Текст книги "Укротитель баранов"
Автор книги: Сергей Рядченко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Молодцом! – сказал Баранов.
– И тогда, в свою очередь, и он, Готтлиб, стал обожаем Герлахом. И совместное их это обожание принесло немало пользы и Ганноверу, и Геттингену, и еще нескольким университетам той прекрасной поры с её шумной тягой к просвещению.
– Ци-це-рон! – сказал Баранов.
– Таким вот Герлах был небедным и щедрым и таким вот Готтлиб был трудягой и умницей. Понимаешь? Мне всегда хотелось, чтоб такие персонажи, да еще и в тандеме, жили б, Ярик, по двести лет, по триста, по пятьсот! Ну, скажи, пригодилось бы!
Баранов кивнул и развел руками.
– Так а с камнем-то как? За что пили?
– Да! – сказал я. – Камень Готтлиба.
– Да, – сказал Баранов, словно чуя подвох. – Что за штука? Ты уж не оплошай.
– Валун огромный, – сказал я. – Мегалит. Такой, размером с автобус. Нет, вру. С дом двухэтажный!
– И что?
– Ну что что! Лежит себе там всей махиной, куда его ледник докатил, в излучине речки Везер.
– Не местный?
– Ну, получается. Он не из тектоники, понимаешь?
Баранов кивнул не хуже академика нашего Ферсмана, что прозван был поэтом камня. Я ему так и сказал. Не знаю, понял ли.
– Под ним, Ярик, грунт, а не порода. Немцы ж дотошные. Всё зондируют.
Баранов согласился.
– Так что да, Ярик, не было его там, видать, в доледниковый, а ледник его туда притарабанил. А уж где взял, сам гадай. И гладким ледник его сделал, как тюленя. Это с одной стороны. С той, что в реку. А с другой продряпал, как полагается. Так, что вскарабкаться на него с юга весьма сподручно. Я туда в дождь попал, в вечеру. Валун красавец! Аю-Даг наш в миниатюре. Мы по темноте с Дороти нагишом с него в реку прокатились.
– Адреналин что ли? – удивился Баранов.
– Щекотка чувств, – пояснил я.
– А-а-а, – Баранов шумно перевел дух. – Так чего он Готтлиба?
– А того, что по преданию тот его туда притащил.
– Кто кого?
– Готтлиб валун этот. Великаном был.
– Не понял. Какой еще! Ты ж с профессора начал.
– Ну так и тот не пропадёт! – сказал я. – Тёзка великанов. Он, Тройер, Самуэль, Готтлиб, туда хаживал частенько из Геттингена. И барона туда он важивал из Ганновера. А барон бывало являлся с племянничком боденвердерским. И взбирались они втроём, да при егере и корзине с порто и снедью, на вершину самую валуна того. И видала вся округа тогда, как пивали они громко здравицы, призывая разума торжество и дивясь бессмертью души.
Баранов посмотрел на меня с подозрением. Да, друзья, что греха таить, ступил я на тонкий лёд. Валун Готтлиба, он действительно с двухэтажный дом и действительно таков, каким я тут его вам выложил; и действительно там он, где я указал, ни полшага в сторону. Только, если вот вы теперь туда вдруг отправитесь, то найдёте его там вряд ли вы. Потому что там и таков он, но не в излучине реки Везер под Боденвердером, а в излучине реки Везер под Боденвердером у меня в опусе о правдивых моих похождениях с бароном и Дороти. Вот, рискнул я волков кормить, да овец сберечь.
– А ты всё говоришь, как есть? – спросил Баранов.
Вот же тоже мне тигролов всея Руси!
Я задумался.
– Но могло бы быть, – сказал я.
– Ясно, – Баранов покачал головой. – А давай за Лидочку!
– А давай!
И опять почти без труда губы я омочил, а горло не промочил. И мы с Барановым оба, как по команде, уставились мечтательно на спящего ангела в бордовой тунике под монашьим цвета хаки балдахоном на белой медвежьей шкуре, разметавшего по темно-синему пуховику в головах золотистые свои локоны; рядом с ангелом аккуратно лежал красный берет и стояли красные с ремешками туфельки на высоченных каблуках.
– Чудная, – сказал Баранов.
– Чуднáя?
Баранов усмехнулся.
– Ну, да. Не без этого. Но чудная!
– Жаль, ты прежде её не застал, – сказал я, как во хмелю. – Ох, была! Она теперь сломалась.
Баранов покачал головой.
– Нет, – сказал он. – Треснула, да. Но не сломалась.
– Ну, тебе видней, – сказал я.
И мы с ним посмеялись, как когда-то, почти беззвучно.
– Будет нехорошо? – спросил он, с участием глядя на мирный сон в углу на белой шкуре.
– Ни боже ж мой! – заверил я. – Лидок, брат, инопланетянка с планеты Шампань. Ей от шампанского плохо не бывает. Повод для зависти всех подружек. Еще один.
