Электронная библиотека » Славко Яневский » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Песье распятие"


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 14:20


Автор книги: Славко Яневский


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +
6. Почки

(Велика монаху Киприяну – на духу)

До землицы тебе преклоняюся, о каменье лбом ударяюся, истомилась я, истянулася, лучше быть нерожалой колодою, чем женой блудодейной, грешной и проклятой. Выслушай меня, благосердый, и прокляни. А не дашь проклятия, сама я себя прокляну: чтоб меня змеи под языком лизнули, чтоб я паршой покрылась и выпустила когти орловьи, чтоб меня ветры изрешетили, чтоб я рот раскрывала, а хлеба не доставала, чтоб я от чумы на скаменелых ногах убегала, чтоб утроба моя скорпионов и ненасытных сороконожек кровью своей поила да мясом гнилым кормила, чтоб я побиралась да ящеричьим мясом питалась, чтоб я с волками в коло [14]14
  Коло – букв.: круг. Народный танец наподобие хоровода. Коло пляшут, взявшись за руки или за пояс*.


[Закрыть]
кружила да на горбу упырят носила, чтоб меня на Песьем Распятье ткнули головой в муравейник. А на Святую Варвару и на Марию Иаковлеву [15]15
  Мария Иаковлева – мать апостола Иакова, согласно Евангелию присутствовавшая при казни Христа*.


[Закрыть]
чтоб я без имени осталась и чада мои руки б ко мне не тянули, матерью не величали, любезной нашей не называли, не воспевали кормилицей, хранительницей, утешительницей. С погнушанием бы от меня бежали, горящей серой мне путь заливали и чтоб так меня проклинали: паршь кровавая, чадоморка, ведьма, блудница, совища бездомная, кормилица Иудина.

Велик мой грех, отец Киприян, рогами дерет меня изнутри. Не убивает, только рвет да дерет. Долго ли мне еще жить назначено, чтобы мучиться и никто чтоб меня не пожалел, почернелую душеньку не утешил? Кто только лап ко мне не тянул – морщинистые и пучеглазые, липкие, прокаженные и гнойные, брехливые, точно псы, или по-жеребячьи гогочущие. Были с кривыми носами, и такие, что отметались от веры. Болтливые, точно весенние воробьи, оскаленные, точно волки зимой, – женишки ненасытные. Я ведь одна была, без мужа. Захочу – приходи, не захочу – нет, я не тебе, отец Киприян, я про других. Ну и что? Кто мне это поставит в грех? А как переступила Богданов порог, покорной стала слугой мужу своему и следопыту. Блудников словно ветром сдуло, перестали вокруг дома кружить. Все ко мне относились с почтением. Соблюдала ли я себя? Соблюдала. Только вот… О том и речь. У алтаря да у тебя ищу утешения, да, видно, не найти мне его ни на этом свете, ни на том, прокляли меня святые мученицы.

Весна, бутоны да почки, цвет дадут и айва и лютик. В камне и в том по трещинам пырей прижился, фиалки скоро откроют свои небесные очи. От тепла и держаки-то у кос пускают отростки да листья. Погляди на кровли. И на них трава. А я, какой от меня отросток? Сам видишь, понял. Тяжелая я, вынашиваю дате. Без мужа. Нет моего следопыта, чтоб расправился с ветрогоном. Через неделю, две ли, три ли рожу. И кого вырожу? Черного да зубатого?

Горе тому, кого я ожидаю, отец Киприян. Такое отродье, как вырастет, не делается монахом. Ни властелином. Ни постником, повернутым к небесам. Рассказывала мне покойница Долгая Руса, в Кукулине такое уже случалось. Давным-давно была такая же грешница, Агафьей звали, понесла от родича, то ли от деверя, то ли от дяди, не упомню. Родила. И что бы ты думал, дитенка? Человечка псоликого, вот. Черного да с хвостом. Днем хоронился в бочке. А по ночам, когда крещеные спали, выбирался, ползал на четвереньках и на месяц выл. Хуже всего было, что водил он за собой на веревке лихорадку с чумой. Мор за собой оставлял. Посеют мужики ячмень – на ниве терн вырастает. Молятся, бедные, крестятся, засыпают в жару. А наутро овцы порезаны. Призывали они и постников, и игумнов. Все впусте.

