимая, непереход и мая» [149].

И все же у М.М. Пришвина это непонимание диалектично, он видит в этих «эскимосах» непонятный для него потенциал развития. 27 апреля 1918 г. он записал в дневнике:

«Я никогда не считал наш народ земледельческим, это один из предрассудков славянофилов, хорошо известный нашей технике агрономии: нет в мире народа менее земледельческого, чем народ русский, нет в мире более варварского обращения с животными, с орудием, с землей, чем у нас. Да им и некогда и негде было научиться земледелию на своих клочках, культура земледелия, как и армия царская, держалась исключительно помещиками и процветала только в их имениях…

После разрушения армии сила разрушения осталась: там было бегство солдат в тыл, теперь – бегство холопов в безнадежную глубину давно прошедших веков… Теперь иностранец-предприниматель встретит в России огромную массу дешевого труда, жалких людей, сидящих на нищенских наделах.

Самое ужасное, что в этом простом народе совершенно нет сознания своего положения, напротив, большевистская труха в среднем пришлась по душе нашим крестьянам – это торжествующая средина бесхозяйственного крестьянина и обманутого батрака… Вот моя умственная оценка нашего положения, я ошибаюсь лишь в том случае, если грядущий иностранец очутится в нашем положении или если совершится чудо: простой народ все-таки создаст могучую власть» [149].

Это «чудо» и произошло – простой народ создал могучую власть именно потому, что «большевистская труха пришлась по душе нашим крестьянам». Но это было потом. Как проницательный наблюдатель, М.М. Пришвин пришел к выводу, что уже в начале лета 1917 г. возможность диалога и взаимопонимания между либералами и крестьянством быстро иссякала, отторжение утрачивало рациональный характер.

Вместе с сознательной ненавистью возникла бытовая, органичная неприязнь к низшему сословию, забывшему свое место, «начавшему говорить». Неприязнь эта именно органичная, подсознательная, М.М. Пришвин, например, не признает ее наличие в своих дневниках в рациональных рассуждениях, она прорывается в бытовых зарисовках. Он записал в дневнике 14 июня 1917 г.:

«Приезжают два члена земельной комиссии описать мою землю, два малограмотных мужика, один спрашивает, другой записывает, спрашивает небрежно, без плана, записывает на грязном лоскутке бумаги кривульками, путаными рядами, вверх, вниз, сбоку нечиненным карандашом, слюнявя и облизывая пальцы. Объясняю им, как что – нужно разграфить бумагу и над графами заголовки подписать. Шемякин суд.

– Дожидаемся, – говорят, – дезинфекции.

Что такое «дезинфекция», объяснили: «Конторские книги».

Соседу рассказываю про дезинфекцию, он смеется и говорит: "Робеспьеры, Робеспьеры!"» [149].

Рассуждения в среде научной гуманитарной элиты были более жесткими. Кружок профессоров собирался в Петрограде на квартире академика СБ. Веселовского, часто бывал там и И. Бунин. СБ. Веселовский, судя по его дневникам, – либерал и даже социалист[31]31
  В январе 1918 г. он пишет: «Разгон Учредительного собрания – прошел или, вернее, проходит. Теперь уже несомненно, что революция убита; остаются борьба с анархией и реставрация… Все это… такие удары по социализму и революции, от которых в России они не оправятся».


[Закрыть]
. Но он, «один из ведущих исследователей Московского периода истории России XIV–XVII вв.», замечательный ученый и патриот, рассуждает как русофоб. Он пишет в дневнике: «Еще в 1904–1906 гг. я удивлялся, как и на чем держится такое историческое недоразумение, как Российская империя. Теперь мои предсказания более чем оправдались, но мнение о народе не изменилось, т. е. не ухудшилось. Быдло осталось быдлом» [27, с. 31].