– Вот же же ж! – Баранов обрадовался. – Кладезь талантов! А скажи, она правда в опере поёт?
Я кивнул.
– Восходящая звезда. Знаешь, как у поэта? Над черным носом нашей субмарины взошла Венера – странная звезда!
Баранов весело хмыкнул.
– Взошла да погасла, – сказал я.
– Расскажи.
– Рассказать?
– Ну да, – сказал Баранов. – Чего утаивать?
– Здравствуй, Ярик, – сказал я. – Жить трудно.
– Здравствуй, Ваня. Пожалуй. Но верну тебе же Симонова. Враг был силён – тем больше наша слава!
– Слава это ты.
– А я и не спорю.
Он не спорил.
А Лидочка пришла к нам на землю в марте шестьдесят второго, под Карибский кризис,[28]28
Карибский кризис – напряженное противостояние в октябре 1962 года между СССР и США, вызванное размещением на Кубе частей ВС СССР с вооружением, включавшим ядерное.
[Закрыть] что грянул в октябре. И, в отличие от Гильена,[29]29
Николас Кристобаль Гильен Батиста (1902–1989) – кубинский поэт. Знаменитые его строки: «Когда я пришел на эту землю, никто меня не ожидал».
[Закрыть] её тут ждали. А кризис, как помним, рассосался. А Лидочку растили в любви и согласии. И семью её, когда познакомились, я полюбил не меньше, чем Лидочку, а, может, даже и больше; папу – моложавого мудреца, капитана дальнего плавания, маму-латинистку, выпускницу, как и мои, послевоенного университета во Львове, и старшую сестру Нину, гинеколога-оптимиста. Я б, наверное, женился на Нинке, я ж тоже тяготею к цинизму по-здоровому и унывать, вроде, тоже как не обучен, но Гарик, он же Георгий Георгич, с Нинкой меня, разумеется, обставил; вот же тоже друг до гроба, ну всех, ну буквально, уводит к себе, глазом не моргнув, а то и моргнув, но, ежели быть честным, чего, как мы помним, конечно ж, не хочется, однако ж придётся, так обитает себе Гарик сам внутри своей философической пустыни, которую всюду, куда б ни пришел, за собой таскает, а девушки наши славные к нему сами туда норовят, кто пилигримкой, а кто и насовсем, и караван их, девушек наших, тянется через всю жизнь от нас к Гарику длинненькой такой, пока нескончаемой и, я б сказал, деловой вереницей; а сам Гарик, хоть и женится порой, ничего не скажешь, человек он бесстрашный, но как до дела, так всегда разведён. Вот бы так научиться. А из всех, кого смог сейчас припомнить для Баранова, так только Антонина, опуская мелочи, и устояла против Гарикова магнетизма, но отнести это более, чем к морали, следует к стечениям обстоятельств и вмешательству самого Репы с его лица необщим выраженьем и хриплым басом строгого содержания. А у Серёги Урядника иная планида; его наши все бывшие в наперсниках держат и гоняют с ним чаи по вечерам под сплетни о нас обо всех, а он и не против, а ему, бобылю, и в кайф. «Какие же вы разные!» – не устает темяшить нам Лидочка.
– А Антонина? – спросил Баранов.
– Мама Олежки, – сказал я.
– А Репа?
– А Репа это Репа.
Баранов вернул меня к Лидочке. Умел он, оказалось, слушать не хуже моего.
А с Лидочкой у меня была страсть и высокое подвздошное приключение. Познакомились же мы, конечно, по-дурацки. Бретон с Аполлинером с их восхищением у них в Манифесте[30]30
Манифест сюрреализма – издан в 1924 году Андре Бретоном, Гийомом Аполлинером, Полем Элюаром и иже с ними, и определивший на долгие годы развитие этого мощного направления в искусстве.
[Закрыть] от встречи на столе для операций швейной машинки и зонтика были бы, думаю, в восторге. Да чего там думать, точно были б. Дело вышло так. Я слыл с юности опасным и бешеным, но с девицами благородным; заступником их, блин, что ли вам. И приходит ко мне, блин, прекрасная за подмогой старшеклассница из Кишинева Анжелика Первая, поелику прежде Анжелик у нас не случалось, а вот зато, скажем, Ольг у нас с Гариком за жизнь пробежало триста семьдесят, думаю, четыре – такой муссон той поры; и с первой этой вот Анжеликой промелькнул у нас в июне романчик пансионатный, а дело к осени, а школьница на радостях, бряк-шмяк, не убереглась, да не от меня, а от какого-то своего обалдуя-одноклассника, а я же взрослый, а я же умный, а я же добрый, а помочь ей, кроме меня, как всегда, конечно же, некому, да и откуда быть.
Так я сетовал незатейливо своему другу особого назначения Ярославу Баранову на то, как живут люди. А он внимал мне.