Долгая эта история, очень долгая. Я тебе после исповеди расскажу, язык-то у меня прытче веретена. Сейчас я тебе свое сердце открою, муки свои, а не про Агафьино окаянство, она-то бог весть когда и жила. Я теперь и сама-то пуще Агафьи сделалась.

Допытывали меня Русияновы ратники. Тяжелая, дескать, ты, Богдан, значит, лазит к тебе в постель тайком. Ты не святая и не девица, чтоб без греха тяжелеть. Такого даже в сказках дурацких не бывает. Грозились меня подвесить за ноги. Первая, дескать, будешь, которая через рот родит, – так они скалились. И опять – где да где твой Богдан? Люди, стараюсь их умилостивить, братья. Какого такого Богдана вы с меня требуете? Нету его, провалился сквозь землю. И как можно за ноги меня подвешивать? Я Симониде верная служанка, она вам не простит. Они упорствуют – Богдана нет, а ты наладилась ему ребятенка родить. Только не дождется он ни сынка, ни дочки. Говори. Про все знать хотели, пришлось им рассказать. Я и святых себе надумала, чтоб побожиться, – Лукияну Раскольникову, Деревянную Магду-Марию, Параксилию.

Про что про все? Да про то самое, отец Киприян, из-за чего я на коленях стою перед добродеем нашим Святым Никитой, из-за чего язык утруждаю. И вправду ведь не знала я, где Богдан, то ли в честных воинах, то ли в лихих разбойниках, то ли побирается где изувеченный, под снегом, а по весне под Воловьим Оком [16]16
  Воловье Око – одна из звезд созвездия Большая Медведица.


[Закрыть]
и под иными звездами. А вот торговцы, что с той стороны наших гор приходили обменивать соль да щепу с Иисусова гроба на льняное полотно и сухую рыбу, его видели. Сказывают, носит он меч да копье. И вовсе не под началом у Парамона да Папакакаса. Нет. Богдан сам десяткой командует, с ним и зять Петкана покойного – Карп Любанский. А торговцев тех Богдан попотчевал, серну зажарил, яблочным вином напоил Да молоком от прирученной горной козы. И принес тыкву. Треснутую. Я, говорит, вас за друзей считаю, и сел с ними на сухие шкуры. Нынче ночью, говорит, луна зеленая, вся поросшая прозрачной травкой. Такое раз в столетье бывает, только раз. В полночь каждый, кто заглянет в треснутую тыкву, сделается ясновидцем. И вы, други, торгующие мусором со святого гроба. Придите и загляните. Моя тыква тоже взята с могилы Спасителя. Кузман мне говорит, отец Киприян, будто это могила святого по имени Иезекииль, а Дамян клянется, будто святой тот не иной кто, а наш постник кукулинский Благун, в молитвах поминаемый как Гидеон Огнеголовый. Заглянули торговцы в тыкву и побледнели, глаза полезли на лоб. Духотища в той тыкве, а на подходе вьюги да ураганы. Сквозь них, сквозь мглу, пробиваются тысячи ратников, нападают на новую кукулинскую крепость. А надо всеми в золотой броне стоит Богдан супротив подданника царева Русияна. Слыхать и стук мечей, и стоны раненых. Кузман говорит, а ему можно верить, что Богдан мой властелина располовинил. А Дамян кручинится – в крови, мол, лежит Богдан у Русияновых ног. Потом в тыкве ладьи поплыли, середь огня карлики на головах стоят, с куполов монастыря потоки водяные – в завертах глаза рыбьи, псы-журавли да сороконожки с крылышками гложут камень и дерево. Кузман с Дамяном соврать не дадут, позови их, скажут тебе. Богдан хорошо умеет в треснутые тыквы глядеть, а меня, видать, позабыл.

