Текст книги "Железная кость"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 51 страниц)
В столовой – гвалт да теснота непроходимая, один прям к одному стоят бригадники и спинами, плечами у кормушки, как в щековой дробилке, трутся. И музыка уже за занятым бригадой столом – в двадцать рук исполняют на мисках наилучшую музыку, выгребая кулеш и выскабливая нифеля свои до чистоты. Напоролись до тяжести в брюхе – и к себе по вагончикам – рухнуть, растянуться у печки, сомлеть, это их уж законное время, полчаса до гудка, что погонит всех вниз, но вот только дошли, прикорнули, как бегут уже к ним контролеры: «Подымай свою шоблу, Бычуткин, прям сейчас заряжать начинайте». И у всех в глазах – счетчик, обратный отсчет. И чего ж им, бригаде, права, что ль, качать?
Пересилили сытую, сонную тяжесть и опять – в глубь земли по дощатым ступенькам, сто ступенек – меняется цвет горизонта: рыжина, темнота глинозема, серо-желтая толща песков, грязно-белый бугристый, ноздреватый ракушечник… и опять уже донный матерый гранит. У забоя – комиссия: контролеры, нарядчики, Петрушевский с планшетом. Толчею создают, и прирявкнул Бычуткин на них, нажимая глазами: уйдите! И работают молча в забое уже, не смотря друг на друга, каждый зная свое назначение: из забоя колонки выносят и пушки, под дощатым навесом Тимошенки колдуют – сквозь воронки в патроны заливают водичку, снаряженные пробки вворачивают в трубки; с трансформаторной будки катушку Крохалев с Савчуком покатили, по траншее разматывая кабель двужильный, и вот уже патроны-пальники со всею нежностью в забой передаются, таящие в себе гремучий студень недоноски с длиннющими корявыми хвостами проводов: ко дну их первыми решил Бычуткин ставить, чтоб сконцентрировать взрывную силу в глубине, – словно новорожденных котят, их Валерка с Казанцем у зияющих в камне шпуров принимают, облепляют мягчайшей глиной по темечку и тишайше, грабительски в устье вставляют. Словно свечку какую – в это самое, как гинекологи. И теперь вот продвинуть алюминиевым мягким забойником их на всю глубину до упора. Не встряхнуть только капсюль внутри, а не то сам себя абортируешь. Продвигаются плавно по гладким гранитным стволам. И провод тянется по стенке двух с половиной метрового шпура. Упирается в дно боевик, и за ним еще по три зарядных патрона вдвигаешь. Пыж из глины и клин деревянный. Забиваешь кувалдочкой в устье. И хвосты проводов из забитых пробоин свисают и стелются – подрывная электропроводка двадцатого века по породе дремучего палеозоя или как его там? – все вот эти слои, под которыми кости динозавров и прочих рептилий в глубинные недра вмурованы. И сплетается сеть из корявых медных жил в силовой изоляции – лишь пятнадцать минут на коленях ползком, чтобы дрогнула эта гранитная вечность.
Быстро делали всё, все патроны загнали, все клинья, но на правом отбойном краю вдруг уперлись Кирюха с Казанцем во что-то негаданное, и тут же порскнуло сквозь зубы матерное слово – в понимании, что нарушилось в плане закладки решительно все и придется с начала. Вот то самое, страшное – ни туда ни сюда. Застрял у них там пальник – в самом устье. И уже не нажмешь на него даже с самой малой силой!
– Ты чем забуривал, порчак?! – Коля-Коля скатился в забой и Казанца с тяжелой мукой неузнавания рассверливал: кто же это такой? – Ты коронку своими глазами смотрел?! Видел, она сработанная, видел?! Видел, диаметр не выдержать на протяжении шпура?! Или чего – только бы кончить побыстрее? Сука, впадлу коронку лишний раз поменять?! Ты ж нормальный был парень, Казанец, всегда! И чего нам теперь? Ты зубами мне этот вот пальник достанешь?! – С позорным, вывернутым наискось лицом стоял Казанец перед ним и глазами искал пятый угол. – Мамкиной норкой отпалка вся накрылась! Все пошли из забоя!
