Текст книги "Железная кость"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 51 страниц)
Сергей Самсонов
Железная кость
© Самсонов С. А., 2015
© ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015
I. Дети чугунных богов
Фамилия рода
1Чугуев навсегда запомнил день, когда отец впервые взял его с собой на завод. Как все в цеху мгновенно озарилось едва переносимым солнечным свечением расплава, когда открылась лётка и рванулась безудержная магма на свободу, и как метались доменщики с длинными баграми, с бесстрашием привычки бросаясь на огонь и управляя этой рекой с непогрешимой выверенной точностью, заставляя разбиться ее и потечь по проложенным в чистом песке желобам, и как он сам в себе почуял распускавшуюся огненную силу, и как это чугунное пламя, которому он причастился, стало кровью вообще всей советской земли, всего мира – никогда не могущей остыть и катящейся только туда, куда ей приказали вот эти всесильные, обыкновенные, диковинные люди.
Завод стал для него единственной сказкой, таинственным влекущим миром превращения уродливо-бесформенного первовещества в законченные прочные литые человеческие вещи, которые нельзя сломать и израсходовать в пределах целой жизни. Там, на пространстве, невмещаемом в рассудок, ярился и ревел протяжный зверь подвластных человеку колоссальных сил природы; там можно было увидать живое, дышащее солнце, туда, прямо в солнце, в бездонную жрущую глотку, ты мог швырнуть за хвост придушенную крысу и увидеть, как она сразу разрывается и от нее не остается ничего.
Огромны и полны высокого значения были люди, соединявшие чугун и пламя воедино, и самым главным великаном среди них – отец, хотя, конечно, были все они черны, в маслах и копоти и плохонько одеты, все сплошь в обтерханных фуфайках и разбитых сапогах, беспрерывно курящие и плюющие темной слюной, состоящей из шихтовой пыли, набившейся в легкие за истекшую смену – и за всю проходящую жизнь.
По эту сторону ворот сталеплавильного могутовского царства был тесный мир барачного поселка – дощатых стен, отхлестанных дождями и ветрами до седины, серебряного блеска; подслеповатых лампочек на голых проводах, железных бачков с кипяченой водой, застиранных линялых парусов, вздувавшихся и хлопавших на бельевых веревках во дворе, нехватки дров, обманчивого чувства горячей тяжести в желудке после тарелки пшенной каши или постных щей; чадящих примусов, цветастой занавески перед родительской панцирной кроватью, пошитых матерью из байкового одеяла шаровар, окаменелых залежей дерьма в отхожей яме под щелястой будкой, черного хлеба, чуть присыпанного сахарным песком из размозженной грязно-белой головы или пропитанного золотым башкирским медом, – единственного лакомства чугуевского детства; общих длинных дощатых столов, сдвигаемых для свадеб и поминок вместе под открытым небом, отскобленных ножами и окаченных чистой речной водой из ведра, гор дымящейся белой картошки, помидоров, прохваченных солью до жил сердцевины, самогонных бутылей, налитых молочным туманом по горлышко, заунывных, звенящих острожной тоской, слезно-жалобных песен уральских старателей, каторжан и разбойников и напористо-яростных новых, советских… уже вот-вот должна была возвыситься и воцариться от конца до края над землей, уничтожая, вымывая из человеческого слуха все другие голоса, на смертный бой зовущая единственная песня.
«Вставай, страна огромная!..» – вот этот голос, сплавленный из прорвы отдельных воль рабочих и крестьян, потребовал от комбината ежедневных рекордов по выпуску броневого листа.
Он, Толик, тоже – хоть и был по современным меркам освобождающе, неосудимо мал – встал в сорок третьем в строй к станку обтачивать болванку минного снаряда: брызгала стружка, извиваясь блещущей лентой; гладким сиянием начальной новизны показывалась сталь – головкой смертоносного ребенка между ног неутомимой и неистовой роженицы.
Все это делалось вдали от торжищ выставочных митингов, велеречивого вещания партийных воевод – упитанных и бодрых как раз потому, что они не пехота, не рядовые комсомольской, подростковой, стариковской и женской трудармии уральского металлургического тыла; вдали от повторенных миллионы раз «Да здравствует Коммунистическая партия Советского Союза и ее великий вождь…» – Чугуев сызмальства и накрепко вознелюбил «людишек на бумагах», «конторских крыс», трибунных болтунов – всех, сроду не производивших ничего, кроме библейских кип отчетов и воззваний, но получавших калачи и сливочное масло в доступных только высшей расе спецраспределителях.
Вечно полуголодные (выдавался кусок провонявшей селедки и по двести граммов черного хлеба по карточкам, воровали которые по ночам друг у друга иные), изнуренно-больные, обтянутые по костям заскорузлой брезентовой кожей, тыловые рабочие люди с угасавшими от недосыпа глазами и кованными вместе с оружием руками исполняли все молча и с остервенением, понимая: теперь можно строить одни самолеты и танки, за танковой броней с бронебойными снарядами в стволах наших людей так много убивать не будут, нельзя такого допустить, чтоб наших убивали слишком много.
И всегда так: работа, которую ты должен делать, потому что никто за тебя ее больше не сделает, – расшатаются, выпадут все железные скрепы, все сваи, на которых стоит справедливость и сила всех русских. Лишь когда люди стронулись и цехами поехали из бараков в квартиры – лишь получив возможность сличать разные уровни материального достатка, он, Анатолий, стал осо знавать ту нищету как нищету, ту проголодь – как нечто ненормальное и унизительное даже для трудового человека, а не единственный возможный способ бытия. То есть желание удобных комнат, мягкой мебели, горячих ванн, белого хлеба с колбасой, кожаных бот на каучуковой подошве (а не брезентовых на деревянной), путевок в Крым по профсоюзной линии могло возникнуть только после главного и общего железного. Вот сперва броневые листы, а потом уж комфорт. Он, Чугуев, иными словами, считал, что надо только добросовестно, всей своей силой вкладываться в дело – и постепенно будешь родиной за то вознаграждаться, получать по заслугам за отданное.
Двунадесять колен его предков, земляных и уперто-живучих, пахали и сеяли, молча гнули хребты на помещика, воевали, забритые в рекруты, брали приступом Плевну для «Царя и Отечества», хоронили младенцев и сходили с земли, как трава… и так, пока не просияла Революция, освобождая темных, несознательных, им говоря: настало ваше время – не исчезать безмолвно и бесследно, будто и не было вас вовсе на земле; вам построить своими руками себе все, что вы захотите, и оставить все, что захотите, на глобусе; вам построить страну на началах справедливости, собственной правды… И отец подорвался от сохи в областную Самару, пятнадцати годов, в единственной посконной рубахе и лаптях.
Не то чтобы город тянул его к себе с неодолимой силой – скорее, родная деревня выдавливала, как злая мачеха непрошеного пасынка из дома, а может быть, наоборот, как мать, что всей остатней силой тужится дать жизнь упершемуся плоду и умирает, обескровев, с первым криком освобожденного ребенка. Голод, голод толкал переменить свои семь десятин и остающуюся после продразверсток горстку хлеба на дым и грохот зачинающейся в муках индустрии, на гарантированную пайку и потравленную машинным маслом и мазутом землю. И он пахал, отец, все явственнее слыша в лязге и рокоте станков пульс становящегося будущего, которым может управлять освобожденный пролетарий, и вот когда уже проникся в должной мере пониманием себя как частицы рабочего класса, завербовался вместе с сотнями других на стройку нового сталелитейного завода на Урале. Двести тысяч крестьян и рабочих раскачались, корчуя себя из отцовской земли, и ручьями и речками покатили в Могутов – неведомый город, про который им всем говорили так, будто он уже существует, в то время как его на самом деле еще не было.
Была одна сплошная выжженная степь, без края простиравшаяся ровно и глядевшая на человека так, будто никакого еще человека не появилось в этом неподвижном, мертвом мире и не должно было явиться никогда. Была одна великая река, делившая сплошное тело родины на два материка, была казачья глинобитная станица Могутовка – десяток съеденных степным простором хуторов, разбросанных в степи и жмущихся к подножию горы, была сама Магнитная гора – родящая на километры вглубь неразработанную прорву магнитного железняка на сшибке осадочных известняков с низверженным гранитом. И не было у этих двухсот тысяч поселившихся в землянках голодных и холодных почти что ничего – только голые руки с лопатами, ломами и каелками и безмерно живучая, вне рассуждения, решимость исполнить то, что им поручила абсолютная сила – Коммунистическая партия большевиков Советского Союза.
Рос в глубину и ширился уступами великий котлован – лопата за лопатой, грабарка за грабаркой, и пока двести тысяч Чугуевых с остервенением вгрызались в кремнезем и пригибавшиеся в жилистых ногах от тяжести верблюды несли распиленные бревна на горбах к подножию Магнитной – три миллиона золотых рублей, отлитых из драгоценной утвари разгромленных церквей, перетекли из недр Гохрана в частные хранилища немецких Круппов и британских Трайлоров – за пневматические молоты и башенные краны, электровозы, думпкары, бурильные машины. Привыкшие к горячим ваннам и крахмаленым рубашкам инженеры компании «MacCee», штат Кливленд, прибывшие в страну большевиков вести проектировку металлургического города, с брезгливым ужасом и сладким, самолюбивым состраданием смотрели на параллельную и несомненно тупиковую ветвь человеческого рода: в то, что безграмотным, безумным, узколобым этим русским удастся здесь, в Siberia, выстроить машину, неверие их не содержало грана посторонних примесей. И наблюдали человечески необъяснимый переход землепашцев с червячьей на вторую космическую: «в темпе, посильном раньше лишь для разрушения», бригады Варочкиных, Климовых, Чугуевых без остановки вырубили первые шурфы и отвалили первые пудовые отломки словно ржавой от крови руды с невиданно высоким содержанием чистого железа; воронкой подземной башни, возводимой не ввысь, а в глубину, разросся циклопический карьер – впервые в мире горная добыча повелась открытым способом. Отец потом рассказывал Чугуеву, как Сталин присылал в Могутов своего безмозглого кавалериста Ворошилова, и Ворошилов палкой, как шашкой, указывал дрожащим инженерам: «рубите штольню в данном направлении», и им пришлось рубить и вынуть из горы сто метров каменной породы за неделю: обязанность немедля предъявить правительству СССР плоть своей правоты и полезности родине придала им выносливость землеройных машин – Климент забрал с собой в Кремль полдюжины кусков магнитного железняка и положил на стол беспримесной правдой перед Сталиным.
Наемные британцы, немцы, янки завороженно вглядывались в мощно дышащую пропасть – шестидесятитонные дробильные машины Трайлора монтировали с помощью одних лебедок эти безумные, белогорячечные русские, не дожидаясь, пока башенные краны в трюмах пароходов переплывут через Атлантику; в Берлине, Лондоне, Нью-Йорке, Сан-Франциско всем стало видно странное свечение на Востоке – алтарные отсветы первых могутовских плавок. С вершин Магнитной открывалась ошеломляющая беспредельность умной жизни; дышала там, не помещаясь в окоем, и клокотала вулканическая лава, надежно заключенная в динасовые стены и неразломные стальные кожухи и хоботы, распределенная по уйме отводящих желобов и рвущаяся к небу косматыми столбами фиолетовых дымов и языками, мускулами пламени.
Спрессованный из яростной несмети выдохов и хрипов, протяжных и прерывистых гудков, неявный колоссальный шум порабощающе валился в черепа, и вне плавильного дыхания завода ты лично более не мог существовать. Ручными бабами вколачивая сваи в промороженную землю, ты строил этот вот завод из ничего, из себя самого, своих жил и костей, но и завод тебя ковал и плавил непрестанно, и, не рассыпавшись в труху, ты начинал свое существование сначала – уже другим, стальным, огнеупорным слитком переродившегося человеческого вещества, изжившим узкий эгоизм утробы и перекованным по высшей мерке трудового послушания.
Пузатыми, окатистыми идолами вечно беременных, вечно рожающих богинь советского народа незыблемо торчали из земли и неприступно уходили в небо стоохватные, неумолимо воцарившиеся над Уралом доменные печи – выше Кремля и Дома Сов наркома, сами купол и небо, заключавшие солнце в себе. Сквозь слоновьи их стены был слышен подземный стон магмы: мне тесно, отпусти меня, вызволи, – и ты, подходя с пикой к лётке, своей рукой отворял кровь земли; явлением высшей воли веяло от домны, не идущим в сравнение с деревянной приземистой церковью и ночными коптилками отмененного Бога.
Крестьянский сын Семен Чугуев становился перед домной – мало сказать: причастным к этой силе, но разгоняющим ее и проводящим, ее вмещающим в себя. Постичь вот этот умный хаос, гудящий и кипящий в сочлененных конусах и трубах, им овладеть и вместе с тем служить ему, усиливать, так, чтобы все внутри печи не меркло, не слабело, не останавливалось, не закоченело, быть с этой домной, как с женщиной, и помыкать ее живородящим огненным нутром – вот что представилось ему единственной стоящей задачей. И то же веяние в свой срок так же безжалостно и чисто опалило его сына.
2У девятой он домны, самой крупной и мощной на всем континенте, горбатится, чует лишнюю силу в натянутых мышцах спины и ручищ, когда каупер он переводит с Мишаней вручную на другую площадку, – цилиндрический кожух стальной над ячейками пышет остаточным жаром, пропекает ладони; когда в низких и тесных, как мамкина норка, перешейках технических кланяется домне; когда мастер Борзыкин за пультом командует: «Эй, Валерка, уснул там, на северной? Кто за буром там, ну?!» «Я Валерка!» – в горячем спокойствии направляет бур в лётку – заглубиться нажимом одним на длину ее всю – как до матки, достать до заваренной магмы, но вот плохо идет, в мерзлоту будто вечную хером, распиковка вручную нужна… поднажали, открыли – ломанулся чугун, затопить все пространство под ногами в кратчайшее дление способный, и воюет Валерка с чугунной рекой, густо-алой сияющей лаве не давая хлестнуть за края желобов, в берегах понуждая держаться.
В неподъемном глухом прибивающем гуле печь пустеет до дна, сдав чугунную кровь и малиновый шлак в подведенные ковшики. «Закрываем!» – Борзыкин разевает пасть в крике, и Мишаня изогнутой пикой сбивает перевал на своей стороне, и Валерка подводит к зияющей лётке гидропушку с полуторатонной глиняной бомбой. Вот и кончена смена, на загрузку бригада Долгушиных – близнецов и их деток, таких же с лица одинаковых, – заступает заместо борзыкинской. Доломит раскаленный, хоть и пеплом подернулся, обжигает ступни сквозь подметки, и из цеха они – в раздевалку, под душ; прокопченные дымные комбинезоны отстают, словно кожа; топчут плиточный пол – голых тел самый полный сортамент: худосочных, с просвечивающей через кожу решеткой ребер; располневших, с наплывами на боках жировыми; мускулистых, литых, толстошеих, безволосых, заросших жестким волосом сплошь. Из кабинок друг дружке через стенки кричат, у кого есть охота: «А сифон-то ни к черту!» – «Что ж затворы опять не проверил? Ну а газ рванет – что? Все на воздух и в рай?» – «Не, нам рай не положен». – «Ну а что же нам – ад?» – «Ну так ад нам чего? Ведь курорт после домны». – «Ад, он выше, над нами, а мы тут не горим»… И в поток первой смены вливаются, все в гражданке уже, в олимпийках и трениках, кто в костюмных брючатах и рубашках цивильных, а навстречу вторая им смена валит.
На простор вырываются – небо сизое, хмарное, ледяное конца октября непрерывно меняет себя, оставаясь все тем же, неизбывным, глухим и незрячим, не знакомым с людьми; неизменный встречает их скудный пейзаж, если можно сказать так – «пейзаж» – про бетон и асфальт, про кирпичную кладку забора с узловатыми дебрями сизой колючки поверх.
– Власть на заводе-то меняется, слыхали? – по дороге к шалману, которого не миновать, Степа всех будоражит.
– Чего-о?!
– А хозяин вот новый какой-то московский. Что ли, банк. С потрохами купил, и директора скоро поставит нам нового. В общем, всех сверху донизу в управление опять непонятно кого.
– Это как? – пучит зенки Борзыкин. – Наши ж акции – нет? Трудовой коллектив и хозяин. Никакого ж собрания не было, никому мы бумажек своих не давали и вообще хрен кому отдадим.
– Вот ты дятел, Мартыныч! – взвивается Степа. – Нет, ты мастер хороший, нормальный мужик, но вот в этих делах – все одно что чугунная чушка, прости. Никому не сдавал, а вон Бурову продал. И Сашке Чугуеву.
– Так себе же и продал! Заводу! Для того вот и продал, чтоб акции на заводе оставить. Никаких чтоб извне. Все ж так сделали, весь трудовой коллектив.
– Ну ты дятел и есть. У правительства тоже же акции есть… У такого! Кремлевского! Половина завода у нас, а другая – у Чубайса в портфеле. Вот Чубайс нас и продал – встречайте хозяина нового.
– Что ж за время-то сучье такое? – плюется Борзыкин. – Ни о чем же таком раньше просто не думали. Есть задание, есть план – и вперед, как по рельсам. Все ж народное… чьими руками построено? Вот сама постановка вопроса смешная: а чье? Да мое! Вон его, вон его! Кто построил, кто пашет, вот тот и хозяин. А теперь – зао, шмао, а-о-хэ-зэ-тэ!.. И хэ-эр-жэ на выходе одно! Вот вскормили сучат на народные деньги! Тот же Сашка Чугуев – а кто он такой? Вот таким сопляком у меня под ногами, когда я тридцать лет беспорочно у домны. Да со мной Ракитин здоровался за руку! А теперь он на «мерсе», вон дом себе строит размером с силикатный завод, а работяги по помойкам побираются.
Не хотел, а ударил Валерку, попал: и привык уже вроде Валерка, что при нем постоянно имя брата полощут, и фамилию отца заодно поневоле, но кольнуло сейчас все равно.
– Ладно, ладно, Мартыныч, отваливай. – Мишка, будто почуяв состояние Валерки, старика обрывает: чего зря лишний раз парню душу мытарить? Сам-то вон он, Валерка: локоть к локтю с тобой, кирпичом в общей кладке, уже век, как срослись, словно эти, сиамские, жаром домны скрепленные-спаянные; разве ж он виноват, что брательник такой у него? Ну а батя, Чугуев Анатолий Семенович? Сам такому исчадию, надо думать, не рад. – А мы тут совещание акционеров проведем в сепаратном порядке, – на шалман, подмигнув, всем кивает – грубо сваренный из листового железа сарай, где толкутся уже мужики первой смены.
Водка крепко припахивает ацетоном и жженой резиной, но про водку со вкусом просто водки забыли давно – заскорузлые толстые пальцы сжимают хрусткий пластик стаканчиков и несут к жестким ртам, опрокидывают разом.
– А по мне, один хрен, – чуть подшипники первой порцией смазав, наконец-то Валерка свой мыслительный и речевой механизм с пробуксовкой в движение приводит. – Что московский хозяин, что нынешний. Что Савчук был, что Буров. Все как рыба башкой об лед. Мы и так по полгода зарплаты не видим.
– А увидим – хватает на две поллитровки.
– Вот именно. Так что пусть хоть китайцы приходят. – Зло Валерку берет непонятное: прямо хочется даже, чтобы гикнулось все поскорее, окончательно, вдрызг, лишь бы так, как сейчас, не тянулось, беспросветно, паскудно. – Ведь и так уж на дне, так что хуже не будет.
– Ну даешь ты, могутовец! – Степа зенки выкатывает. – А завод как, завод? Что отцы наши строили?!
– А сейчас что завод?
– Да стоит сейчас, в смысле вот дышит! Буров хоть производство-то держит. А придет этот банк? Пустит все с молотка! Черным ломом, отходами, силикатной продукцией. Вторсырьем за бугор. Разберет комбинат по кирпичику! Нас вот, нас, работяг, всех уволит под корень!
– Это что, целый город? Двести тыщ, что ли, всех человек, что вокруг комбината? Не бывает такого! В природе! – Мишка вправду не верит – все равно как к могиле его подвели и кивнули: ложись.
– А санация – слышал такое? Оборудование тупо распилить и продать – и на Фиджи с бабосами – тусоваться красиво! Вот что им, москвичам! Саранча! Я чего… надо грудью всем встать за завод, монолитом.
– Это что ж – за Чугуева?
– За Чугуева, да! За него вон, Чугуева! – на Валерку кивок. – Вот за этого – не за того. За самих вот себя!
– Это что значит «встать»? Есть вообще-то закон – кто считается собственник. Если все по закону, то что ж мы? Мы ж в законах ни в зуб все ногой.
– Да закон – как дубина, чтоб нас ей гвоздырить. Они ж сами себе его пишут, под себя, чтобы недра из России высасывать. Поросенок вот этот специально, чтобы людям простым не понять… – Степа чмокает воздух слюняво, с досадливым присвистом, показав им Гайдара пухлявого. – Ну а мы чего, а? Нас… а мы терпим? Вон шахтеры – молодчики: общей массой всегда за свои интересы, как штык, до Москвы всем Кузбассом доходят. Ну а мы чего, мы?! Тоже можем потребовать. Уважения, сука, к человеку труда! Ну, что скажешь, Валерка?
– А ему, может, сладко при порядке-то нынешнем, – поддевает Митяй. – Брат лопатой гребет все, что мы наварили.
Хмель чего-то не брал, и не чуял Валерка гудения крови в себе, ожидаемой радости высвобождения души из-под спуда. Он впахивал, а жизнь его не продвигалась никуда, так и застряв на личном унизительном безденежье и на позорной слабости, падении общего всего. Раньше ведь каждая загрузка, каждый выпуск, каждый забитый гвоздь и каждая проглоченная макаронина – все приближало время наступления на земле какой-то всеобщей, окончательной правды всех русских. А теперь, что теперь? Решили: то было неправдой, все советское, баландой для скудных рабоче-крестьянских мозгов, пустыми лозунгами только, чтобы некормленые рты законопатить? Ну хорошо. А что взамен? Пусть каждый работает сам на себя и получает по приложенным усилиям? Он сам, Валерка, первым в эти акции поверил – что станет собственником своего завода вправду, не придатком живым к своей домне, а ее настоящим хозяином, отольется ему его пахота в прочное будущее, в полновесный достаток и ровную сытость. А на поверку вышло что? Какие там проценты жирные на эти акции его с каждой сменой набегают? Жизнь сокращается бесцельно – это только.
Будто бы кто закупорил в Валерке, как чугунную лаву в печи, просящуюся выйти, разгуляться кипящую немереную силу, которую в себе с младых ногтей он чуял, употребить ее способный с равной страстью на созидание и на слом, лишь бы какую точку приложения показали. Так что этой вот вести о московских варягах, норовящих подмять под себя комбинат, отупевший Валерка скорее обрадовался – как возможности вырваться из непродышной трясины; сразу жгуче прихватывало у него в животе от одной только мысли вот об этом нашествии, о какой-то неведомой искре, что возникнет, конечно, на контакте могутовских с пришлыми, хоть какая-то в этом обещалась ему новизна, совпадавшая с самой сильной мыслью, что порою в нем вспыхивала: «Поскорей бы хоть, что ли, война началась».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.