Как я понесла? Когда? Виноград собирали, о прошлом годе на успение Богородицы, гроза тогда разыгралась после долгого зноя, дождь принесла и облегчение страдающим лихорадкой. Я безо всего спала, слегка прикрытая, не разобрала, где сон, где явь. Кто-то лег ко мне, а я подумала спросонья – Богдан это. Окликнула я его, а он мне на рот горячую ладонь положил и вроде бы, так мне со сна почудилось, шепотом велел молчать, в селе, дескать, все живое спит. Хоть бы змея меня перед тем укусила, на один бы грех меньше унесла в землю! А я в ту ночь по-бабьи себя повела, думала, Богдан это, надоело ему в треснутые тыквы заглядывать, вот и явился, своему добру хозяин.

А вовсе и не Богдан оказался. Как поднялся он, горячий да молчаливый, в отворенную дверь ударила молонья и на миг лицо осветила. Я так и окоченела вся, лежу онемелая, без крика. Вецко это был, сын Богданов от первой жены. Он как сгинул, а я осталась лежать да корчиться от своего греха великого, которому нет прощения. Дал бы Никита-мученик мертвенького родить, под крестом бы зарыть отросток, которому не расцвесть. Бей меня, проклинай меня, только не спрашивай. Пустое дело. Слышу я его в себе, ворочается. Мой будет, и Вецков тоже, и Богданов. Первому брат ли, сестра ли, а еще сын или дочь, а второму сын или дочь, а еще внук или внучка. Эдакая путаница, с ума спятить впору.

Ратники мне не верят. А Симонида… Грех, говорит, неслыханный. Ежели не от мальчишки ты затяжелела, Велика, стало быть, Богдана проклятого укрывала. Уходи, и чтоб ноги твоей тут больше не было. Никогда. Сна я решилась от скорби, вот и пришла к тебе. Ты в звезды смотришь. Узри погибель мою и молись за меня. Улыбнется ли мне матерь божия, как под радугой я пройду?

Прощай теперь. Монастырю оставляю полотно, что выткала я зимой, слезами его обливаючи, да сберегла под сухим листом иван-цвета.

7. Плод

Горсть жита, охапка сена да глоток воды – житья не стало. Люди бросали свои дома и бежали, не оставляя следов. Слух давно шел – по всему краю встают бунтовщики, а того хуже шайки разбойничьи. Появлялись внезапно, средь бела дня, накидывались без разбору, убивали, грабили и исчезали. В иных шайках не только мужики были. Главную силу составляли вчерашние ратники, плуты из развратников городских, пропащие купцы, обнищавшие богатеи, не поладившие с победителями, завладевшими их землями. Ни дома, ни очага разбойники не имели, пропахивали за собой долгие кровавые полосы. Скоро у них зубы острились, из молочных делались клыками, перегрызающими броню и кость. На каждого погубленного разбойника, посеченного деревенской косой или ратным мечом, сельчане выкапывали по две, три, пять могил – укладывали после сражения в каждую по двое, по трое своих.

В ту пору, два года прошло, как Русиян сделался господином над селами под чернолесьем, особо лютовала шайка Пре-бонда Бижа. Говорили, молодцы в ней самые ловкие и безжалостные, пять десяток и над каждой десяткой по старшому. Налетали они скопом или, поделившись, отрядами, появлялись сразу во многих местах. Горели села, село отступников Карпа Любанского и Тане Ронго спалили, оставив за собой много свежих могил, Кукулино эта беда стороной обходила – кроме прежних ратников под оружием у Русияна были кузнец Боян Крамола и Богданов сын Вецко да еще двое из города, то ли ратники, то ли беглецы пред законом, Гаврила, со шрамами на лице, и Данила – в дележе добычи его будто обидел Пребонд Биж, и вот он уже не разбойник, а ратник с разбойной кровью.

