Текст книги "Беглецы"
Автор книги: Сергей Карпущенко
Жанр: Исторические приключения, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 24 страниц)
11. ВОЗВРАЩЕНИЕ
30 сентября 1773 года «Маргарита», бриг купеческий, после месячного плаванья, спокойного, счастливого, подходил к столице империи Российской. Зябко, мокро было. Мужики на палубе стояли, на серо-зеленые гребешки залива Финского смотрели, на берег низкий, болотистый. Видели, как расступались порой высокие деревья, и в прогалине дворец прекрасный появлялся и снова исчезал, словно и не было его, а лишь видение явилось, – откуда на болоте быть дворцам? Проходили близ острова, бастионами застроенного. На бастионах жерла пушек двенадцатифунтовых в сторону фарватера глядят. Крикнул кто-то мужикам:
– Ну, смотрите – Кронштадт! Фортеция морская! Санкт-Петербурга пес сторожевой! Уж и сама столица недалече!
И море, и небо были серыми, и берег. Подходили к Санкт-Петербургу, городу наиважнейшему империи Российской. К России подходили.
* * *
Граф Панин очень любил свою императрицу. Поэтому, когда ему доложили, что прибыл в Санкт-Петербург корабль с большерецкими бунтовщиками, он, прекрасно знавший, как беспокоил Екатерину бунт камчатский, отдал приказ посадить всех мужиков под строгий караул в пакгауз таможенный, в гавани стоявший. Сам же поспешил царицу известить, сопровождая извещение личной просьбой «произвесть над оскорбителями и ворами строгий розыск». Но граф, как оказалось, с предложением своим поторопился. Царица уже имела свой особый взгляд на это дело и на судьбу бунтовщиков.
Когда от Николая Константиновича Хотинского была получена депеша о том, что к нему явились воры большерецкие, в столице всполошились. Мятежники, виновные в столь серьезном злодеянии, которым на помилование надеяться не следовало, просили вернуть их в отечество, где их ждала кара. В Сенате, в иностранном департаменте над ними потешались и ждали, что скажет императрица. Екатерина же, узнав о просьбе семнадцати бунтовщиков дозволить им вернуться, не удивилась этому совсем. Она считала себя прекрасной государыней, несшей народу своему одно лишь благо мудрым, основанным на справедливости правлением, поэтому побег их считала несуразностью и недомыслием, затмением и недоразумением, от глупости проистекавших. И вот, увидев мир, – а мир они увидели, – царица их журнал прочла, – возвращались к ней беглецы, под материнское радушное крыло. Те, кто от нее бежал, вернулись, сравнив житье российское с французским даже, сравнив ее с Людовиком Пятнадцатым и выбрав ее, Екатерину. О, сейчас она любила этих мужиков, потому что видела в их возвращенье саму себя блистательной, державнейшей, мудрейшей.
Граф Панин был несколько обескуражен, когда в ответ на предложение свое получил от ее величества указ короткий: «Людей, из Франции прибывших, из-под караула освободить, доставить им все наинужнейшее и во времени ближайшем представить их в Царское для аудиенции».
Никита Иванович вошел в пакгауз к мужикам, прижимая к носу кружевной платок. Крепкий еще мужчина пятидесяти пяти лет. Лицо свежее, холеное, но немного бабье. Четверо слуг короб за ним несли огромный. Поискал глазами стул, но кто-то уж торопился с табуретом. Сел. Строго посмотрел на мужиков:
– Хоть и вынес я про вас, господа мятежники, сентенцию личную с указаньем розыск учинить, но государыня, имея сердце человеколюбивое, иначе распорядилась. К себе вас на прием зовет, видеть хочет. В сундуке оном платье сыщете приличное, но прежде, чем одеваться будете, в баню вас проводят, чтоб, упаси Господь, вонь какую с собой не принести. Чеснок да лук тако же кушать пред посещением ея величества воздержитесь. Готовьтесь, в общем. В остальном вас во дворце напутствуют, – поднялся с табурета, пошел уж к выходу да остановился: – А была б моя воля, посек бы я вас кнутом. Знали б, какого страху бездельным мятежом своим навели вы. Впрочем, может, казни вы и не избегнули еще, – и вышел.
Мужиков, вымывшихся в бане, где они плескались с наслаждением, с остервенением, соскучившись по ней за два с половиной года, нарядно разодетых в кафтаны русские с поясами красными (на Рюмину надели сарафан с поневой и кокошник), в каретах повезли по городу столичному, по Санкт-Петербургу. Смотрели мужики в оконца, видели дворцы прекрасные, церкви, казармы, домы обывательские, выстроенные на манер домов французских, виденных в Париже, но по улице ходили люди с совсем иными лицами, такими же, как у них, посконными, широкими, кондовыми, простыми лицами российскими, и это грело их. Знали мужики, что приехали в отечество, и не боялись ничего.
Ехали в каретах часа с два, наверно. Город кончился, леса пошли, поля. Богатые усадьбы кой-где стояли. Наконец к прекрасному дворцу подъехали, карнизами лепными украшенному, фигурами, колоннами. Тут их и высадили. В сени широкие ввели. Глазели мужики на красоту сеней тех расписных, уставленных богатой бронзой, утыканных горящими свечами. Ждать велели. Скоро вышел к ним мужчина, пудрой убеленный, нарумяненный, с подкрашенными губками. Главным церемониймейстером представился. Внимательно платье мужиков оглядел, одернул кое у кого, подтянуть велел штаны, складочки кой-где просил расправить. Шепотом все говорил, посмеивался чему-то, морщился, латошил по-французски. В ноги падать царице не велел – не любит государыня, – но кланяться велел почтительно, земным поклоном. Ежели вопрошать, сказал, начнет, отвечать, просил, рож мерзопакостных не корча, а просто и с почтением. Под конец сказал, что если всех этих наставлений не исполнят, то велит он всыпать им хороших батогов, поелику за представленье он лично отвечает. Потом ушел, оставив мужиков в сенях. Вернулся лишь через час, взволнованный. Забыл, наверно, прежде сделать, – уши и руки у мужиков осмотрел – не грязные ли? Дал еще совет: ежели императрица к руке своей допустит, то губами руку ту не слюнявить и бородами не колоть, а лишь над ней нагнуться самым деликатным образом. Снова убежал, но вернулся скоро, по лестнице широкой мужиков повел. Те ж были ни живы ни мертвы. Шли через покои, золотом блистающие, которые, казалось им, быть могли у одного лишь Бога. Всенесказанным великолепием сияло. Богатство, пышность, красота твердили им: «Куда, куда идете, лапотники грязные?» Но мужики все шли и шли, с изумленно отворенными глазами. Наконец вошли в огромный зал, где в сотне зеркал больших отражалось золото. Под ногами, как лед блестящий, пол фигурно выложенный. Свечи, мрамор, бронзы. Потрясенные стояли мужики и чего-то ждали. Но вот невидимый оркестр заиграл негромко музыку, двери в конце противоположном зала распахнулись, и в зал, сопровождаемая свитой и пажами, вошла императрица в платье розовом атласном, с кавалерией через плечо. Церемониймейстер, встрепенувшись, мужикам шепнул:
– Государыне во сретенье ступайте! Да кланяйтесь, кланяйтесь!
Мужики, робея, с трудом передвигая ноги, по полу гладкому пошли вперед. Не доходя до императрицы шагов пятнадцать, остановились, стали кланяться усердно. Царица, с полным станом, с лицом приятно-розовым, движением спокойным руки спереди сложив, смотрела на них с милостивым умилением. Ей нравились поклоны еще совсем недавно непокорных, мятежных мужиков.
– Ну, вот вы какие! – сказала голосом грудным, по-матерински ласково, но к себе не подозвала и руку им не протянула. – Что ж, немало мне приятно видеть вас, вновь отечество обретших. Ну, так поведайте, настрадались в заграницах с бродягой оным, Беньёвским?
– Настрадались, государыня! – разом ответили Судейкин и Сафронов.
– Боле не хотите волю за морем искать?
– Нет, матушка-царица, не желаем боле!
– Вот и не желайте впредь. О том, что вы в многострадальном путешествии своем претерпели, из вашего журнала сведала. Хотела было вас строго для примеру наказать, но, принимая муки ваши во вниманье, хочу зачесть их как наказанье за легкомыслие. Прощаю вас и всем необходимым велю снабдить. Знаю, что любите меня, а потому и возвернулись. Благодарить меня не надобно. Мне уж одно возвращенье ваше приятно очень. Поезжайте к себе на родину, на Камчатку можете, и всюду о предприятии своем несчастном рассказывайте. Пусть сие иным наукой будет. Тем, кто нашим всемерным попечительством пренебрегает. Все, здоровы будьте, Бог с вами!
И, сопровождаемая свитой, императрица походкой быстрой, но женственной и грациозной, ушла в другие двери. Аудиенция была закончена. Мужики стояли как оглушенные, не веря, что с ними говорить могла сама царица. Екатерина же в прекрасном расположенье духа пошла обедать. Она была собой довольна, оттого что так хорошо сумела поговорить сейчас с народом. Она любила русских, потому что видела, как любили они свою императрицу. Вечером же она продиктовала письмо для генерал-прокурора князя Вяземского: «Семнадцать человек из тех, кои бездельником Беньёвским были обмануты и увезены, ныне сюда возвратились, и им от меня прощение обещано, которое им и дать надлежит, ибо за свои грехи наказаны были, претерпев долгое время и получив свой живот на море и на сухом пути. Но видно, что русак любит свою Русь, а надежда их на меня и милосердие мое не может сердцу моему не быть чувствительна. И так, чтоб судьбину их решить наискорее и доставить им спокойное житье, не мешкав, извольте их требовать от графа Панина, ибо они теперь в ведомстве иностранной коллегии, которая им нанимает квартиру. Приведите их вновь к присяге и спросите у каждого из них, куда они впредь желают свое пребывание иметь, кроме двух столиц. И, отобрав у них желание, отправьте каждого в то место, куда сам изберет. Если б все желали ехать паки на Камчатку, тем бы и лучше, ибо их судьба была такова, что прочих удержит от подобных предприятий. Что же им денег и кормовых на дороге издержите, то сие возьмите из суммы тайной экспедиции».
Князь Вяземский распоряжение императрицы исполнил быстро. И уже 5 октября 1773 года в сопровождении двух курьеров от Сената мчались мужики на ямских тройках прочь от Петербурга, на восток, к горам Уральским, с намереньем потом и за Урал скакнуть. Дорога поначалу размякшей от дождя была, трудной была дорога. Но через месяц пути присохла, затвердела грязь, путь снежком покрылся, просторы забелялись, просторы, глазом неохватные. Мужики взирали на поля, леса, овраги, пустынные и дикие, безмолвные и будто бы ничейные совсем, и, стискиваемые со всех сторон простором необъятным, дышали глубоко, свободно, не ощущая над собою ни закона, ни чьей-то власти, и будто растворялись в этом белом, ничейном, единому лишь Богу принадлежащем мире, становясь свободными и вольными. Они знали, что отчизна жила в них сейчас, как и они в отчизне жили.
ЭПИЛОГ
Как Игнат Просолов деньгами обзавелся, теми, на которые трактир построил близ Иркутска, никто не интересовался. Кому какое дело? Заходившие в его трактир всем довольны оставались. Просолов вино держал двойное и простое, меды хмельные, пиво и полпиво. Закуски и блюда в обилии имел: и щи, и каши, и требушину всякую холодную, и рыбу. Так что ходили к Просолову, и заведение его год от года становилось все богаче, оборотистей, лучше, чем прежде. Все новые блюда и закуски заводил Игнат и скоро, кроме жены да двух дочек-отроковиц, ему помогавших, взял в дом парнишку, полового. Супруга у Просолова Игната была бабой доброй и приветливой, застенчивой немного по причине небольшой косины в глазах обоих. Дочки ж были пятнадцати и четырнадцати лет, но не косоглазые, а писаные красавицы, к тому ж скромняги и тихони. Сам же Игнат, пятидесятилетний, крепкий, как дубовый комель, но седой совсем, с посетителями вежлив был, но не сближался ни с кем, пощелкивал обычно на больших немецких счетах костяшками и из-за прилавка не выходил. Каждый, кто захаживал к нему в трактир, догадывался, что имеет дело с человеком тертым, бывалым и матерым, но в душу к нему никто не лез – не отваживались просто, побаивались рябого этого трактирщика с серьгой большою в левом ухе.
Как-то под вечер уж, зимой, в просторный покой трактира, натопленный, уютный, где сидело лишь трое подгулявших мужичков, вошел какой-то путник в длинной шубе мехом наружу. Шапку овчинную не сняв и не перекрестившись, прошел к прилавку, за которым по обыкновению Игнат сидел за счётами немецкими. Локтями на прилавок навалился и на Просолова уставился. Был мужик тот бородат, со шрамом глубоким, черным, рассекавшим щеку от виска до подбородка. Глядели на Игната глаза немного чумовые, безумные, и отчего-то стало не по себе трактирщику.
– Ты, мил человек, ежели здороваться не хочешь, так шапку хотя бы скинул да на образ помолился. Али не русский?
Незнакомец ответствовал не сразу, но потом сказал чуть хрипло:
– А я и сам не знаю – русский я аль нет.
Игнат на чудного человека повнимательней взглянул, но ни хмыкать, ни вопрошать не стал, а предложил:
– Ну так водки выпей да закуси. Может, спознаешь после. Языки говяжьи есть, рубец, хвост бычачий, стерлядка провесная. Хочешь, щи поставим в печь, поросенка с хреном.
– Ничего не надобно, – отверг незнакомец предложение Игната. – Водки полштофа дай.
Игнат подал ему бутылку и стакан. Пока тот пил, глотками жадными, взахлеб, искоса смотрел на странного пришельца. От закуски незнакомец отказался, но вытер губы не ладонью или рукавом, а платочком свежестиранным – Игнат заметил.
– Ну, не узнаешь меня? – уставился он на трактирщика.
– Не-е, – вглядывался Просолов в черты лица стоявшего перед ним мужчины, а в голове уж что-то прыгало, скакали косточки каких-то счётов, на которых выводилось какое-то число, будто способное Игнату подсказать, кого он видит. – Не признаю, мил человек, прости.
– Э-эх, Игнаша, – вздохнул прохожий. – Шапку, что ль, снять? – и уж тащил с седоватой головы свой малахай.
Перед Игнатом стоял Иван Устюжинов, но совсем не прежним юношей, с румянцем и пушистой бородкой, был он теперь. Мужчина сильный, видно, пострадавший, изведавший немало, измученный, стоял перед трактирщиком.
– Ну, все не признал?
– Господи, Ванюша! – привстал Игнат и снова сел, отбросив зачем-то несколько косточек на счётах. – Да откуда ж ты? Жив, что ль?!
– Жив, как видишь, ежели не веруешь в бродящих мертвяков.
– Не верую, Иван, живой ты! – и засуетился: – Да ты иди ко мне сюда! Сейчас жену покличу, сготовит что-нибудь! Э-эх, ма! Живой, а я уж думал... Да иди, иди ко мне!
Иван, снимая шубу, прошел к Игнату за прилавок. Трактирщик обнять его хотел, но тот словно не заметил его порыва. Уселся и снова принялся за водку.
– Ты, я вижу, делом обзавелся, окапиталился...
– Да вот, Иван, – смущался Игнат, – процветаю помаленьку трудами рук своих.
– Хорошо сие. И себе прибыток, и государству польза. Хорошо. А Просоловым чего ж назвался?
– А ить сие мое отеческое имя. Суета ж – прозванье было.
– Не суетишься, стало быть, таперя?
– А зачем нам суетиться, – провел Игнат рукой по бороде. – Суета торговле помехой токмо будет.
– Ну а остальные, что с тобой ушли, чем промышляют?
– А кто их ведает. Я уж лет десять, как никого не видел. Тогда ж, шешнадцать лет назад, Судейкин Спирька да Рюмин Ванька с бабой своей в Тобольске жить остались, в канцелярию на службу поступив. Мои ребята здесь, в Иркутске, промышляли зверобойством. Попов да Брехов на Камчатку двинули, Лапин, Березнев да Сафронов Петр в Охотск направились. Я ж здеся к званию купеческому пристал, но решил трактир завесть, вот и промышляю тако.
– Понятно. Ну а об отце моем чего-нибудь слыхал? – спросил Иван, сурово глядя на Игната, словно требуя ответа доброго, но трактирщик нахмурился:
– Слыхал. Батю твоего, отца Алексия, земле уж лет пять назад предали. Но, скажу тебе, суда над ним не учиняли. Признали невиновным, – и будто затем, чтоб известие печальное немного оттенить, весело сказал: – Зато Гераська-то Измайлов да Парапчин с женою здравствуют еще!
– Как так? – изумился Устюжинов. – Ведь померли они на острове курильском, на Маканруши!
– Нет, не померли! Скитались они по той земле необитаемой и нашли стоянку купца-зверопромышленника Протодьяконова, который их на материк и доставил. Допрашивали их в Иркутске, но вскоре императрицей-матушкой были прощены. Семку ж Гурьева, что нас тогда предал, за непричастье к бунту простили сразу и в родовую вотчину отправили. Вот так-то, Ваня, – похлопал себя по коленке толстой довольный жизнью Игнат-трактирщик. Он чрезвычайно рад был гостю своему. – Ну а поведай мне таперя, како удалось вам колонию устроить?
Иван долго молчал, дергал щекой со шрамом, в которой, видно, нерв был поврежден, закуривал, пил водку, наконец заговорил:
– Предприятье наше поначалу счастливым было. Поселение устроили на славу. Господин Беньёвский у дикарей едва ли не королем считался, дороги строил с помощью дешевой туземной силы, каналы. Хотел цивилизацию навроде европейской на Мадагаскаре утвердить...
– А что ж наши мужики?
– Поумирали скоро. От лихорадки. Непривычным для них мадагаскарский климат оказался. Но дальше слушай. Губернатор Иль-де-Франса, господин Пуавр, Беньёвского соперником своим считавший, в Париж все время цидули посылал, всячески вредил и козни строил, так что когда Беньёвский, желая в Париже на Пуавра найти управу, туда поехал, то не увидел прежнего к себе доверья и должность представителя французского на Мадагаскаре потерял.
– Что ж тогда?
– Обратился к правительству великобританскому, предлагая англичанам остров сей под ихнего льва подвесть, но британцы не доверились Беньёвскому. – Устюжинов замолчал, долго трубку разжигал, пил водку. Видно было, что продолжать он не хотел. – Ну, доскажу конец истории своей. Получив прием холодный в Лондоне, господин Беньёвский со мной в Америку уехал. Правительству тамошнему советовал Мадагаскар к рукам прибрать. Сам Франклин слушать его изволил. Слушать и внимать. Из Балтиморы для цели сей послали судно. К Мадагаскару подошли, часть команды на берег вышла, но тут напали на нас французы, и капитан корабля американского, пальбы испугавшись, видно, якоря поднял и в море ушел. Так остались мы на острове с горсткой людей. Беньёвский, помня прежнюю приверженность к своей персоне населения туземного, стал дикарей учить владеть оружием с намереньем французов, что там успели укрепиться, с острова изгнать. Первые сражения с французами удачны были, но в одной из схваток господин Беньёвский пулей в грудь смертельно ранен был. Умер на моих руках. Я ему глаза закрыл. – Устюжинов судорожно вздохнул. – И вот... вернулся...
– Да что он за человек-то был, Бейноска сей! – воскликнул Игнат, ударив по прилавку кулаком. – С ума сошедший, что ль? Али ярыга, ерник, мошенник, в пагубу людей вводящий? Не постигну я его!
– Игнат, – устало сказал Иван, – сей человек был столькими страстями мучим, столькими желаниями, что токмо в делах опасных, где между жизнью и смертью ходишь, мог он утолить ту жажду. Способностей, талантов он огромных, а тратил их так, по пустякам.
– Жажду утолить он, видишь ли, хотел! – вдруг закричал Игнат. – Так пусть бы он в одиночку ее и утолял! Чего он нас смутил, на бунт подбил, плыть с собой подговорил? Какую такую свободу, волю, счастье нам даровал? Смерти одни, мытарства всякие, несчастья! Какое право он имел за всех решать, путь такой избрать, а не иной? Нет, хватит с нас боле бунтов – делом заниматься надобно. Вот я, к примеру, трактир держу и знаю, что дело мое другим полезностью оборачивается, мне ж – прибытком. Другой же человек в ином свою судьбу отыщет, третий – в третьем. А скопом в счастье людей не загоняют. Кажный свое счастьюшко по-своему лелеет да ждет его рожденья.
Помолчали. Потом Иван спросил:
– Слыхал о бунте Пугачева? Что ж, не хотел к нему примкнуть?
– Нет, Ваня, не хотел. Нас когда везли из Петербурга, его казаки в то время Оренбург уж осаждали. Но мы-то в себе запал мятежный уж угасить успели. Накушались...
– А я бы к ним пристал, – раздумчиво сказал Иван. – Жаль, что не было тогда меня в России.
Игнат отчего-то обозлился:
– Ну, ты ж у нас ерой навроде своего Бейноски! Не сидится вот таким на месте, все бы бунты да сраженья! Ну, что увидел ты с асмодеем тем? Какую постиг науку, что сделала тебя мудрей? Суетился, бесом мелким, полы кафтанчика францужского растопырив, порхал туда-сюда, туда-сюда! Куда ж таперь-то? Али опять в Европу?
Ваня долго думал, прежде чем ответил. Бороду взъерошив, сказал:
– С Беньёвским видел я немало. Учился все годы оные, в университете даже, но мудрости, пожалуй, не обрел. В Россию вот пришел, тут поживу. На службу, может быть, устроюсь. Потом же снова за границу укачу. Но есть и третий путь...
– Какой же?
Иван из кармана вынул пистолет, узорчатый, травленый, искусным оброном покрытый.
– Вот, Беньёвского подарок. Словно он своей рукой мне сей путь и указал...
– Не дури ты, Ваня! – с мольбой схватил его Игнат за руку. – Не дури! Сбрось ты спесь всю оную. Стань человеком, как мы, обыкновенным, русским. Сбрось кафтан немецкий! Навыдумывал ты все! Хочешь, замест той блудницы, которую своей рукой ты в воду кинул, свою я дочь тебе отдам, Аглаюшку? Пятнадцать ей всего годочков, ангел сущий. Отдам! Ты мужик еще не старый, умный мужик! Станем на пару трактиром володеть, расширим дело, завод построим после, может быть. Ну, берешь Аглаю?
– Нет! – решительно пихая в карман свой пистолет, сказал Иван. – До промысла низкого сего я не унижусь – достойней найду занятие. От дочери твоей я тоже откажусь – спасибо. В Иркутск пойду. Может, сыщется там для меня работа...
Иван поднялся, бросил на стол рублевик. Собрался уходить. В это время сидевшие в трактире пьяные уж мужички заспорили о чем-то, расшумелись. Игнат прикрикнул строго:
– Ей, вы! А ну-кась, морды свои онучками закройте живо! Разорались!
Устюжинов и Игнат стояли друг напротив друга и молчали.
– Зачем идешь? – спросил Игнат. – Вишь, ночь уж на дворе. Останься, утром двинешь.
– Нет, пойду я. Ты не сердись, Игнат. Дорога моей судьбою стала.
Шубу натянул, нахлобучил шапку, пошел к дверям. Игнат шел следом за Иваном, потому что знал, что больше никогда не свидятся они. Уже в сенях с кривой усмешкой, так походившей на Беньёвского усмешку, сказал Иван:
– Улетали за море гусями серыми, а вернулись тож не лебеди.
– Да, правда, – не понял слов Устюжинова Игнат, но кивнул.
Иван порывисто обнял Игната, прижался жаркими губами к его рябой щеке и быстро вышел. Просолов, не боясь мороза, за уходящим на крыльцо шагнул. Смотрел на то, как Ваня, сопротивляясь ветру, хлеставшему сухим и жгучим снегом, пошел по тракту. Его высокая фигура недолго маячила в кромешной мгле пурги и ночи, и скоро стоявший на крыльце Игнат уже не видел ничего, кроме заснеженной дороги.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.