И полезли гуськом, встали кругом и смотрят друг на друга, как нищие шарят в карманах. «Где коронки-то на „поменять“? Лишних нет, не дают. Ну а эти хоть как перетачивай – толку?» – «Да что теперь про это? Все, уже сидит. Чего делать-то, а?»
И вон «Урал» ползет уже по съезду с горизонта и неуклонно хищной мордой нарастает, зубами вездеходных протекторов огромных, и Маркин на подножке – ну чистой легавой в камуфляже с натянутого рвется поводка. А за ним сам хозяин из кабины вываливается – подполковник Меньжухин, отрастивший брюшко на сидячей работе, с плоским, мягким, уступчивым вроде лицом, но с колючим ледком в неподвижно наставленных, немигающих глазках.
– Вы чего тут латаетесь, черти?! – убивающе выпучился на бригаду, что стыла крестами на кладбище, на понурое быдло, что с рождения росло вкривь и вкось и впервые сейчас зацепило вот этой кривизной и его жизнь, его неуклонный, миллиметрами рост к генеральскому небу, и не капнут ему на погоны заветные звезды, что набухли уже вон в небесных начальственных кранах, и не только не капнут, но и эти погоны, теперешние, затрещат на плечах, если эти вот выродки, косорукая шваль, не дадут прямо здесь и сейчас, на карьере, отрыва.
– Нарушение допущено, брак. – Коля-Коля не прятал глаза: хоть бы хны ему перед зазвеневшим от бешенства, показалось, хозяином. – За текущую смену забой отпалить не представляется возможным.
Меньжухина подбросило, словно внутри задребезжал будильник, разрывая, и, шагнув на Бычуткина и не слыша уже ничего, кроме того, что должен был вот в эти головы ввинтить, заговорил не ртом, а животом, не собственной волей выпуская закачанные в брюхо ноющие звуки:
– Короче, бандерлоги. Сейчас сюда в четыре часа дня приедет человек, у которого, сука, такие ботинки с подбоем, что он всех!.. начиная с министра юстиции! может нахрен под землю убрать. – Мигал на лбу зашкаливающим красным датчик, замерявший давление извне. – И если вы, обглодки, шантрапа, мне до пяти часов не сделаете отпалки, то свою жизнь тут можете считать во всех смыслах законченной. Сам лично позабочусь, чтобы каждый еще один срок получил. Я даже вас не буду на карьере зарывать, просто убить вас за такое – это мало. Я вам такой душняк устрою… изо дня в день, изо дня в день, что вы сами себе потроха очень скоро расшить захотите. Взяли патроны, суки, в зубы и пошли! Хоть смертника среди себя ищите тут, бен Ладена!
Так и стыли в звенящем отупении все, каждый видел – вмурованный в общую обреченность-беду – свою личную, уж давно покосившуюся и сейчас окончательно, с корнем валиться начавшую жизнь, словно столб под напором бульдозера, за собой потянувший внатяг провода, и трещали под кожей заветные, главные жилы, отведенные каждому для смычки с родственной кровью, последние нитки гнилые, что кого-то еще как-то связывали с будущей волей.
– Ну что, в бен Ладены желающие есть? – Коля-Коля проныл.
– Отдельно палить, отдельно боевик Наилевский вот этот! Есть, есть еще время! Потом перебурим! – Алимушкин качнулся и по кругу въедался в каждого бригадника глазами, рвал на себя, в забой тянул, в забой.
– Ну сейчас вот – за час! – Коля-Коля заткнул его, взглядом приварил к неподвижному месту. – Все нижние шпуры к хренам засыплет! Бульдозером помойку до завтрашнего дня не разгребешь! – И что-то в нем торкнулось – преобразился: – Я думаю, что… – С усилием захрустели в бригадире рычаги, собирая из слов ненадежное, шаткое то, во что сам он не верил. – Ну а если трамбовкой его пропихнуть, боевик? Кувалдочкой, а? Чисто глиняным пыжиком попытать, а не штревелем?.. – И уже и в лице просветлел – показалось, нащупав дорожку, что их выведет всех из огня. И обратно потух, только-только примерился, и рукой с досады махнул: – А, рулетка! И если бы хотя бы пятьдесят на пятьдесят! Чуть встряхнешь его, суку, и все, собирай меня, мама, по косточкам.
– Так загонял Валерка-то трамбовкой, загонял! – прорубило кого-то, Алимушкина, и на Валерке все замкнулось с режущей силой, среди белого дня на него упал свет, все глаза на него – Коли-Коли, Кирюхи, Наиля, дубаков, инженеров глаза, уже какой-то вымогающей любовью переполненные.
– Да вы чего? Я ж зарядный, зарядный патрон забивал – так ему хоть бы хны, хоть как хочешь… по нему! Ну а тут боевик – и кувалдой по детонатору… как?! – Чугуев не попятился от этого буравящего натиска, запроса всеобщего на то, что он умеет, он не отбрыкивался, нет – он думал: пойдет и не сделает дела, что вручную вот так по патрону сработать нельзя, все закончится точно таким же завалом в забое, а то, что его самого сразу там, при ударе, убьет, ему и в голову сейчас не приходило.
– Я пойду, – хрипнул кто-то незнакомым придушенным голосом: посмотрели – Казанец. – Шпур-то мой, мой косячный. Значит, мне и патрон загонять.
– Да куда?! – простонал Коля-Коля от гнева на такую пустую, негодную жертвенность. – Руки под хер заточены – пошел он забивать! – И зашарил глазами по отпрянувшим лицам бригадников – без надежды, что кто-то пойдет на трамбовку, ни в ком не находя способности не дрогнуть, ни у кого – такой руки, которой всегда бы двигало непогрешимое чутье и выверенный опыт. Всех оббежал по кругу, выбраковывая, и на себе самом споткнулся, вслушался в себя: – Нет, не смогу. Уже совсем не слышу мышцей ничего. Тут надо мышцей чуять, как он там, гад, поведет себя в шпуре.
– Валерка, Валерка один! – вдруг зачастил, как школьник, кто-то с интонацией «а чего сразу я?!». – Уж у кого-кого, а у него удар наметан. Яйцо кувалдой может надколоть, но не разбить!
И разбежалось, полыхнуло:
– Валерка, ну! Ты не молчи, скажи! Нет так нет – значит, все, пропадать… Пропадем же, Валерка! Задушит Меньжухин! Всем накрутит по самой поганой статье! Ты не думай, Валерка! Ну вот что мы тебя это самое… в жертву, что тобой этот шпур затыкаем. Ну вот хочешь: любой тут из нас без вопросов с тобою на пару пойдет?! Ну того… чтоб тебе одному, если что, не обидно…
– Да любой тут готов! Выбирай, кто с тобой! У тебя просто навыка больше, Валерка! Ну вот ты, а не я, можешь это, кувалдочкой! Я пыжи тебе буду лепить, как ты скажешь! Вместе это… взлетим… – окликали его, как сквозь стенку, сквозь воду.
Провалился Чугуев в себя и прощупывал днище, опоры, напрягаемые прутья, проводящие кабели-жилы в себе, осязая такое свое и такое сейчас постороннее тело, до ничтожности малое, ломкое по сравнению с засевшею в устье шпура разрывной гремучей силой. Он когда-то всегда с упоением шел в самое полымя, полный самодовольства: он стерпит огонь, выжмет воду из камня, увернется от шлаковой чушки – может всюду, всегда сам себе выбрать участь, не отдать свою жизнь, устояв там, где больше не сможет никто. Вроде как на себя навлекал, вызывал: попытай меня, выжать попробуй – и каким же смешным и ничтожным показался сейчас ему тот его молодецкий бунтарский размах; дешевизну такого бесстрашия – вот когда еще не за что человеку бояться – он увидел, Чугуев, сейчас и почуял, как вонь от себя, так отчетливо, что, не выдержав, фыркнул, клокотнул от поддонного смеха.
– Да чего ты, Валерка, чего?! – Все услышали, как он сглотнул клокотание, и отпрянули, как от прорыва горячей воды, в понимании, конечно, что включил дурака он, Валерка, забоялся, потек и в забой не пойдет, это, в общем, нормально, ожидать что и следовало…
– Отголосили? – Он обвел всех глазами в показавшемся всем нездоровым спокойствии. Приведенный в движение состав вагонеток потянул его в пропасть: все равно его нет, все равно если он не пойдет, сразу кончится все для него, всех зароет Меньжухин и Чугуева лично затолкает под лед, под плиту, палеозойскую породу нового, добавленного срока, сквозь который уже никакой алмазной коронкой и за целую жизнь будет не пробуриться. – Так теперь я пойду… это самое… что уж.
– С тобой пойду, Валерка. – Коля-Коля с нажимом повглядывался, покачивая что-то в нем, Чугуеве, под ребрами – на прочность, и дернул головою дозволяюще. – С пыжами помогу. А ты уж забивай.
– На, на, Валерка, потяни… – протянулись к нему отовсюду закопченные руки с чинариками… он выбрал побогаче, добил его до пальцев, раздавил и принял в руку длинную двуручную кувалду, и рукоять, отполированная зэковской ладонью, не протекла сквозь его стиснутые пальцы.
Попробовал на вес, потрогал крепко насаженную сталь пудового бойка, шагнул по устоявшей, не качнувшейся, не проломившейся земле к магнитному забою, размахивая по сторонам почтительных людей, а где-то далеко, внизу, как под мостом, весомо грохотало его сердце, словно наверстывающий время ломовым нагоном поезд, и тугие, горячие волны гуляли по всему его крепко державшемуся в своем контуре телу.
Вот он, этот Наилевский суженный шпур, четким стылым зрачковым провалом Валерку магнитящий так, что больше ничего перед глазами не осталось: всего на полпальца от устья, и ушел боевик в глубину, вон краснеется там и как будто бы тикает.
Коля-Коля из кучки пыжей, друг за дружкой общупывая, выбрал глиняный столбик, померил рулеткой, облепил свежей глинкой его, подмягчая, и с тяжелым от крови лицом вставил этот умасленный, влажный цилиндрик сострадательно в устье, словно меж разведенных ног гранитной роженицы – поддавил, миллиметрами плюща в канале, и ослаб, опустел, отошел метра на два по стеночке, и ввинтился в Валерку глазами, живя своим сердцебиением не в себе, а в чугуевском теле, рукояти, бойке. «Без оттяжки, Валерка. С самым малым замахом».
И Чугуев пристыл на какое-то время к земле, чуя струны в паху и чугунную тяжесть в крестце, оторвался, качнул на руках инструмент, чтобы стать с ним единым, чтобы руки не жили ни кратчайшего дления отдельно от его головы, провалился в себя и ходил по себе, пока не почуял сошедшееся и железно сцепившееся в ощущении все: тяготение бойка, меру вложенной силы, тормозные тяжи от затылка до пяток и от шеи до пальцев в себе, меру сдвига и силу сотрясения в устье… и единым, коротким, начавшимся в нем давно, постоянным движением молотнул по патрону сквозь плотно сидящую глину. И не вырвало, не разорвало – с воровским ликованием меж ударами сердца услышал сдвиг приплющенной глиняной пробки и засевшего пальника на сантиметр. И ударил еще раз движением обыкновенным, и еще раз, еще, вот с такой, показалось, привычностью, словно делал такое полжизни, всегда – основную часть силы закладывая не на размах, а на то, чтоб не дать разогнаться, разлететься кувалде, трамбовал эту вязкую пробку еще и еще, до детонатора на мыший зуб не добивая… И через первые одиннадцать ударов пыж ушел, и деревянный клинышек к нему приставил Коля-Коля, держал его в стволе с мучительной улыбкой натуги. И пару еще раз ударил он по клинышку, Чугуев, и еще на полпальца, и на палец ушел в глубь шпура мягкий глиняный пыж, и стало можно следующий пыж вслед за первым, засаженным, вставить, и полегче уже стало им в понимании, что теперь куда большая толща прокладочной глины разделяет патрон и железный боек.
И так проделали еще два раза с новыми пыжами, и два раза Чугуев перед жерлом, забитым новой порцией, передыхал – как начинала проходить сквозь его ставшие текучими ладони рукоять, так он сразу же ставил инструмент на боек, и приваливался к стенке забоя пропотевшей, просохшей и промерзшей спиной, и вот так отдыхал, глядя в серое безучастное небо, становясь оглушительно слышным себе от макушки до пяток, заходившимся сердцем колотясь в корневой промороженный камень, и как будто уже не знакомый с человеком гранит отзывался на эти удары и гудел там, дышал в дальних недрах, в этом бешеном ритме чугуевской мышцы, принимая в себя, сквозь себя пропуская эту жадную волю и слабую силу живого… И как чуял, что зрячесть, проводимость вернулись рукам, снова брал инструмент, чтобы с малым замахом прикладываться к уходившему глубже и глубже пыжу, добавляя по страшному килограмму в удар, так, что с каждым ударом кожа трескалась, лопалась по обмерзлому черепу, на лице и над сердцем, обнажая опоры и крепи нутряного устройства, что гудели и ныли в Чугуеве, как железные фермы моста под растягивающей тяжестью… и в наступившей предпоследней лютой тишине молотнул и добил до последней отсечки патрон, непробитым – до дна! И в ноющем ознобе чуть не уронил очугуневшую кувалду в пустоту, вот такой волной подкатило к нему облегчение.
Подхватил бригадир его, стиснул, огромного ребенка-бугая, и вместе, одним телом оползли по стеночке на дно, приварившись к гранитной породе и перейдя в нее с такой окончательностью, что никаким уже зарядом их от нее, пустых, не оторвать. И небо из забоя видели – не сотрясенное, незыблемое небо, и небо их своей беспредельной высотой совсем-совсем не видело, но все равно как будто становилось ближе с каждым вздохом и подымалось в вышину обратно с каждым выдохом.
4– Ну зверь, Валерка, бог!..
В толпе перед забоем лопнула пружина, вцепились в него все и дергали, трясли, словно каждый хотел от него получить по куску, все хотели, чтоб понял Чугуев: живые! все они тут живые опять и лично он, Чугуев, больше всех!
– Мы ж думали, все! Сейчас вот рванет! Сейчас вот, сейчас – и опять ничего! Эх, долго ты, дятел, стучал! Такое, чего вообще вот, казалось, не может! А может, того… детонатор забыли?! А как вот еще объяснить?!
– Да хрен тебе в зубы – забыли! Я лично его, лично снаряжал! Сейчас вот подорвем – поверишь, что он там… и был все это время!
– Валерка, слышь? – Ессентуки в глаза ему заглядывает. – Посылка будет мне! Так ты что хочешь из нее бери, хоть целиком ее всю забирай! Ну ты же знаешь, я же царская невеста! Сеструха на оптовом у меня! Пришлет колбасу «Брауншвейгскую»!.. все забирай!
– Валерка, слышь, чего, – Балда с другого бока привалился, – ко мне тут Марьянка приедет на днях… ну, это, заочница. На карточке ты ж видел – закачаешься! Так хочешь – ты это, возьми ее, сделай! Она ж ведь меня толком и не видела, какой я из себя. Литеров уломаем, чтобы ты к ней пошел, с понтом ты – это я!
– Хорош гужеваться, невесты-заочницы! – Коля-Коля, одыбав, кричит. – Шпуры все остальные кто будет заряжать? Алимка, Казанец, Балда, а ну-ка по забойнику все в руки! А то ж сейчас к шестнадцати ноль-ноль обратно закопают.
И точно – рев движков на нижнем горизонте. Рывками обернулись: джипы! ползут по выездной траншее между глинистых откосов. Чисто «Буря в пустыне», вездеходные монстры поперек себя шире. И мгновенно, налетом какого-то ветра, наступлением ядерной в зоне зимы, изменилось начальство все в лицах, в искривлениях и отклонениях позвоночных столбов от оси, побежали Меньжухин и Маркин машинам навстречу, становясь меньше ростом, шнырями, в обратном направлении по дороге эволюции, превращаясь из прямоходячих обратно в согбенных… и махали руками: сюда! на меня!
Джипы выперлись к красным треугольным флажкам оцепления, распахнулись все дверцы, выпуская тяжелые камуфляжные туши с большими погонами и плетеными кантами, – генералы сошли со ступенек, наливаясь свирепым, оскорбленным вниманием, не вполне понимая, что вообще здесь творится, но ступая весомо и страшно, в уверенности: генерал и не должен ничего понимать. Одновременно с ними выбирались из джипов гражданские, и один вдруг из них распрямился и вымахал так, что все сразу обернулись на башенный кран, на жирафа, на лошадь… и со взбрыком сердечным Чугуев узнал, не в лицо, а по росту – человека, которого он не знал даже, как и назвать… ведь не скажешь: «который во всем виноват», человека, с которого все началось, что пришел и качнул, раскачал коченеющий, вмерзший во льды, как «Челюскин», завод, покатив по наклонной железных людей.
Неправдиво живой, снова близкий, как в тот день в намагниченной им забегаловке, настоящий Угланов полез за флажки, не нагнувшись, а перешагнув доходившую разве до ляжек запретную проволоку, и пошел на Чугуева, никакого Чугуева у забоя не видя – только целое, в недрах и в будущем, то, во что он воткнет, то, к чему присосется, и ничто не проткнуло Чугуева, не впилось между ребер раскалившейся и приварившейся злобой: вот идет человек, для которого он, Чугуев, – стальная прокладка, одноразовый глиняный пыж, лоб, которым в шпуры забивают патроны; он владел его жизнью тогда и владеет теперь, но ничего сейчас от этого внутри Валерки не кричит, не полыхнуло дикой, безмозглой потребностью во что бы то ни стало доказать, достучаться до этих вот глаз и до этого мозга: я есть!
Все показалось под открывшимся ему незыблемым, высоким вечным небом освобождающе ничтожным и смешным: смотрел он и не мог поверить, что все зависит вот от этого нескладного, безостановочно бегущего, безостановочно боящегося сдохнуть человека, который все не может бросить свою трубку, пульт управления сталепрокатными цехами и существующими только в представлении его нематериальными деньгами… Смотрел и поверить не мог, что это Угланов построил все так, что треснула его, чугуевская, жизнь; нет, все устроилось и дальше крутится само, это он сам, Чугуев, сделал над собой; не мог поверить, что в угоду этому, жирафу, «по улице водили большую крокодилу» – тринадцать мужиков, здоровых еще, сильных, не увечных, должны были решать между собой, кому из них идти в забой и загонять кувалдой патрон в гранитную породу, и этот вот смешной, усталый людоед смотрел бы на тебя, разметанного в клочья, таким же стылым глазом, что и на живого.
А все шпуры уже были заряжены и провода, идущие из них, связаны в сеть и законтачены с двужильным взрывником, черной змеей ползущим из забоя к трансформатору; Кукушка побежал к хозяевам сказать, чтобы они выметывались на хрен из карьера и отогнали свои джипы, чтоб невзначай их не покоцало осколками. Заревела и длилась надсадным вытьем нестерпимая сирена, и Угланов привычным стегающим, подымающим стадо движением махнул всем своим пехотинцам: исчезните! – и полез сам кратчайшей дорожкой наверх, раскидав, словно плети, охранные берегущие руки… И стоял уже на самой кромке последнего горизонта над пропастью – завязав на груди беспокойные руки и подавшись в наклоне вперед, выедая глазами то место на дне, где десятки тонн мерзлой породы сейчас встанут дыбом. С тринадцати шагов Чугуев видел эту, словно запитанную постоянным током, спину, такую привлекательную для внезапного короткого тычка: пихнуть его ладонью меж лопаток – и полетел бы вниз хозяин тысяч русских жизней, расходных и оптом меняемых на сотни тысяч тонн легированной стали, и раскололся вдрызг бы его мощный котелок… Но будоражила его, Чугуева, сейчас редчайшая возможность подстеречь хозяина могутовской земли в человеческом, смертном, уязвимом для боли обличье не сильней, чем мушиный пролет перед носом в сентябрьский полдень. Любой человек для Чугуева теперь одинаково весил и стоил, и точно так же слаб и жалок был Угланов, сделанный из мяса и костей, перед вот этим винтовым провалом и разрывной силой, выворачивающей глыбы из земли, перед вот этим небом, воздуха которого он заглотить, Угланов, мог не больше, чем Валерка, – и ничего не убавляется от неба.
Коля-Коля скомандовал взрыв, и Кукушка повис на рубильнике – ухнуло, на версту разбежалось, заполнило всю воронку карьера низовым, отдаленным, наросшим и ворвавшимся в уши сухим и отрывистым треском, словно кто разодрал на лоскутья огромный податливый ситец; по цепи друг за дружкой порскнули из породы двенадцать фонтанов, потерялся им счет, затопил пропасть грохот, моментально разлившийся каменноугольный мрак; великаны, деревья из черного, серого, желтого, рыжего праха, разрастаясь, клубясь мускулистыми кронами, поднялись выше всех горизонтов, так что пыль, хоть частица ничтожная тверди, но хрустит у тебя на зубах. И еще с полминуты под этой кромешной земляной, гранитной взвесью что-то трескалось, глухо ворочалось, подвигалось, срывалось, перекатывалось по уступам и рушилось, расшибаясь на части, – отворчало, хрустя и крошась, и замолкло.
Караульной овчаркой вдоль невидимой проволочной изгороди заметался Угланов по кромке, убивающе вглядываясь в мрак, что никак не хотел опадать, и уже словно видя сквозь пыль – кровеносную рваную рану: быть должна она там или сдохнет, станет нечем и незачем жить. Приварил к уху трубку и лаял: «Калягин, ты пока договор наш с Лебедянским похерь, я сказал, время, время чутка потяни, попроси их отъехать до сотки за тонну, пусть пока поломают башку, что за наглость такая, ты только мне до завтра, до завтра потяни…» Вот уже проходила перед взглядом его заповедная здешняя синька, наполняла ковши и валилась в разверстые жерла грохочущих бункеров, высекая холодные синеватые искры из стальной их обшивки, содрогалась, тряслась на зубцах транспортеров, втекая в щековую дробилку разбитыми глыбами, чтобы быть в ней размолотой и перетертой ходящими справа налево медлительными челюстями, – третью домну кормите из старых запасов пока… И почуял Валерка дыхание родного Могутова и тоску сожаления, тяги к потерянной силе, к которой был с рождения причастен. На мгновение, но с режущей болью проткнуло: выходило, вот этот Угланов был причастен к могутовской силе сейчас, с нею сплавился, спекся, растил, разгоняя своим существом, как был должен Валерка.
И снова сотрясением был вынут воздух из карьера, и пронеслись по контурам забоя, взметываясь, новые столбы, словно по дну прошлась невидимая швейномашинная огромная иголка; заворочался грохот отколотых от монолита кусков, и тугое гудение прокатилось наверх по ступеням и добило Чугуеву в ноги, подымаясь все выше, пробирая все тело. Земляной мрак просел занавеской, втянутой в форточку, возвратился на землю, и пошли все, пошли посмотреть на отрыв, и Чугуев пошел в направлении к знакомой круто падающей лесенке и уже было начал спускаться, как кто-то вдруг пихнул его в спину без слов и зашелся шипением от гнева на его неподатливость, тупость – инстинктивно уперся Чугуев, как всегда на карьере, при всяком тычке, что его мог убить, и рывком обернулся, заготовив, сведя для удара кулак… «Уйди, мужик!» – Угланов с безумными глазами кобеля, напавшего на след потекшей сучки, пропихивался мимо, лез на спуск, ненавидя всех медленных, всех ползущих со скоростью слизняка по поверхности, не исчезающих, не проминающихся сразу же, когда он лезет и протягивает руку за своим. Сомкнулись плечи, ребра их, потерлись, как у столовочной кормушки плечи зэков, – цепляясь за Валерку, как за мертвую бугристую поверхность, валуны, Угланов продавился и спускался, оскальзываясь часто на ступеньках: ну а вдруг, царь завода, сорвется, – слабой искрой насмешки проскочило опять у Валерки в мозгу, он видел под собой суетящиеся подслеповато-дерганые руки и поплавком качавшееся темя с напотевшими и все сильней седевшими со спуском волосами. Но ничего, сдержался, устоял и ломанулся в гущу оседающего праха – на развороченный забой, к нагромождениям отколотых глыб много больше него самого; в столпотворении гранитной этой боли, там, где под клин забуривал Валерка, виднелось несколько других как бы кусков, запеченных в обычной буро-красной породе.
И в наступившей после взрыва тишине, такой, что можно резать на куски, Угланов, лосем разбежавшись, съехал в рытвину и бился грудью там о каменные стенки, словно птенец в пробитой скорлупе, – лез и лез, оступаясь на туго скрежещущих кучах, в глубь клина, по засыпанным красной пылью отломкам, как по разбитым черепам и содранным коленям, все краснее вымазываясь в этой пыли и сдирая холеную кожу на локтях и запястьях до крови… Наконец-то продравшись, упал на колени и скребся, выцарапывая и выбирая из раны куски, – те вываливались сами, как расшатанный зуб, как затычка из бочки.
Чего лезть-то, чудило? Вон как выбросило далеко из забоя – приглядевшись, Чугуев подобрал под ногами осколки вот этого нового камня. Вроде с виду гранит, та же тяжесть, те же острые кромки, но обтер о штаны и поднес на ладони к глазам: точно сварен из многих пластинок, грязно-бурый, как ржавый от крови, а еще если ближе – с сильным жильчатым проблеском сини с переходом в тяжелый свинец. Он вздрогнул от удара изнутри, и ноющий озноб растекся из-под сердца по всему слабеющему телу. Это было оно – тут уж он не обманется – раскаленное в горне до свечения железо, с ровной малой силой мерцавшее сквозь окалину и грязный пепел.
– Жила, ну?! Говори! Это – жила?! – только тут и добил до ушей вымогающий режущий крик, крик как будто ребенка, вот такой, когда счастливы и орут над рекой на рыбалке: поймали! – но и будто разбавленный подступающей к горлу и готовой плеснуться наружу огромной обидой: не прощу, не прощу! Со сбитыми костяшками, кровавыми руками, спасенным из-под шахтного завала горняком Угланов зацепил за ворот Петрушевского и вынимал глазами правду из него. – Пробились в большую руду, говори? Так че ты тут стоишь?! Машину вниз, машину, в забой пошли руками отрывать!
И погнали опять их, тринадцатую, меж обрывистых длинных откосов в забой, побежали без палки по крику – ломами раскурочивать кровоточащую рану, пока там подползет экскаватор и начнет разгребать по щепоти завал, и Чугуев крушил пятачок оголенного рудного тела кувалдой, отбивая кусками большую руду или – как тут узнать? – может, просто большую железную глыбу, вмурованную во все тот же пустой монолит. И она не кончалась, кровяная железная глыба, отдавая кусок за куском со всем тем же магнитным, магнитящим проблеском… и когда с пережевывающим хрустом подполз экскаватор и со скрежетом вгрызся зубастым ковшом в непрерывную рудную рану, набралось не на ковш, не на бункер – на колонну уже самосвалов, все увидели с освобождающей ясностью, что пробились, пробились, а не извлекли! Это было железное дерево, тысячелетний тихорост уральских недр, чистокровная жила, аорта, способная годами полностью запитывать огромно-ненасытные могутовские домны и конвертеры, что коченеют намертво, родные, не покорми ты их неделю этим мясом. Вот и теперь, теперешним Валерка послужил заводу-родине, пробился для него, завода, к этой жиле, и ощутил от этого такую подгибающую слабость, как будто половина его крови ушла в оголение вот этого истока, железной первородной силы, глубоко заваренной в земле.
Избитые сегодняшней работой и никому уже не нужные бурильщики тринадцатой, они сидели на отвальной куче над забоем и не могли никак себя нащупать, глядя пристывшими глазами на огромного стального богомола, который выворачивал из раны и подымал в ковше все новые куски, на ручьи экскаваторных траков и чумазые морды ковшей, что безвольно отваливали нижние челюсти, чтобы с грохотом сбросить тонны синьки в подставленный мазовский кузов, и на то, как старик грузовой проседал под обрушенной, взятой тяжестью, и на то, как холодное красное солнце окрасило груды оторванной синьки алым цветом сосновой коры на закате и сияло на стали и олове режущих и грызущих открытое рудное тело машин, полыхавших червонной медью.
Будто зарево, отблески будущих, завтрашних баснословных могутовских плавок ложились на все, и в недвижной бригаде каждый чуял одно – так вот сразу не скажешь, что именно, но, наверное, что-то похожее чувствует мать с первым криком покрытого смазкой детеныша, осознав, что сама умерла в этих родах.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.