В другом месте он высказывается даже определеннее: «Годами, мало-помалу, у меня складывалось убеждение, что русские не только культурно отсталая, но и низшая раса… Повседневное наблюдение постоянно приводило к выводу, что иностранцы и русские смешанного происхождения даровитее, культурнее и значительно выше, как материал для культуры» [27, с. 38]. Или еще: «Когда переходишь от русских писателей к иностранным, то начинает казаться, будто попал из притона хитрованцев и хулиганов или из дома умалишенных в общество нормальных и порядочных людей. Со времени Гоголя пристрастие русских писателей к подлому, пошлому, уродливому и болезненному росло по мере проникновения в литературу полукультурных, талантливых и бездарных разночинцев» [27, с. 86].

Такое отношение со стороны элиты, образованного слоя, сплачивало массы ответной неприязнью. Русофобия создавала духовный климат, который отравлял «воздух общения» и переводил рациональное обсуждение разных проектов развития России в плоскость борьбы и даже войны.

Так протекало в либерально-буржуазной среде «созревание» ненависти к поднявшим голову крестьянам и «пролетариям», процесс оформления идеологии, основанной на этой ненависти. М.М. Пришвин записал в дневнике 15 июня 1917 г. такое лирическое откровение:

«В ненастное время, когда все богатые красивые птицы умолкают и прячутся, вылетает из дупла старого дерева худая серая птичка Пролетарий и наполняет сад однообразным металлическим звуком: "Пролетарии всех садов, соединяйтесь!" Как только начнет проходить ненастье, на небе показывается радуга и поднимаются голоса других богатых птиц, звук этой нищей птички в саду исчезает и природа живет своей обычной, сложной, мудрой и несправедливой жизнью.

С детства я очень интересовался явлением серой птички в ненастье, и раз проследил, куда она исчезает: за старым амбаром заросшая бурьяном была древняя дикая яблонька, и в этой яблоньке дупло черное, величиною в кулак. Я заметил, что серая птичка туда нырнула, просунул руку в дупло – и вот там по-змеиному зашипело. В страхе я бросился бежать от змеиного шипа. Так, в детстве я словно обжегся об эту маленькую серую птичку…» [149].

Темная ненависть к «пролетарию» приобрела культурно приемлемые формы ненависти к политической власти большевиков как узурпаторов и губителей России. Но она возникла до прихода большевиков, они лишь притянули ее к себе, как громоотвод разряжает заряд тучи. В.В. Шульгин пишет в воспоминаниях начала лета 1917 г.: «Пулеметов – вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно, в его берлогу, вырвавшегося на свободу страшного зверя».

На деле за политическими основаниями антисоветизма стоял социальный расизм — невозможность вытерпеть власть «низших классов». Потому и писал С. Есенин о Белой армии:

 
В тех войсках к мужикам
Родовая месть.
И Врангель тут,
И Деникин здесь.
 

Вот как И. Бунин воспринимает тех, против кого в сознании его сословия уже готовилась гражданская война. Это сословие рыдало бы от восторга, если бы дьявол по горло ходил в крови этих людей. И. Бунин описывает рядовую рабочую демонстрацию в Москве 25 февраля 1918 г., когда до реальной войны было еще далеко:

«Знамена, плакаты, музыка – и, кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:

– Вставай, подымайся, рабочай народ!

Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.

Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить, – и без всякого клейма все видно…

И Азия, Азия – солдаты, мальчишки, торг пряниками, халвой, папиросами. Восточный крик, говор – и какие мерзкие даже и по цвету лица, желтые и мышиные волосы! У солдат и рабочих, то и дело грохочущих на грузовиках, морды торжествующие».

И дальше, уже из Одессы: «А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметричными чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, – сколько их, этих атавистических особей, круто замешенных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая…».

Здесь представление всего «русского простонародья» как биологически иного подвида, как не ближнего. Это – самая настоящая русофобия.


Великий поход против Советов – война цивилизаций

Цивилизационный конфликт с советским проектом – более глубокий фундамент, на котором вырастали и сословный эгоизм, и социальный расизм части богатого слоя российского общества. Входе модернизации, в Петровские времена, консолидировалась часть элиты, тяготеющая к Западу («западники»). Будущее России они видели как «возвращение на столбовую дорогу цивилизации», а единственной «правильной» цивилизацией считали Запад. Диапазон радикализма этого тяготения был очень широк, однако в моменты больших потрясений происходило сплочение – вплоть до готовности к войне со всеми «почвенными» проектами за «светлое будущее России» как части Запада, хотя бы на его задворках.