Русиян, мужики и даже наши монастырские от этого Данилы разузнали все или почти все о Пребонде Биже: маленький, желтоглазый, вспыльчивый, за схваткой наблюдает издалека в окружении половины, а то и целой десятки; к пленным никакой милости – виселицы да костры; алчный, спесивый – нос себе готов отрезать, лишь бы возвеличиться над остальными, а чтобы пугалом не оказаться, тут же себе приладит другой, из золота. За шайкой движутся двуколки, груженные добычей; богатство свое закапывает без свидетелей по тайным местам, заметы ставит, ведомые лишь ему, – на старости все выроет и уберется подальше от этих мест, добьется почета и уважения. У каждой десятки знаменосец с особым знаком на копье – конский хвост, лисьи черепа, серебряное яблоко на цепочке, низка клыков и резцов дикого кабана, высушенная волчья шкура.

С рудника, из края, где жил когда-то постник Гавриил Лесновский, воротился изувеченный Дамянов родич Найдо Спилский, с залитыми страхом глазами оповедал близким, как проезжал села, порушенные Бижовыми разбойниками, – пепелища, мертвяки, скорбь. Села, опустошенные огнем и разбойничьими мечами, видели еще двое, сельский травщик Миялко и Пейо, его дружок, – оба тайком искали спрятанное золото крестоносцев. В их рассказах громоздились горы трупов и костей, кровь лилась рекой, испускающей смертную мглу, солнце помрачали вороньи стаи – обожравшиеся ленивые псы с кровавыми мордами уступали им свою снедь.

Над Кукулином нависал ужас: когда-никогда, а ударит на село Пребонд Биж, злобная и безмилостная шайка, оставит за собой трупы и окровавленные колыбели, плач да стон до небес, обратит становище под чернолесьем в сплошную рану. О чем умолчал бывший Пребондов грабитель, а может, он того и не знал, кукулинцы со страхом нашептывали друг другу. Однажды в Кукулино (я тогда был молодым) заходил то ли с женой, то ли с дочерью иконописец-заика, Исайло, помнится, его звали, так вот, был у него будто бы потерянный сын, который сызмла-да взглядом умел сгибать железные копья, выкидывать зябликов из гнезда, вспять обращать потоки. В союзниках у него чума, и меч его не берет. Черный чудодей этот и есть Пребонд Биж. Эта глава кукулинской библии вроде бы не имела под собой истинной почвы. И все же ее не считали ложью.

«Встречал я его как-то, давно, прежде чем пойти в монахи, – припоминал Теофан. – Чародей. Под верхней губой не голые десны, как у Русиянова ратника Гаврилы, а два ряда песьих зубов. Видели – вода в болоте пред ним каменела. Шел как посуху. На самом-то деле вышагивал он по мосту из покорившихся русалок да всплывших утопленников. Сверху луна, снизу болото урчит».

«Кузман с Дамяном немало про то знают, – раскачивался на треноге Киприян. – Вам, так и быть, расскажу, а перед отцом Прохором да перед братом Антимом молчок. Робею я их, безгласным делаюсь – богомолец на заточении. Говорят, у Пребонда Бижа в глазницах вместо глаз ужи. С собой семантрон носит, клепало такое, деревянный гонг, оповещающий, когда он к убийству готов, а убивать ему все равно кого, даже своих не милует. Все это Кузман с Дамяном вытянули из пришлого, Данилы этого».

Я знал, да помалкивал: Кузман с Дамяном, как обычно, плели невидимую паутину на невидимое веретено. Из этого прядева Киприян и Теофан ткали туманы и облака, ковыляли от были к небыли, словно вечные заложники несбываемого, одинокие цари с волшебным жезлом, пред которым стихают бури и ураганы, переливаются друг в друга золотые краски и звуки, а сами они плывут сразу в двух ладьях – в ладье прошлого и в ладье будущего.

Меж тем у жизни было свое неостановимое течение. В Кукулине возводилась малая крепость, в три ее покоя уже вселились старые и новобраные ратники, ночами несли поочередно караул оголодавшие добровольцы, прельстившиеся на господское изобилие. Казалось, готовился решительный бой не только с Пребондом Бижем, но и со всеми отрядами отступников и с тем, которым мог предводительствовать Богдан, или Парамон, или Карп Любанский, или, наконец, неведомый Папакакас. В безрядье, смешавшем правду и небылицы, все двигалось по своему порядку. Южнее Песьего Распятия, между Русияновыми дубравами, десяток или больше кукулинских парней, возглавляемые суровым Ганимедом, дотемна обучались ездить на коне, владеть мечом и копьем, уберегать свою голову в битве.

На кукулинском взгорье, в третьем доме от чернолесья, жил Урош с женой Войкой Вейкой, матерью Деспой Вейкой и дочерью Филой. От ногтей до зубов были они желто-зелеными, особенно сам Урош – борода и та с прозеленью. Зеленей его была разве что летняя мурава. Мужиков Урош побаивался, сидел по обыкновению с бабами и разводил сусоли: будто ночью катаются на нем, Уроше, призраки, а днем, истинный крест, ихний петух на навозной куче лаял псом. «Ганимед обучает ребят одним шагом до погибели добираться», – доверительно нашептывал Урош бабам. Баба его и выдала. До монастыря донеслось: схватили его ратники, и Ганимед двум своим подначальным, молодым да глупым, приказал урезать ему язык. Уроша помиловали. Но то ли от того, что зарекся, то ли от страха великого – аж рубаха его пошла зеленью – Урош онемел и перестал говорить, даже со своими Вейками. А чуть погодя Ганимед же еще двоих покарал, а за что – разобрать трудно. Тяжелым ремнем исхлестал за крепостью Поликсена, соседа онемевшего Уроша, да оставил к колу привязанным шурина его Фиде или Фидана, и все якобы за тот же грех: не одобряли они, что молодые, исхудавшие да ошалелые, за меч хватаются, побросавши орала. «У мужика кожа дешевая», – вздыхал Теофан. Киприян с ним соглашался: «И Пребонд Биж не понадобится. В союзе с дьяволом Ганимед изведет кукулинцев». «Кукулинцам от него польза двойная, – возражал Антим, – мужиков делает опористыми, молодых научает защищать себя да свое добро». Я молчал. Соглашался про себя с каждым поочередно. Обо мне Русиян, наверно, забыл – не звал больше, не предлагал стать старшим над его ратниками. Заимел разбойного удальца Данилу, у которого мог поучиться сам Ганимед. Случалось мне сворачивать в Кукулино. Не признавался себе, а надеялся встретить Симониду. Не встретил, и Русияна тоже не видел.

Безрядье шло своим рядом: умирали и рождались, тужили и пели. И по праздничным дням ковалось оружие: Боян Крамола хоть и пошел в ратники, но кузнечить не бросил, теперь уже с молодыми подручными. Великиного сына крестил Киприян – Илия родился здоровый да румяный, корову впору сосать. Неразлучников Кузмана и Дамяна одолевала старость. Посиживали и подсыхали заодно с козьим мясом, что готовилось все больше для Русияновых кладовых. Пророчили, что Илия в половину своего первого лета начнет ходить. Старость покрывала их морщинами, однако разума изменить не могла. Илия не пошел, как предсказывали старики, зато его мать Велика снова затяжелела. Теперь уж ни ратники, ни сельчане, ни монахи тем паче не спрашивали, от кого. Опасение, что Пребонд Биж нападет на село из-за богатств, укрываемых в малой крепости, погасило в кукулинцах обычную дурашливую веселость, кисловатыми стали усмешки. Редко кто качнет головой: Богдан перепил ради Велики самого матерого кукулинского воина, нету теперь ни воина, ни Богдана, а Велика в Богородицы метит.

«У Русияна в ратниках ты б хоть научился меч держать да копьем орудовать, – укорил меня Антим. – Для Бижа этого или Папакакаса и для любого прочего монастырь с кладовыми да серебром тоже добыча немалая. Головы от них молитвами не откупишь. Тут святители не помогут».

Жизнь созревала, как большой грузный плод, и мы несли его на себе к неведомой трапезе, с которой нам на ладони перепадут разве что крошки, если мы сами не стали крошками для чужой пасти, которая нас жует и заглатывает в прорву черной утробы, безвозвратно. Я – у Русияна в старших? А и вправду, не забыл ли он про меня? И Симонида, видать, не очень-то домогается заполучить меня? И к чему, будто сброд его легче покорится монаху? И в управители крепости не очень-то я гожусь. Просто-напросто не хватает ему ровесника, грамотного и послушного, что его возвеличило бы перед сельчанами и ратниками, да и перед городскими тоже, равными ему или стоящими выше. А может, мне это только казалось. Болтливая паства приносила в монастырь были-небыли: онемевший Урош, уединившись, строил из соломы и грязи загоны для муравьев; другой, небезызвестный Уяк Войче, толстый и гладкий, выловил в болоте карпа, похожего на себя, с такими же косыми глазами; выпоротый Поликсен на спине таскал живого осла – скотинка-то поумней хозяина, ее тяжелым ремнем не хлестали; на плече его жены Рины выросла крохотная церковь с алтарем и бронзовым куполом; Фиде в вареном яйце обнаружил живой ореховый лист; двое выдумали исцеление: раздобыв могильную косточку, втайне освобождались от ухозвона; теперь и глухой Цако, Урошев родич, слышал, как трава выпивает росные капли, а исцелители, Чако Чанак и Андруш Злослутник, некогда и сами глухие, взяли за врачевание одного лишь барана старого; еще мудрее оказался Блажен, одетый в медвежью шкуру, подобно покойному Петкану, глядя в омет соломы, все повторял: солома, загорись, и солома, покорствуя ему, загоралась; злато-искатели Миялко и Пейо, в чаянии разбогатеть, сделались ясновидцами: копай там, где отродился козленок с третьим рогом, и будет тебе искомое. Сами-то копать перестали, все дивились на Цаково пенье – с откупоренными ушами тот знай себе распевал.

Приросший к костылям отец Прохор призывал к молитвам. «Кукулинцы заложили церковь, теперь она брошена мертвым черепом. Покрывается плесенью. В новой крепости появилось еще три покоя, достраиваются и другие, конюшня, поварня, клеть. Примутся и за трапезную, где с хлебом выпиваться будут потоки вина. Гроб наземный. Не будет там ни ступеней, ни башен для стражников и стрельцов. Позор человеку иметь более одного обычного дома».

Русиян обещал старейшине защиту и, если понадобится, помощь. С согласия отца Прохора часть урожая монастырского шла на стражников и строителей. Не подобало иначе: мы монахи, тени, а бремя жизни все тяжелеет. Зной задерживался, хотя листья на яблонях и сливах уже пожелтели. Отзвучал последний крик журавлей в болоте, по ночам из тучи возвращалось его эхо, наполняя людей печалью. Дожди пришли поздно. Слишком поздно, чтоб загасить село Любанцы, богатое свежими гробами, как никогда. Пребонд Биж опоясывал огнем Кукулино. Будто поигрывал перед тем, как ударить по селу, где были какие-никакие защитники – ратники да молодежь, обученная военному ремеслу.

Покуда не вырос каменный пояс, Русиян оградил крепость высоким частоколом. Из-за этого тына рычали, бросаясь даже на тени, четыре головастых кудлатых пса, их отвязывали по ночам, когда они были особенно голодны и злы. Кормили их раз на день, не давали переедать.

Больше недели вытесывали колья для тына. Запах смолы забивался в ноздри. Гибель молодых деревьев, привозимых с гор на мулах и двуколках, растревожила людей. Чернолесье безвозвратно пропадало. «Стеблей повалено неисчислимо», – Киприян ходил в лес, пересчитывал пни. Возвращался опечаленный, шепча молитвы из тех времен, когда был Исааком.

«Сотни сотен кольев, – крестился Теофан. – Неужто столько призраков в Кукулине?»

Призраками были живые. А над могилами мертвых сгущалась предзимняя мгла. Тяжелела. Под ней умирала земля, в черных или серных провалах, усталая, потресканная, неродящая, опрысканная демонским семенем, которое прорастет отравными страхами, мраком и щупальцами зла. По селу загулял призрак старого ветра, выпивающий из листьев зеленые воспоминания.

Глухой к рассказам о крепости, отец Прохор делался странным, непохожим на того, каким мы его знали или полагали, что знаем. Вросший в свои костыли, он целыми днями ходил и пересчитывал монастырское добро – от деревянного клинышка в сохе до выброшенной треноги. Караулил несушек, пересчитывал яйца, прикидывал, не убавилось ли козьего сыра. Трудно было понять, таится ли в новом его поведении недоверие к нам, покорным его монахам, или, усиленно старея от старости, он скупеет, страшится, оправданно или неоправданно, черных дней. Скорее всего, хотя и это наверное, набольший наш монах убегал от каких-то своих дум, погружаясь в заботы о монастырском добре и показывая, что жизнь и мир за пределами этих забот его не касаются. На нас, монахов, исключая время совместных молитв, взора не обращал – утром или перед трапезой приветствовал безмолвно, не глядя. Переходил от хлева к стойлу, от кухни к трапезной, пересчитывал деревянные ложки да глиняные кружки, прислеживая, чтобы и наименьшая кроха хлеба береглась для мула или куриц. «Озабоченный, – шепнул мне Киприян. – Озабоченный, а то и напуганный. Неделю назад Русиян объявил через гонца, что явится. Потому он такой, потерял спокойствие. Ждет».

Русиян прибыл в монастырь один, без сопровождения. Бросил поводья коня монаху Теофану и, отвернув взгляд к церковному куполу, велел вызвать старейшину. Сесть отказался. Стоял нахмуренный и гологлавый, без меча. Антим с Кип-рияном, хоть и были неподалеку, к самозваному кукулинскому владыке не подошли, делая вид, что заняты починкой прохудившейся навозной корзины. Да и он на них даже не взглянул. «Ну и человек, – качал потом головой Киприян. – Спесивый, на глаз точно дуб крепкий, а губы стиснуты и брови узлом завязаны, будто слушает, как червь его изнутри подъедает, подтачивает каждую жилу». Теофан мог оценить его сблизи: в мгновенье странной его неподвижности исходил от Русияна смрад, совсем как от залежавшейся земли из могилы, к тому же на шее с заметным шрамом от меча или виселицы набухали жилы, предупреждали, что терпение его недолгое. Оттого Теофан и поспешил призвать отца Прохора, и старец, словно поджидавший пришельца, явился сразу же, прямой, как и подобает игумену. Не поздоровались, таинство, которое сблизит их на краткое время, было заранее обговорено через вестника, присланного из крепости, под чьим фундаментом мужики погребли сотни пахотных и жнецких дней. Конь, поводья его держал Теофан, вскинулся на дыбы. Приученный к собачьей преданности, норовил двинуться за хозяином, в шерсти золотом топилось солнце. Зашагивая в церковь, Русиян обернулся и укротил его взглядом. Медлительный из-за отца Прохора, похожий на подточенный червем ствол, исчез в полумраке. Слуга царев и слуга божий, приготовившиеся к возвышенному таинству, не подозревали, что у них будет свидетель.

Русиян исповедовался отцу Прохору перед алтарем. Я же оказался случайно за алтарным иконостасом и, укрытый от них, волей-неволей слышал все. Русиян пришел избавляться от душевной муки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации