Текст книги "Песье распятие"
Автор книги: Славко Яневский
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
6. Вецко
Через два дня пути, не оставляя за собой кострищ, мы, три пеших монаха, а ныне всадники, находились куда ближе к Кукулину, чем к Бижанцам. Отсюда до монастыря полдня пути. Но мы остались у Папакакаса – люди Пребонда Бижа наверняка кинутся нас искать в монастыре, вслед за тремя преследователями, чьи могилы не раскопать никогда ни человеку, ни голодному волку.
Отаборились мы в местности под названием Урна, возле небольшого ручья в зарослях бука и граба, без всякой цели или на вид без цели – принужденные и безвольные постники при оружии, ни сытые, ни голодные, покуда братья Давид и Си-лян, верзилы с вороватыми глазами, не притащили распоротого дикого поросенка. Разгорелся костер, заскворчало на угольях мясо, из вьюков появился мех вина и кулек соли. Киприян накопал дикого лука, горьковатого, зато смягчающего при жевании мясо, кто-то выложил очерствелый хлеб, взявшийся зеленоватой плесенью, третий потчевал дикой мятой и щавелем, улучшающими вкус лука. Мы расслабились, вгрызаясь в горячую, непрожаренную дичину. Из неразборчивого бормотания стали выделяться ясные голоса. Вино освободило от усталости и тайного опасения новой встречи с Бижовыми людьми, таящей беды и гибель. Антим промеж двух кусков вспомнил про монахов Прохора и Теофана: месть Бижа обрушится на стариков, вчерашних наших собратьев, подобно лавине, покроет их и сметет с этого света. Кто-то должен пойти и упредить их, вывести из монастыря или уговорить, чтоб сами они, как умеют и знают, укрылись на время. Подниматься в защиту монастыря с двумя монахами и добром негоже: нас слишком мало, чтоб одолеть сброд, который мог привести Пребонд Биж. А старцам надо помочь. Кто-то – Антим, Киприян, Богдан, Парамон или я, знающий все горные тропки, – поспешит, чтобы избавить их от опасности.
«Пойдет он, – Папакакас указал рукой на Богданова сына Вецко. – У Бижовых лазутчиков, рыскающих по горам, он навряд ли вызовет подозрение. Дадим ему мула да топор, будет походить на дровосека. Он к тому же сын кукулинского беглеца, вывернется из беды».
С этим прежде всех согласился Богдан, за ним – остальные.
Вецко молод, сложения слабого, веснушчатый и прыщеватый. Похож на полевого зверька, что, ухватив лапками колосок, огладывает его в мгновение ока. Зубы, сверху длинные, приподымают верхнюю губу. Мудрено в нем заподозрить разбойничьего гонца, тем более свидетеля нападения на троих би-жанчан. Изучаю его взглядом. Гордый и возбужденный – именно ему Папакакас доверил столь важное и трудное поручение. Готов мчаться и без мула, перескакивать пади и скалы, взнуздать ветер. Хотя мал и хил, с опущенными плечами и, подобно Богдану, весь из углов. Велика на исповеди каялась, что затяжелела от него, от этого робкого мальчишки. Не было такого. Она (Богдан мне признался) хотела скрыть, что муж ее, пребывающий в бегах, по ночам заворачивает тайком в Кукулино, чтобы переспать в собственном доме.
Вецко отправился в путь, исчез за густыми деревьями, мы же остались дремотно слушать Киприянов рассказ про исполинское око, появлявшееся в бойнице кукулинской крепости, – было это око одного из ослепленных византийских владетелей. Между первым и последним прошло шестьдесят один раз по девять лет, согласно неким деяниям кесарей, как их толковала моя приемная мать Долгая Руса, для которой девятка всегда имела магическое значение и была божьим знаком судьбы столетия. Подсчитываю про себя: с тех пор, как вырвали глаза самому Исааку II, [22]22
Исаак II Ангел (1185—1204) – византийский император, свергнутый и ослепленный своим братом Алексеем III.
[Закрыть] до дня, когда Киприян, сам в прошлом Исаак, толкует о загадке крепости, прошло четырнадцать раз по девять лет и три раза по девять месяцев. Можно рассмеяться. Но я сдерживаюсь, чтобы не смущать других. И даже не вопрошаю себя, зачем раздумываю о нелепицах и до чего дойду, убеждая себя, что число девять и впрямь загадочно, только вот подходит ли оно человеку без будущего.
Сказания про исполинское око и про исполинскую руку под Синей Скалой как моросящий дождь тяжестью накладывались на веки. Один за другим вспоминали подобные чудеса, про которые слышали или пережили сами. Кто рассказывал, кто хихикал, иные шептались. К ночи дремь даже рассеялась: сидя вокруг костра, мы ждали истории не простой, а способной нас взволновать и открыть тайны жизни и мира, пребывающего по ту сторону ежедневия. Оказалось, что, кроме неутомимого Кип-рияна, другого, сочинителя историй не было. Всех снова стала забирать дремота. Папакакас нарядил стражу, и мы улеглись кто где, на листьях и на голой земле, прикрывшись кто чем мог.
Вечность, проходящая сквозь нас неисследимо, становится раздробленной и бесцельной. То, что в ней могло бы сделаться блеском, уже пепел, ни под золой, ни поверху нет ничего – ни знамения, ни крика. Сознание пытается выдраться из этой смуты и воротить к себе жизнь со всем ее беспорядком. Сознание хоть и не вечно, а все же не смерть. Еще нет. Оно выбирается из пузырьков льда, рвется к жизни в жизни.
Я лежу. Среди людей и наедине с собой, напластываюсь поверху туманной бесформенностью, а в самом низу у костра моя скорлупка, увитая неясными снами, по которым проходят, прозрачные и немые, ни живые, ни мертвые, мои знакомцы: отец Прохор, Теофан, Русиян, Симонида, за ними появляются и тоже исчезают Ион, Катина, Пребонд Биж, потом кое-кто из мертвых: Стоимир, Ганимед, кузнец Боян, матушка моя Долгая Руса. Такие, какими я знал их. И все же другие. Бесплотные и сквозистые до последней нити крови. Мягкие и окоченелые. С едва различимыми лицами. Неслышные и чужие. Призрачные. Не страшусь их и не удивляюсь, что они – лиловатая мгла в лиловом. Меня разбирает любопытство. Хочу что-то сказать, но не знаю что и молчу. Немо слежу за ними неким внутренним оком. Не приветствую их, не прощаюсь. Они обходят меня. Их тени трепещут среди теней буков и грабов. Расплываются в прихлынувшем лунном свете, и свет расплывается тоже, собираясь внутри меня мраком с редкой серебряной пылью.
Меня пробудили крики, вырвали из земли – я уже запустил в нее корни. Мы вскакивали один за другим. Стражник подвел к встрепанному Папакакасу Вецко, нашего гонца в монастырь Святого Никиты, за ним покорно тащился мул. Известие, мной предугаданное, не удивляло: отец Прохор и Теофан благодарствуют, что про них вспомнили, однако останутся на своем месте – алтарь, коему они предстоят, ни пред царем, ни пред разбойником не покидается. Вецко мог бы теперь устроиться возле погасшего костра да поспать, а он, съежившийся от усталости, стоял в нерешительности. Сгорбился, переминался с ноги на ногу. Папакакас подошел совсем близко. Спросил, что еще, и ждал ответа, вместе с ним ждали мы, Вецко, задрожав, шепнул вроде бы имя, только я не расслышал – чье.
Ночь проходит и пройдет, холодный месяц в вышине словно бы подгрызла внезапная теплота, как дыхание обнюхавшего его зверя, или ветер, непостижимым способом добравшийся до него из своей норы, где обитает тайный огонь и вечность. Воздух подрагивает. То ли от звука предутреннего пробуждения, то ли от слабой волны света, полегоньку завладевающего землей и затопляющего все на ней. Вдалеке на небе открывается розоватая рана, солнце снизу уже изготовилось зализать ее горячим языком, залечить. Коротко вздрагивают ветви буков и грабов, словно присоединяясь к перекликам рябчиков. Мрак собирается в полосы, в толпы вытянутых теней, людей и деревьев. Где-то по-песьи подал голос дикий козел.
Вецко повторяет произнесенное имя, но и теперь неясное. «Русиян? – переспрашивает Папакакас, и голос у него не удивленный, а сонный. – Что он? Ты его повстречал?»
«Он здесь. Хочет с тобой увидеться».
Мы разом вскочили на ноги, среди первых Парамон и Богдан, заспанные и злые, злее некуда: причинитель их бед очутился совсем близко от них. Беззубый Парамон готов был деснами – так ненавидел – ободрать до костей бывшего своего властелина, а тот выходил из древесной тени и направлялся к нам, безоружный, с непокрытой головой, похожий на человека, заплутавшего в незнакомой местности, который теперь идет себе наобум, скорее лениво, чем осторожно. Богдан нагнулся и поднял с земли копье, принадлежавшее кому-то из убитых нами бижанчан, украшенное в пяди от острия лисьим хвостом, знаком Пребондовой десятки. Вецко нерешительно, с мольбой протянул к нему руки, при слабом восходном свете лицо его казалось еще более исхудалым, усохшим, постаревшим, в глазах, словно и не молодых, был страх.
«Нет! – крикнул он протестующе. – Русиян мог меня убить, но не убил».
И Парамон, вооружившись ратной секирой, обратился в живое мщение – того гляди опередит следопыта. Папакакас смирил их мановением руки, вроде бы смирил, спокойный, не выказывающий неприязни к пришельцу. Молча ждал, когда тот приблизится, затем и сам шагнул к нему. Они стояли близко друг против друга, мирные на вид – вот-вот разойдутся, слегка удивленные: не знакомы, просто вызвали взаимный интерес.
«Я ждал встречи, вельможа. Не так быстро и не здесь, а ждал. Бог перекрестил наши дорожки и столкнул, пора нам, значит, поделиться и своей враждой, и своим добром».
«Нет у меня добра. Ни здесь, ни в Кукулине. Мы теперь ровня, голодранцы и жертвы Бижа».
«Предлагаешь единение?»
«Если поверишь мне, ты и твои ратники, я пристану к вам с парой, пока что с парой своих людей. Все мы, ты, кукулинцы и я, перед одной опасностью, один у нас враг. Для Пребонда Бижа каждый по отдельности слаб. Я хочу, чтоб ты знал это».
«Знаю. Ну и что? За нами гонится Пребонд Биж. А за мной еще и царское войско, то самое, с которым ты повязан одной веревочкой. Поверить тебе – какой залог предлагаешь?»
Не оборачиваясь, Русиян позвал:
«Роки, Житомир… Идите».
К нам приближались двое. Нет, не двое. За ними шла и она, Симонида. Подальше, локтей сто от нас, ржали невидимые кони. Я стоял недвижимый, охваченный равнодушием. Моя грешная, тайная любовь не взволновала меня. Я даже не спрашивал себя, как она оказалась здесь, среди нас.
«Мы убили стражников и вывезли ее из Бижанцев». – Только это и вымолвил Русиян. Отступил, давая Симониде место: скажи им.
Она не глядела на меня, ни на кого не глядела. Стояла спокойно, лицо бледное, губы сухие и бескровные, утерявшие соблазнительную полноту. Только глаза были прежние, в них подрагивали зеленые огоньки греха. Я перехватил взгляд Богданова сына. Утренние лучи будили в нем мужские желания.
«Если до завтра Данила и его люди не вернутся, всех, способных держать нож и меч, Биж двинет на Кукулино, на Любанцы, на монастырь».
«Не верьте ей, – усомнился кто-то. – Втянет она нас в беду».
«Верно, – согласился Папакакас. – Откуда мне знать, Русиян, что ты не ведешь за собой царевых платных убийц?»
'Ты хотел залога. Вот он. Оставляю тебе свою жену Симониду».
Она не твоя жена, чуть не крикнул я. Однако промолчал, знал, что вырешит Папакакас. И он вырешил.
«Оставайся с нами. Я подумаю».
7. Карп Любанский
Он думал долго. От происходящего его словно отделяла невидимая стена – минувшее, с которым его ничто не связывало. Бродяга, человек без родины, никогда он не встанет за чуждый Рим [23]23
Аллюзия на слова римского трибуна Тиберия Гракха, произнесенные им в 133 г. до н. э. «И дикие звери в Италии имеют логова и норы, куда они могут прятаться, а люди, которые сражаются и умирают за Италию, как кочевники, бродят повсюду с женами и детьми». Парафраз этих слов имеется в евангелиях – от Матфея, 8:20 («И говорит ему Иисус: лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда, а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову»), йот Луки,9:58.
[Закрыть], не подаст спасения Кукулину, над которым ураган собирал тяжкие, злые, смертоносные тучи. Он был не из тех, чьи чувства могли обратиться в гнев и горечь из-за судьбы людей под чернолесьем. Как и Пребонд Биж, он был разбойник. Сейчас Папакакас решил отвести своих людей – убраться с дороги сильного. И тотчас же, как-то внезапно, не успев разобраться в причинах несогласия, ему воспротивился Карп Любанский. Прикрывая волнение, пытался влить в предводителя благоразумие и трезвые чувства. В бешенстве мести Пребонд Биж всех поколет на своем пути, Кукулино и другие села станут гробищем, жалкими останками жизни. Папакакас глодал кость, оставшуюся от вчерашнего пира. Все видели в нем дикого атамана, которому лучше не перечить, и не лезли с советами. Кинул мосол через плечо, костлявые пальцы отер о волосы. Правый глаз его прикрывала тень с запада, левый был обведен кольцом солнечного света. В его разуме – его сила. Сила эта блюла свою правду: жить и грабить, жить и бежать от смерти, жить и искать золотую жилу чужого богатства. Теперь я знал, что это Карп, Парамон и Богдан подбили его спасать нас от погони. В его широких ноздрях гудели невидимые осы.
«Не понимаю тебя. Хочешь, чтобы я повел вас на погибель?»
«На погибель? – тихо переспросил Карп. – Чью погибель? У сел нету защитников. Погляди, сколько нас тут из этих сел, – он сделал широкий полукруг рукой. – Больше половины. Мы, атаман, должны защитить Кукулино, Любанцы, Бразду. И монастырь с хилыми стариками».
«Не понимаю тебя. Кто это вы? Без меня?»
«С тобой. Нам суждена битва с Бижовыми людьми».
«Нет. Пока мы вынуждены уступать сильному».
«Тогда без тебя, одни».
«Без меня – нет. Я для вас закон. И для тебя тоже».
«Закон? – вмешался Тане Ронго. – Миг подошел решительный. Закон для нас – единение, а если не будет единения – расходимся. С тобой останется меньше, чем полагаешь. Может, и рискованно нападать на Бижанцы, но вдвое рискованней ждать, промедленьем искушая судьбу».
Мы уже расходились. На Карповой стороне было большинство: Парамон, Богдан, Вецко, Тане Ронго, братья Давид и Си-лян, Русиян со своими ратниками, Яков и Баце, молодые люди, неведомо откуда и как попавшие в отряд, были и не во всем согласные с атаманом – колебались между решимостью Карпа возвыситься над разбоем и нежеланием атамана лезть на рожон.
«Бижанцы село богатое, вот что я знаю, – вмешался Антим, внезапно, казалось, в монахе пробуждался грабитель, но я понимал, что он, лукавый и мудрый, пытается завоевать Папакакаса. – В хоромах Пребонда Бижа горы золота и серебра. Это богатство может стать нашим. – Вздохнув, повторил: – Нашим!»
Теперь оба глаза атамана были в утреннем свете. С севера, с верха Шары, погромыхивая, приближалось густое сиво-белое завихрение – облака, угрожающие дождем и еще чем-то неведомым. Перед налетевшим холодом, под коварное завывание ветра оттянулись, расплылись тени. Круглое и набухшее влагой облако, сжимаясь и разжимаясь, отделилось от груды и закрыло солнце. Золотые кольца вокруг глаз атамана исчезли. Но зрачки его еще горели золотом. Антим одолел его, перетянул.
«Так. Значит, золото? И серебро. Что же ты предлагаешь, монах?»
«У меня есть план. Ждал удобной минуты, чтоб изложить».
«План? Не понимаю! Трое ихних на одного нашего, так, что ли?»
«Да пусть хоть пятеро на одного. Мудрость, атаман, как говаривал наш отец Прохор, никогда не отступает перед обезумевшей силой».
Более всего Папакакас доверял молчаливому Чеславу, медлительному, задумчивому человеку.
«А ты что думаешь?»
«Много чего и ничего. Что бы ты ни решил, для меня закон».
Вот и все, что вымолвил этот человек, молчаливый до сего мгновения, да и после – до дня завтрашнего, когда откроется его сердце и его рана.
Исчезло солнце, ветер распарывал облака, они срастались, цедили морось. Слышу мрачный голос Антима, увлекающий многих, кое-кто помалкивает, скрывая свое сомнение в успехе. План его – безумный, страшный и мстительный, с не предугадываемым концом. Вихрь открывающихся возможностей, за малым исключением, воодушевил всех, особенно Карпа Любанского, Богдана и Парамона. Даже, как ни странно, меня. Наша увлеченность вгоняет людей в лихорадку. Долгим будет день. И ночь. Только шаг отделяет нас от судьбоносного боя, от погибели, нашей или бижанчан, а может, и тех и других. Коренастому крепышу Папакакасу издали – с горы, из-за горы – машет золотыми руками будущее. Он выпрямился.
«Седлайте коней. Пусть кто-нибудь, – указал на обессиленного Киприяна, – этот монах, пойдет с ней, – глянул на Симониду, – скроет ее – в монастыре ли, в селе ли. С мулами и с лишним грузом».
Киприян без удивления, спокойно, будто ждал этого, встал и подошел к Симониде. Она ему усмехнулась неопределенно и, так же неопределенно, – всем и никому. По ее круглому стану мутновато скользили мужские взгляды. Она села на мула, свесив ноги на одну сторону. Не поинтересовалась у Русияна, почему расстаются. Да он и не ответил бы. Хмуро глядел, пока она удалялась, вслед за мулом монаха.
«Ну, – позвал с коня Папакакас. – Тронули».
Косо ударил мелкий дождь, низко спустились облака, ветер затягивал нас в неизвестность. Мы спешили, кто верхом, кто пешком, один за другим, молчаливые и сгорбленные, девять конников и девять теней, воинство или ломкая груда костей, а может, запутанный клубок, он закатывался на скалы и скатывался в долины, то оставляя дождь за собой, то оказываясь в гуще дождя, катился в мутный полдень, в сумрак, чтобы безошибочно пробиться сквозь вихрь ночи и дождь.
Отдыхали редко. Я ехал, засыпая в седле: сквозь дрему видел мула, увозившего Симониду. Пытаюсь заворотить коня назад, отыскать своих. Не могу. Мешают чары – Симонида не отпускает меня. Просыпаюсь – еду вместе со всеми, усталый, под дождем, бесполезный. Куда еду, зачем? И снова набегает сон, вздымает меня и сбрасывает к людям.
Мы сменялись в седле, делили усталость, как делили судьбу, искали и находили тот путь, которым Антим, Киприян и я ушли от Бижа, ведомые некими Ионом и Катиной – карликом с острым разумом и безмерной душой и девочкой с неладами в юной крови, – то ли блаженными, то ли раскаянными, увидевшими в нас божьих вестников, безвинность, у которой весь мир, и они тоже, в должниках. Затем мы разделились. Антим, Богдан, Вецко, Карп Любанский и я заняли ту самую площадку – сто шагов в длину – с заготовленными камнями над ущельем, по которому шла единственная дорога в Бижанцы. Другие, осторожно спустившись, спрятались там, где ущелье открывается воронкой в широкие просторы с дубравами и мелкими балками по краям.
Дождь отходил и возвращался снова. Перед самым рассветом перестал, облака растащили его во все стороны. Звезды на приоткрытых небесах утеряли свой дрожащий блеск. Мы сидели за грудой камней, сверху хорошо виделось село. Мы молча его рассматривали: дома словно крупные зерна на шероховатой ладони, с нее расходились углубления, удлиняющиеся в пустую артерию – ущелье, которое вот-вот накроет смерть и протянет свои щупальца к нам, предводимым Папакакасом. Заорал петух, над кровлями взвивались дымки – наступал рассвет. Перед нами словно бы на далеком изображении оживало далекое время, на поверхности иконы двигались муравьи-люди – выводили из стойл муравьев-коней, появлялись из ниоткуда, расходились, вновь возвращались друг к другу, строились десятка за десяткой. Две десятки конных, три – пеших, впереди двуколка, в которую неспешно взгромождался на шкуры Пребонд Биж.
Он ведет, управляет – вовсе не вихрь, мечом засылающий вихрь.
«Не обманула. – Карп Любанский думал о Симониде. Поднял руку перекреститься. Не стал. Усмехнулся невесело. – Утро-то какое погожее, – поглядел на меня. – Слышишь, запели горные куропатки».
Бижанчане уже под нами – спускаются по круче в ущелье. Вставшее солнце удлинило тени, темные и сплющенные, за фигурками, спешившими в царство великой тени среди утесов, чтобы хлынуть из ее воронки на наше чернолесье, на наши села.
Цель далеко. Будь она и совсем близко, им не достигнуть ее. Мы ждали скрюченные, напружившиеся, немые, чтоб они оказались внизу, в каменной своей гробнице; я чувствовал, как у меня сохнет горло. Может быть, я дрожал. Меня не убили, а я вот собираюсь убить, хотелось горько усмехнуться кому-то. Некому. Всех охватила судорога, скорее затаенное полоумие, чем справедливое мщение. С кромки, на которой мы хоронились, Богдан и Карп Любанский откатили бревно, удерживающее груды заготовленного камня. Загромыхало. Глыбы, подскакивая, летели по крутизне, волокли за собой кусты и камни, и все вместе с мчавшимися следом новыми бревнами и глыбами обрушивалось на тех, внизу, на теперь уже бывших людей, превращавшихся в хруст костей, в ужас, страх, смерть, в замурованность под камнем, который густой лавиной все катил и катил сверху, доустраивая беспорядочные могилы в ущелье. Воодушевленные злыми страстями, жаждой мести и крови, глухие к крикам снизу, ослепшие, не видящие перекошенных жутью лиц друг друга, с привкусом желчи под языком, озверевшие, уже не судьи, а извершители приговора, мы перебегали от одной груды камней к другой, выбивали колья из-под бревен и орали, подбадривая себя невразумительным криком. Гора гудела, забирая в утробу своих детей-бижанчан, которые могли быть сеятелями и жнецами, мирными пастырями, далекими от кукулинских обид и несогласий, принесенных сюда легионами деспотов в продолжение столетий. Они были в этих местах пришельцами, легко осваивали чужие пределы и собирались легко прожить. И теперь гибли.
Смертоносный, неостановимый поток из бревен, больших и малых камней захлестывал людей внизу, ломая колени, черепа, позвоночники, расплющивая селезенки и легкие, обрывая нити между Вчера и Завтра, в адовом Нынче, где на одном дыхании поседел Карп Любанский, с содроганием, визгливо и дико захохотал Вецко и свою страшную и жестокую молитву выродил Антим, что-то утробное, вроде убреееааа, ее подхватил Богдан, потом я; и нам отвечали бессмысленные голоса из ущелья и падей: убреееааа! Мы сделались рукой смерти, безумные дуделыцики в невидимый рог – сквозь зевло его возглашался конец мужской сердцевины селения Бижанцы, раздавленной в месиво и кровавую пену: когда все утихнет, двинутся к нему всяк по свое плакальщицы, могильщики и дикие псы.
Тогда, во время этого вероломного действа, сошел с ума Карп Любанский. Выпрямился возле последней груды камней и поднял руку, что-то выкрикивая. Прыжком заскочил на бревно и заплясал, сперва тяжело и неуклюже, потом быстро и смешно, на одной ноге. Колышки за бревном подались, и оно, заранее предопределенным путем, пошло вниз вместе с Карпом Любанским и камнями, круша все на своем пути, чтобы воздвигнуть последний курган бижанчанам. И – о скорбь моя! – благосердому Карпу Любанскому, человеку, воспротивившемуся владетелю Русияну, и Папакакасу, и Пребонду Бижу, но более всего самой жизни – за миг до того, как я испустил рыдание.
«Мы прокляты, господи! Будь же проклят и ты!»
А внизу, в ущелье, Папакакас со своими людьми, с ними Русиян, Роки и Житомир, все на конях, посекали то, что осталось от бижанчан, пробивались, слегка редея, среди человечьих и конских трупов к Бижанцам, к богатствам Пребонда Бижа, к тому злату-серебру, которое Антим, может, и не выдумал, когда вызывал Папакакасову алчность. В хоромах Пребонда Бижа горы золота и серебра. Пламень в крови, дрожание селезенки, корчи разума. Убогая цель – и такая цена: тьма-тьмущая убитых. Я рыдал: придет Черный Спипиле, соберет кости.
Прокляты мы, прокляты! И мы и ты, господи!
«Пошли в Бижанцы, – позвал Богдан. – Знаю я Папакакаса. Опьянел от крови. Всех посечет. И женщин, и детей в колыбели».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.