А у меня под рукой как раз медиков не оказалось; я к Жорке, который Гарик, а он как раз только за Ниночкой приударил, дружен был с их отцом еще с каких-то рейсов, а Нинка абортов не делает, из принципа, ну, только, если, чтобы выручить, а тут как раз оно самое – и девчушке всего пятнадцать, куда ж ей мамой, да и в Гарика втресканность по уши, не откажешь, короче, привожу к ней в клинику свою эту не свою красавицу, сдаю ей на руки, а она мне сестрицу свою, значит, вот, говорит, не подвезёте ль, а то что-то ей нездоровится…
– Конфуз, – говорит Баранов.
– Ага. Пассаж!
– Она там после такой же аудиенции?
– Трудно не догадаться. Только у них у своих своим не принято, чтоб не нахомутать.
– Знаю, – кивнул Баранов. – В каждом деле свои забобоны.
– И потому Нинок сестричку, значит, свою, а не медицинскую, в утрецо то, чтоб пораньше, в аккурат к коллеге и пристроила. И всё, Слава Богу, слава богу.
– Поднаторел! – сказал Баранов, полагаю, что мне, но допускаю, что и тому гинекологу, да и всему на свете.
– И в аккурат, – повторил я, – когда мы с кишинёвкой моей…
– Так не твоей же.
– А чьей же?
– !
– …туда пожаловали, Лидок уже во всём отчиталась и отлежалась, и как раз была готова домой долёживать.
А ливень нам тотчас такой хлынул, как в Африке.
– Не извольте тревожиться, – говорю Ниночке. – Доставлю в лучшем виде. А за Анжеликой когда?
– А за Анжеликой к полудню.
– Я, как услыхала это «не извольте тревожиться», – говорила мне после Лидочка в задушевности, – так и всё, Ванюш, свет померк. А потом как вспыхнет, как на сцене, как вспыхнет, как с хорошим оркестром, и любимой арией. И всё, Вань, и всё. Утонула я в твоем голосе и пропала, Вань, в твоей улыбке.
Скоро она скажет это, дней через десять, в сентябре, у Серёги на именинах, а пока что под ливнем, сняв рубаху и нахлобучив её ей на голову, довел Лидочку до «Понтиака» и запихнул поскорее вовнутрь.
– Понтиак, значит, – сказал Баранов.
– Та дурная, Ярик, история, – отмахнулся я. – Взбрыкнуло что-то, как не со мной. Но опять же достался он мне за бесценок.
Баранов выказал понимание.
У того бесценка были, разумеется, и более веские основания, чем просто сам по себе приятственный факт, что у нас в Одессе все всех знают и готовы ради, скажем, тёти Цили или дяди Нолика, уступить вам за недорого, раз уж они, товарищ, за вас, как за своего, таки да поручились, как за порядочного. У того «Понтиака» много чего было, но кое-чего не было. Движок, спасибо, был и колеса тоже, все четыре штуки и запаска, и коробка передач с рукояткой переключений, и руль даже был, и педали, и сиденье заднее тоже вот, а вот передних, друг, увы, извините; ну, а что вы хотите за такие деньги?! И мы с пацанами, пока то да сё, принайтовили там в салоне мне спереди парочку очаровательных таких табуреток на растяжках… Нам обоим с Барановым словá «на растяжках»[31]31
Мина-растяжка (воен.) – противопехотная мина.
[Закрыть] резанули слух, и мне пришлось подыскать иные, хоть и менее точные, типа «на распорках», но я всё ж пожаловался:
– Тогда и лягушка[32]32
«Лягушка» (воен.) – противопехотная мина.
[Закрыть] уже не скажи! А как быть с царевной? Жабой её звать? Нехорошо ж, скажи, если Иван стрелу свою отыскал, а она, значит, у жабы. Или по-политкорректному у зеленого земноводного с пупырями и одышкой. А?
Ну, Баранов, друг, убедительно рекомендовал мне сворачиваться со своими зоологиями и автолюбительством, потому как не об них тут речь.
– Буквально пару слов, Ярик, – сказал я. – Это сюда, вот увидишь. Я вот к чему. Всё буквально в тот день работало на меня, понимаешь? Ну, голый торс – понятно, чего тут еще, сам соврать не дашь – неотразим! Чалма на башку из собственной рубахи да по-искусному – сам понимаешь.
– О, да!
– Эти вот, значит, «не извольте беспокоиться», да? Да тут еще американская вот мечта на колесах под дождем, а в салоне две табуретки. Согласись, Ярик, крупное наступление на колоратурное сопрано после аборта.
– Брусиловский прорыв! – Баранов перевел дух.
– А вы представьтесь, – сказала Лидочка всё еще с чалмой на голове. – А то я к вам в машину села, а вдруг вы маньяк. Я вот Смолихина Лидия. Дочь капитана Смолихина. А вы кто?
Ну, а кто ж нынче не маньяк-то, поди разберись, но тем не менее я назвался, и по имени-отчеству, и по фамилии, с неизбежным, как знаешь, разъяснением, что она фамилия, а не указка на ареал обитания, не антипод какому-нибудь северянину, да притом вот не Игорю, а вот Игорю, может, как раз что и антипод. Ну, как-то так. Вероятно, несколько проще, а возможно, что и не очень.
– Силён таки баки забивать.
– А ехать там от Пастера до Пале Рояля совсем, Ярик, ничего. Ну, ливень, правда, стеной за окном. Всё вкусным в кабине делает. Но вот и дом. С её, показала, окнами за кронами гледичий. На тротуар вырулил, прямо к подъезду, чтоб не мокла. Стоим. А Лидочка чалму распутала, рубашку вернуть собралась мне. Но вместо этого обняла за шею вдруг по-кошачьи и в плач навзрыд. Забери меня, говорит, Южанин, сквозь слёзы, к себе, а? Не бросай одну. Сделай своей. Не отдай никому.
– Больно? – говорю. – Да? Тошно? – говорю.
– Ага, – говорит. – Ну все гады. Один ты не такой.
– Так вот, Ярик, я и въехал к нам в любовь с Лидочкой в таком вот ореоле на белом коне. А точнее на табуретке на «Понтиаке».
– У меня друзья, – сказал Баранов, – друг с подругой, Игорь с Машей, познакомились в очереди на приём к венерологу. Так по сей день вместе. Дочь скоро школу закончит.
Я выбрал всплеснуть руками:
– Скажите на милость! – И проёрничать: – И куда ж ей после податься! После школы-то! И с кого же жизнь ей теперь писать?
– Молчу, – сказал Баранов. И поглядел на меня в недоумении.
А в моей истории в тот вечер после дождя я принес Лидочке цветы. И носил всю неделю, что она выздоравливала. А Нинок, завидев меня в доме, отвела в сторонку и, строга лицом, затребовала страшным шёпотом страшной с меня клятвы на верность в неразглашении папе с мамой их сестринских, значит вот, шур и мур. После тех подписок, что с нас заполучили добрые люди в высоких званиях после наших контузий и водворений нас восвояси, жизнь всё больше кажется мне весёлой, а люди смешными. Но Баранов вдруг тут со мной и не согласился.
– Да нет, – сказал он. – Мне хоть и редко, но бывает, что не смешно.
Кто б мог подумать. Великий он, друг мой Баранов, мастер производить впечатления.
Ниночку я заверил, и она мне легко поверила. А дело в том, что Гарик выболтал ей вчерась, что девчонке я просто так помогаю, по дружбе, мол, ну, по старой памяти, и поручился ей за меня, что сроду девок сдуру я не брюхатил, а напротив, всегда беру на себя эту сторону общей романтики – заботу об их здоровье и безопасности. В общем, даже, если Гарик и приукрасил, то мне было, куда тянуться, а у Нинки его болтовня оставила неизгладимое впечатление; и теперь в доме был свой человек, который легко и заразительно восхищался мною по любому поводу, и для кого я был, как жена Цезаря, вне подозрений. Восхищение это, как по мановению, передалось всему семейству, а младшенькой там сестричке так и подавно. Всё в том замысле свыше о той поре работало на совместие, и ничего против.
– Как оно и бывает, – сказал Баранов. – В таких случаях.
– Точно! – сказал я. – Именно! А совсем не так, как не бывает ну никогда.
– Ну чего ты злишься? – сказал Баранов.
Я пожал плечами, а он кивнул.
А Лидочку теперь только и интересовало, что кем она теперь будет, Южанкой или Южаниной.
– И как? – спросил Баранов.
– Так и спит Смолихиной. Что, не видишь? Опера, брат, сцена, брат. Это тебе не шутки.
Да. Сколько тут, братцы, ни ряди, следует прежде указать на тот непреложный фактец, что я на Лидочку тоже запал сразу, безо всяких проволочек, там еще в клинике в коридоре. И тревожился я всю первую неделю, все дней десять до момента истины лишь потому, что не знал, ну, а вдруг она под платьем белокожа по-сметанному и рыжая там, где не надо мне. Как тогда? Ведь придётся откланяться. При всём моём уважении. Но Творец был к нам милостив. Беспричинно. Там, где у нас на Новоаркадиевской дороге, на её протяжении от Сельскохозяйственной до Ботанической, по правую руку, если идти от Пироговской в Аркадию, был всю жизнь Зелентрест с бесподобным розарием, где году в шестьдесят втором – получается, что под Лидочкино явление на свет, – я вскопал несколько стометровых грядок с цветами и заработал первые в жизни денежки, там сперва построили обком партии, он же кубик-рубик, прямо по центру бывшего цветника, а запах роз витал там еще лет двадцать, да и сейчас сквозь погоду вдруг нет-нет да промелькнет нам юный аромат; сперва обком, а потом наискось, ближе к бензоколонке затеяли высотку, и та по объективным причинам законов развития общества, а также и безо всяких причин, а уж как водится, легко переросла в долгострой. Трудно сейчас уже правду вспомнить, как туда занесло нас, потому что ведь точно ведь шли мы со Златой на склоны к морю, где у меня от Ланжерона до Аркадии имелись свои места для уединений. А Златой Лидочку звать я стал со второго дня и до недавнего времени, и всем, а особенно нам с ней, это нравилось и нравилось. Мы свернули, я думаю, с Канатной на Гагарина к киностудии и, миновав бензоколонку, шагали себе в направлении кубика-рубика и таким вот макаром оказались рядом с притихшим недостроем; на аллее у кубика светили фонари, дальше там по проспекту проносились машины и троллейбусы, от которых вой сюда долетал, как от китов с океана, а тут стройка зияла молча чёрными проёмами и шуршала под ветром пугательной тишиной.
– А давай на крышу заберемся, – сказала Злата.
Ну, так уж у меня по судьбе, что все мои девушки по-первах смельчачки, а в детстве лазали по деревьям лучше всех своих сверстников. Это в принципе у нас с Гариком даже не обсуждается; давно смирились. А высотку выгнали к тому времени этажей на девять, может, десять, и мы со Златкой потащились туда, безумные, с рюкзаком с шампанским, по голым маршам с бетонной крошкой, где ветер меж пролётами гонял обрывки газет и всякую полуночную труху. Не было там в тот час ни собак, ни даже кошек – совсем уж как-то по-антиутопному. Наверху ветер вдруг поутих; а мы, переходя от края до края, могли видеть внизу светящиеся потоки в разноцветии фар и слышать отфильтрованные высотой отголоски позднего вечера. Мы целовались так, будто мы ни с кем прежде не целовались; а вернее так, что то, как мы целовались прежде, было страшной глупостью и пустой тратой времени. С нами в тот миг там то имело место, что по-испански, кажется, где-то в Южной Америке называют ударом молнии. И когда я поубавил нам со Златой стеснений разных, то сел на парапет ногами наружу, а Златка на него вскочила, а потом запрыгнула на меня, глаза в глаза, весело и серьёзно, и дохнула жарко в лицо мне, да потом еще и откинулась, доверившись целиком моей силе и надежности. Такой первый раз, легко поверить, был у меня первый раз; да и откуда бы взяться второму такому, над пропастью безо ржи, житуха ж не цирк всё-таки, при всём уважении; улыбочку! сейчас вылетит птеродактиль. И тут Баранов запросто согласился, что нет, не цирк, но цирк зато это жизнь!
– Ты что, солнце моё, высоты не боишься?
И Злата, дух переведя, распахнула янтарь свой очей своих и потянула меня в нырок, что вот до сих пор, на глубину свою золотистую, но тогда там ни дна не было, ни забот, а только вдох сплошной один вместе.
– Беру, – сказал я. – Забираю. Моя!
– Спасибо. Не пожалеешь.
Всё было за нас. Ничего против. И детство у обоих в интернате, у Златы в музыкальном возле Дюка, у меня во втором английском, здесь на Ботанической, пришлось наконец нам кстати, потому как враз отпала нужда объяснять на пальцах то, что и на пальцах-то не шибко-то объяснишь. А сентябрь тогда подарил нам много солнца и даже еще моря, пахучего, яркого, с пронзительным небом и пустынными в демисезон берегами, как в утопии от доброго утописта. А фигура Златки меня причалила к себе на все швартовы, пардон за пафос; вопреки моим опасениям тело у неё, хвала всему, было смуглым, ну, а чего же желать еще, чтоб достойно, без брезгливости, встретить нам дар судьбы, а? но даже юмор в сторону, факт останется фактом, что тело Златы угодило в мой вкус, как кур в ощип, нет, а как муха в мёд, тоже не годится, а как что-то во что-то, вот как, ну как одна таки шестерёнка поменьше зубьями в другую побольше на все времена и до скончания века, так подумалось, так в сердце тогда пропелось. Прежде мы с Гариком предпочтение отдавали брюнеткам с шатенками, а белобрысых у нас как-то не попадалось, говорю ж, муссоны тогда после Хрущёва при Брежневе дули по-затяжному; а золотистость Лидочкиных волос, бог помогай, пришлась вдруг мне ко двору: и всё пришлось; и день рождения в тот же день, что у моей мамы, и такая ж, как у меня, любовь к свитерам и джинсам и пешим прогулкам по улицам и по склонам, и талант с трудолюбием в своём деле, и благосклонное, более чем, с восторгом, восприятие моих писательств горемычных – всё пришлось; и привиделось, что это уже оно, то самое, раз и навечно.
– Я тоже, – сказал Баранов, – женюсь всегда навсегда. Вот как ты расстаешься.
– И женюсь, – кивнул я, – тоже.
– Так оно, видать, все так, – сказал Баранов. – А то как бы иначе?
– Сродно, – кивнул я, – нам, человекам, стало быть, ошибаться и в просаки забредать и там сиживать.
У кого-то если к этой минуте создалось превратное впечатление, что мы с Яриком малость попритомились, то знайте, что в тот же миг, презрев и лень, и тревоги за день грядущий, мы тут же, не сходя с места, бегло перебрали все значения слова «просак» и даже умудрились навязать друг другу по одной своей версии. Мне как раз, братцы, в «просáке» импонирует, как ни странно, больше не анатомическая его скабрёзность, кто б поверил, а как раз прядильная его сторона, то бишь, то самое расстояние от колеса до саней, где бечёвка снуётся и крутится, где нисходит вервь, understand? и туда вот ежели угодить краем одёжи али волосами, то не выдерешься, с концами скрутит. Вот это просак так просак, а не то что.
Мы поженились через три недели, если считать со знакомства в ливень в день аборта, и через две, ежели счёт вести от познания друг друга над бездной в ночи на краю. У меня в приморском ЗАГСе трудилась одноклассница Милочка Кислятко, грустная и верная, и она б, захоти мы, расписала б нас со Златой хоть на месте; но мы, оба азартные, предпочли цифру двадцать один и вступили в брак в отделе записи актов гражданского состояния Приморского района города Одессы на улице Романа Кармена в сером доме под ремонтом в присутствии Милки, Гарика и Нинки и трех маляров с налитым им шампанским в субботу того сентября в день двадцать первый. Все вокруг и особенно мы со Златой очарованы были собственным безрассудством.
Консерваторию Лидочка окончила по классу вокала с золотой или что там у них медалью; Златка она Златка и есть. Она слыла вундеркиндом и по мере взросления, на каждом певческом его этапе, подтверждала свой статус золотой девочки. Забыл сказать, что нас роднила еще и йога. Ко мне моя обязаловка в виде нескольких подряд упражнений по утрам пожаловала еще в ранней юности после противнейшего нокаута по печени; разумеется, «противный нокаут» это, конечно же оголтелый плеоназм, но что делать, если он по печени и впрямь такой гнусный, что дальше некуда.
– Вот тут, Вань, уволь, – говорит Баранов. – Плеоназм словаря моего пока не обогатил.
– Масло масленое, – поясняю.
И он доволен.
– И так он мне, Ярик, тот молотобоец, по печёнке, блядь, засадил, что не взвидел в сто! Так, блядь, отметил годовщину победы Кубинской, блядь, революции! Первый раз в жизни. И всё в толк взять не мог, почему она, блядь, десятая. Союз аж гудел, блядь, так праздновал! Но никак же не могло с пятьдесят девятого к шестьдесят третьему, блядь, десять лет успеть набежать. Верно? Так и оказалось таки, что годовщина была, Ярик, блядь, не революции, а днём взятия в пятьдесят третьем казарм Монкада. Помнишь? А потом еще, блядь, оказалось, что всё, блядь, наоборот, что батистовцы, блядь, расколошматили там всех тогда в пух и прах, и никакие казармы, блядь, взяты с боем не были. А что же, блядь, было? А была, Ярик, атака, да, полторы сотни храбрецов с Кастро и чистый порыв духа. Ну чем, блядь, не я против Молотобойца! И – разгром. Кастро чудом жив остался. Да. А день взятия все же стали после скромней называть. Днём начала революции.
– Да, – сказал Баранов. – День национального восстания. Так сегодня вроде.
– Ну вот. А не расколошмать меня тогда Лёня Слепушов из Херсона в пух и прах в день такой знаменательный…
– Да?
– Не продуй ему я с таким вот занудством на полу на карачках…
– Да-да?
– Так и скверно б со мной было б. Никуда бы. Ни боксёром бы, Ярик, не стал бы, ни человеком. Вот и с йогой вряд ли бы сочетался б.
– Возможно, ты прав, Иван. В поражениях пользы бывает, что не измерить.
– Но тошно ж. Ярик! Аж до тошноты. День тошнит потом, два, неделю тошнит, тошнит месяц. Загибаюсь, ё, на заре, как говорится, бытия, что так манило.
– Поэт!
– Дома тихая паника. Тошно. Однако ж тут мой ангел-хранитель крякнул да поднатужился.
– Молодец! – сказал Баранов.
– А вернее сперва поднатужился, а потом уже крякнул.
– Да, пожалуй, – сказал Баранов. – Так лучше.
– Ну, разумеется. И пожаловал к отцу в гости вот приятель. С детства знаю. Бывший такой военный лётчик, китобой потом и поэт Игорь Неверов…
– Вот честно, – сказал Баранов. – Ты стал говорить Игорь, и я решил Северянин.
– Лотарёв,[33]33
Игорь Васильевич Лотарёв – настоящее имя русского поэта «Серебряного века» Игоря Северянина, который, к слову, почти всю свою карьеру предпочитал писаться через дефис Игорь-Северянин.
[Закрыть] что ли? – поддразнил я, и Баранов скорчил рожу а-ля «век Серебряный». – Не сам, конечно, Ярик, поэт, а с дамочкой. Офтальмологом из Филатова.[34]34
Клиника Филатова в Одессе – Институт глазных болезней и тканевой терапии имени В.П. Филатова.
[Закрыть] Пили поэты, Ярик, как нам с тобой и не снилось.
Баранов кивнул, что что ж тут, мол, удивительного.
– А матушка, значит, Луизе той по задушевности под буженину возьми да и вывали про то, как сынок, значит, их теперь, подросток, пугает унитаз, чуть что, каждый день на радостях после поражения, значит, у себя на ринге. А Луиза та, кажется, Феофановна, возьми да скромненько так, да тихенько, без шума и фанаберии, говорит мне, а ты пей, Ванечка, стакан горячей воды натощак по утрам да делай вот так. И тут же бумс на пол и показала. Такая себе, Ярик, кобра в динамике. Через одно плечо на другую пятку.
– Ну, это, брат, – говорит Баранов, – ты уж не обижайся, но это точно ты крюка дал через Париж.
– Не, Ярик, помню. Мы про Лидочку. Так я ж про йогу как раз. На пульсе. Красивые были люди эти папины поэты-китобои из бывших лётчиков и дамы их сердца из офтальмологов. Яркие, блин, живые. Через три дня, Ярик, как делать стал эту кобру, так оклемался. Понял? А потом так и вообще. А она мне еще, Луиза, может, Феоктистовна, нет, все-таки, думаю, Феофановна, ну, одним словом, почти Джоконда, она мне потом, уже без поэта, еще и журнал пропихнула, «Работницу», со всем этим её комплексом целиком.
– ГТО?
– Полноценности. Упражнений там десять. Простых, в сто потóв и прекрасных. Они, Ярик, когда не лень, до сих пор меня в Одессе держат.[35]35
Оно (он, она, они, ты, вы, мы) меня в Одессе держит – местный оборот речи; выражает похвалу, зачастую ироничную.
[Закрыть]
Баранов, друг мой, кивнул мне участливо.
А к Лидочке йога зашла через её педагога по арпеджио. Вздумала Лидочка на заре своей карьеры в младших классах музыкального интерната переболеть всеми детскими, какие только приняты тогда были, хворями. А арпеджистка хлопнула ладошкой по крышке рояля, аж загудело, и сказала, нет! не отдам я, блин, вам свою вундеркиндочку, противные детские инфекции, вам, гадкие, на растерзанье! И заставила её делать вот йогу для иммунитета. Тоже, представь, из «Работницы». Ну, и пошло. И поехало. Многое роднило нас. Даже йога из «Работницы». Всё в строку.
– Идём дальше, – сказал Баранов.
Еще в консерватории Лидочка блистала в международных конкурсах молодых вокалистов и была вся лауреаткой-перелауреаткой. И это послужило, чего тут скромничать, весомой причиной того, что, невзирая на долгую и туго скрученную, как водится в театре, интригу с подъинтригами с их форшлагами, арпеджио и пассажами, Лидочку сразу после консерватории взяли в труппу нашего театра оперы и балета. Весомой, но не единственной. Второй причиной, опять же, как водится, был звонок из Москвы высокого покровителя. И вы, конечно, поторопитесь сказать мне, что при наличии второй первую причину можно смело опустить. Не стану спорить. Просто для дальнейшего давайте не забудем, что Лидочка была весьма одаренной и умела и любила трудиться, не зная устали, над своим бельканто или что там у них еще.
– Правда, Ярик, ты не удивишься, если я скажу тебе, что до знакомства с Лидочкой я про оперу знал ну никак не меньше, чем про северное оленеводство?
– Ну, если всё же удивлюсь, то, ты прав, Иван, не сильно. А у вас в универе на оленеводческий какой конкурс?
– Не пройдёшь. Так что знал я даже больше.
Вообще говоря, мистических связей между мной и Лидочкой, вот как у нас с Барановым, было полным-полно, куда ни сунься. Ведь не докажешь особо теперь уже, что для премьеры нашего комического театра на инъязе добрых лет за пятнадцать до встречи с оперной дивой я набацал коротенько на полчасика, но в трех актах, либретто для оперы «Какаду, или Ненависть», пародию на все разом оперы этого мира, и мы с Филимом и неразлучными моими Мишей, Лёнькой и Женькой разучили её по каждой ноте из увертюр и неувертюр Россини и Доницетти, и даже Рамо и Люлли, и воплотили сами на сцене так, что все животы себе надорвали, и с того фурора, аж пока не выпустились, мы ходили себе вальяжно в королях жанра. Не докажешь. Но Нинка с мамой их Жанной Борисовной нас тех, звёздных и обласканных, чудом помнили и все уши Лидочке прожужжали. Везло мне с ней, как ни с кем. Всегда, ну всегда прежде приходилось мне с упорством доказывать любимым, что я не верблюд, что не крокодил, что не зайка я попрыгайка, а Южанин я Иван, скромный, добрый и надёжный; и так таки до конца и не получалось обычно убедить в этом никого, кого б хотелось; среда почему-то неизменно вступала в сопротивление, а за нею, разумеется, и четверг и остальные дни недели, кроме какого-нибудь одного, когда солнце светит не так, как всегда, а как-то по-другому, и тобой вдруг за здорово живешь все довольны, аж пока день не закончится; а тут у Смолихиных ну просто что ни скажи, что ни выкинь, всё людям в радость, всё у них восторг, и даже глава прайда, тёзка и красавец, Earl Grey[36]36
Earl Grey (англ.) – «Граф Грей»; но прижился у нас другой перевод – «Седой граф».
[Закрыть] Иван Александрович, воротившись из рейса, пускай и сдержанно, но не без удовольствия, присоединился к общему обожанию. Так меня еще не любили. Кишинёвка моя, когда поделился с ней такой небывальщиной, промурлыкала мне в трубку, что это мне за дела мои добрые; её б слова да Богу в уши. Так вот из уважения к такому благоприятствию мне новой ситуации взял я себе за труд разобраться, хотя бы для болтовни на светском рауте, в общих чертах в оперном искусстве. Работёнка, скажу, не чета прочим. Пока не взялся, думал, что хуже, чем в интернате в первом классе быть мне уже не может. Быть может, что оно так и есть – хуже не бывает; ведь там, в интернате, помимо ежевечерней в спальном корпусе с двухъярусными койками дедовщины от старшеклассников, всё упиралось еще и в борщ!; мы обедали в нашей столовой по четверо за столиком, и четыре, а то и пять раз в неделю на первое был борщ; в остальные дни тоже не бог весть что, суп гороховый или чего похуже, с перловкой или с тем, что не разберёшь, но зато с нарезанным и недоподжаренным всюду луком, который плавал по всей тарелке, как головастики в плавнях; и тем не менее это, другое, позволяло себя съедать, а чего это стоило – не о том сейчас речь, а вот борщ там был для меня бестией совершенно иного рода, и съедать себя он мне не давал; ни запахом он мне не давал, прогорклым и сырым по-псиному, ни видом белесо-розовым в зеленоватых разводах жира, ни консистенцией водянистой в зыбких щупальцах измочаленной капусты среди сереньких говелок помороженной картохи, ничем, в придачу к замацанной погнутой ложке из алюминия; в чём преуспел я, семилетний, на первом году службы в этом престижном заведении с английским с первого дня и уроками по манерам, так это в том, чтобы бестию эту глотнуть, зажмурившись, пропихнуть её в себя на миг, на два, на четыре, и всё, потом обратно; высоченная воспитательница Виктория Агафоновна, красавица с глазами анаконды и с алым, длинным и твёрдым, как когти у казуара, маникюром, нависала надо мной, семилетним и перепуганным, и орала мне в лицо, брызгая слюной: «Съешь немедленно, Иван! Съешь, тебе говорят!» и гремела ладонью об стол, и лупила меня маникюром по темечку; удовольствие было еще и в том, что три моих соседа по столу покорно, с пустыми тарелками, ждали, морщась от брезгливости, – они не могли получить своё второе, пока я не доем своё первое; я глотал, выдавал это на пол, бежал за ведром с тряпкой, мыл пол, глотал опять, опять выдавал и снова пол мыл, а она на меня орала и лупила по темени, и опять глотал я, и так до тех пор, пока тарелка не опустеет; в этом ритуале сменился за первый год лишь один галс – мои товарищи по столу прекратили на меня обижаться, мы сдружились, и теперь они мне сопереживали, а взрослых ненавидели; уже кое-что; а в остальном такое поедание борща продолжалось весь первый класс; потом летом на каникулах мне удалили аппендикс, и что-то, видать, в тщедушном в ту пору теле моем, взяло там верх над чем-то, переродилась во мне моя химия, потому что ни тщедушным никогда уже после я ни разу не был, ни таким перепуганным, а с первого сентября второго класса стал я всеядным, но до сих пор, честно, в толк не возьму, как же это я умудрился за целый год ни разу не пожаловаться маме с папой, и вывод, который сегодня ко мне стучится, таков, что мы, ребятки те пятидесятых, никому толком из взрослых, всерьёз чтоб, не доверяли, зато между собой дружили намертво. Вот. Я еще и героем во втором сделался – шрам на животе показывал свежий, и однокашники стали говорить про меня: «Ванька аппендицит себе вырезал, знаешь? Идем позырим!»; уважуха.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?