СБ. Веселовский пишет в дневнике в 1917 г.: «Последние ветви славянской расы оказались столь же неспособными усвоить и развивать дальше европейскую культуру и выработать прочное государство, как и другие ветви, раньше впавшие в рабство. Великоросс построил Российскую империю под командой главным образом иностранных, особенно немецких, инструкторов» [27, с. 31].

Конфликт по поводу альтернатив будущего России резко обострился в период вторжения западного капитала и быстрого развития «импортированного капитализма». Произошло столкновение современного (западного) капитализма с традиционализмом, которое описывал М. Вебер. Это неизбежный социальный, политический и культурный конфликт в ходе модернизации, но в России он был вплетен в особенно сложный клубок противоречий и развивался как элемент большой революции.

Оценивая результаты культурных взаимодействий на стадии зрелости цивилизаций, Н.Я. Данилевский выделяет три возможных случая. Первый – «прополка», или колонизация, состоит в вытеснении местной культуры. Например, индейские племена Северной Америки были вытеснены европейцами с их родных земель и загнаны в резервации, где индейская культура увяла и разложилась. Подобным образом выпалывают с грядок сорняки.

Второй тип взаимодействия – «прививка». Это значит, что зрелые «плоды» иной цивилизации – общественные институты, учреждения, формы быта и искусства – переносятся на почву другой, менее зрелой культуры, подобно тому как генетический материал культурного растения прививается на ствол «дичка» и преображает его. Метафора прививки трактуется негативно – «прививка не приносит пользы тому, к чему прививается», дичок становится средством для черенка.

Третий тип взаимодействия Н.Я. Данилевский сравнивает с «влиянием почвенного удобрения на растительный организм», или «влиянием улучшенного питания на организм животный». При этом перенос знаний, институтов и технологий происходит с их адаптацией к местной культуре – с развитием, но без разрушения ее устоев.

На кого опирается господствующая в конкретный исторический период сила, к каким идеалам она взывает и кого наделяет ресурсами и властью – один из важнейших вопросов, ответ на которые нужен для понимания общественного процесса.

Н. Я. Данилевский предложил концепцию, согласно которой носителем главных черт той или иной цивилизации является культурно-исторический тип [52]. Цивилизация представляется как воображаемый великан, «обобщенный индивид». Н.Я. Данилевский видел в культурно-историческом типе очень устойчивую, наследуемую из поколения в поколение сущность — народ, воплощенный в воображаемом обобщенном индивиде.

В этой концепции важно, что в каждый момент в цивилизации действует один культурно-исторический тип. Другого в данный исторический период в конкретной цивилизации не существует. Это представление об устойчивости культурно-исторических типов развил О. Шпенглер. Он дал метафорическую концепцию неудачных цивилизационных контактов России с Западом («модернизации»), применив термин «псевдоморфозы», взятый из минералогии.

Так называют явление вымывания кристаллов минерала, включенных в скальную породу, а затем заполнения этой пустой формы раствором другого минерала. Он кристаллизуется в «чужой» форме, так что его «внутренняя структура противоречит внешнему строению». Такими были, по мнению О. Шпенглера, реформы Петра Великого, которые загнали нарождающуюся русскую культуру в формы старой, развитой культуры Запада.

В свое время эта концепция подверглась критике русскими философами, а сегодня вновь стала популярной, хотя вся эта конструкция опирается всего лишь на метафору. О любой известной истории цивилизации можно сказать, что она – псевдоморфоз. Эти представления господствуют сегодня в России и у идеологов реформы, и у ее противников. Первые опираются на концепцию «России-как-Европы» и объясняют неудачи реформ ненужным стремлением искать какие-то «свои» подходы и формы (особый путь) вместо точного копирования западных структур. Вторые прямо исходят из модели Данилевского – Шпенглера и называют попытку имитации западных институтов «чужебесием». Но в главном эти крайности сходятся.

История XX в. заставляет отказаться от концепции Данилевского – Шпенглера. И русская революция, и перестройка конца XX в. с последующей реформой показали, что в действительности цивилизация является ареной конкуренции (или борьбы, даже вплоть до гражданской войны) нескольких культурно-исторических типов, предлагающих разные цивилизационные проекты. Один из этих типов (в коалиции с союзниками) становится доминирующим в конкретный период и на поверхности «представляет» цивилизацию.

Реформы Петра, несмотря на все нанесенные ими России травмы, не были псевдоморфозами, они опирались на волю культурно-исторического типа, сложившегося в лоне российской цивилизации и начинавшего доминировать на общественной сцене. Модернизация и развитие капитализма во второй половине XIX в. вызвали кризис этого культурно-исторического типа и усиление другого, вырастающего на матрице современных буржуазно-либеральных ценностей. Это было новое поколение российских западников, но вовсе не клон западных либералов (о «самобытности» российских либералов начала XX в. писал М. Вебер).

На короткое время именно этот культурно-исторический тип возглавил общественные процессы в России и даже осуществил бескровную Февральскую революцию 1917 г. Но он был сметен гораздо более мощной волной советской революции.

Ее движущей силой был культурно-исторический тип, который стал складываться до 1917 г., но оформился и получил имя уже как «советский человек» после Гражданской войны. Все цивилизационные проекты для России были тогда «выложены» в самой наглядной форме, культурно-исторические типы, которые их защищали, были всем известны и четко различимы, все они были порождением России.

Вдохновители Февраля были западниками, их идеалом была буржуазная республика с опорой на гражданское общество и рыночную экономику – на то, чего в России не было. М. Вебер отмечал, что критерием господства «духа капитализма» является состояние умов рабочих, а не буржуазии. А в то время рабочие России сохраняли мироощущение общинных крестьян – главного противника буржуазии. Не к гражданскому обществу свободных индивидов стремились люди после краха сословной монархии, а к православной коммуне (обществу-семье). В столкновении этих двух разных образов будущего появилось то семя, из которого, к общему горю, выросла гражданская война.

Тот культурно-исторический тип, который показал себя в революциях 1905–1907 гг., а затем в Февральской, и сложился в ходе Гражданской войны, был несовместим с буржуазно-либеральным проектом и вызывал ненависть у «западников» – и правых, и левых. В нем видели угрозу архаизации, даже «азиатизации» России, возрождение ее древних архетипов, лишь прикрытых позднефеодальными и буржуазными наслоениями. М.М. Пришвин записал в дневнике 29 апреля 1918 г.: «Новое революции, я думаю, состоит только в том, что она, отметая старое, этим снимает заслон от вечного, древнего».

На Западе оценки были еще жестче. Профессор П. Шиман, ссылаясь на К. Каутского, писал в брошюре «Азиатизация Европы»: «Внутреннее окостенение, которое было свойственно народам Азии в течение тысячелетий, стоит теперь призраком перед воротами Европы, закутанное в мантию клочков европейских идей. Эти клочки обманывают сделавшийся слепым культурный мир. Большевизм приносите собой азиатизацию Европы».

И. Бунин мечтал, чтобы явился дьявол и ходил по колено в крови большевиков и красноармейцев. И это можно было как-то списать на дворянский эгоизм и оскорбленное чувство аристократа, гонимого «восставшим хамом». А вот выдержки из документа, который называют «Политическим завещанием» лидера меньшевиков П.Б. Аксельрода (письмо Ю.О. Мартову, сентябрь 1920 г.). Ю.О. Мартов и П.Б. Аксельрод – основатели РСДРП, марксисты, посвятившие свои жизни борьбе за дело трудящихся, за социалистическое будущее всего мира (включая Россию).

Он пишет о большевиках:

«…И все это проделывалось под флагом марксизма, которому они уже до революции изменяли на каждом шагу. Самой главной для всего интернационального пролетариата изменой их собственному знамени является сама большевистская диктатура для водворения коммунизма в экономически отсталой России в то время, когда в экономически наиболее развитых странах еще царит капитализм. Вам мне незачем напоминать, что с первого дня своего появления на русской почве марксизм начал борьбу со всеми русскими разновидностями утопического социализма, провозглашавшими Россию страной, исторически призванной перескочить от крепостничества и полупримитивного капитализма прямо в царство социализма. И в этой борьбе Ленин и его литературные сподвижники активно участвовали. Совершая октябрьский переворот, они поэтому совершили принципиальную измену и предприняли преступную геростратовскую авантюру, с которой их террористический режим и все другие преступления неразрывно связаны, как следствие с причиной.

Большевизм зачат в преступлении, и весь его рост отмечен преступлениями против социал-демократии. Не из полемического задора, а из глубокого убеждения я характеризовал 10 лет тому назад ленинскую компанию прямо, как шайку черносотенцев и уголовных преступников внутри социал-демократии… А мы – противники большевиков именно потому, что всецело преданы интересам пролетариата, отстаиваем его и честь его международного знамени против азиатчины, прикрывающейся этим знаменем… В борьбе с этой властью мы имеем право прибегать к таким же средствам, какие мы считали целесообразными в борьбе с царским режимом…

Тот факт, что законность или необходимость этого крепостнического режима мотивируется, хотя бы и искренно, соображениями революционно-социалистическими или коммунистическими, не ослабляет, а усугубляет необходимость войны против него не на жизнь, а на смерть, – ради жизненных интересов не только русского народа, но международного социализма и международного пролетариата, а быть может, даже всемирной цивилизации…

Где же выход из тупика? Ответом на этот вопрос и явилась мысль об организации интернациональной социалистической интервенции против большевистской политики… и в пользу восстановления политических завоеваний февральско-мартов-ской революции» [123].

Вот какой накал ненависти к советскому проекту: война не на жизнь, а на смерть, призыв к организации интернациональной социалистической интервенции против азиатчины ради всемирной цивилизации.


Срыв «правильной» революции

Противники Советов воспринимали это глубинное движение, как «русский бунт, не имеющий в сущности ничего общего с социал-демократией», как отрицание революции – как контрреволюцию (типа Вандеи в Великой французской революции). М.М. Пришвин писал в дневнике, что накануне Октября советская революция уже воспринималась либеральной интеллигенцией как русский бунт — явление стихийное и враждебное программе Февраля. 10 октября 1917 г. М.М. Пришвин записал: «Теперь всюду и все говорят о революции как о пропащем деле и не считают это даже революцией.

– Неделю, – скажут, – была революция или так до похорон [т. е. до похорон жертв революции 23 марта 1917 г. – С. К.-М.], а потом это вовсе не революция».

Понятно, что для Пришвина «всюду и все» означает ту петроградскую либеральную публику, в которой он в тот момент вращался. И Октябрьский бунт воспринимался этой публикой не как классовый, а как народный. H.A. Бердяев писал: «Марксизм разложил понятие народа как целостного организма, разложил на классы с противоположными интересами. Но в мифе о пролетариате по-новому восстановился миф о русском народе. Произошло как бы отождествление русского народа с пролетариатом, русского мессианизма с пролетарским мессианизмом» [15, с. 88].

Ортодоксальные марксисты выступили против Октябрьской революции потому, что она прерывала «правильный» процесс смены экономических формаций и угрожала не дать капитализму в России развиться вплоть до исчерпания его возможностей в развитии производительных сил. Сразу после революции, 28 октября 1917 г., Г.В. Плеханов опубликовал открытое письмо петроградским рабочим, в котором предрекал поражение Октябрьской революции: «В населении нашего государства пролетариат составляет не большинство, а меньшинство. А между тем он мог бы с успехом практиковать диктатуру только в том случае, если бы составлял большинство. Этого не станет оспаривать ни один серьезный социалист».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации