Электронная библиотека » Станислав Китайский » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Поле сражения"


  • Текст добавлен: 11 июня 2019, 11:01


Автор книги: Станислав Китайский


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +

На красном месте сидел Черепахин и рассказывал Александру Дмитриевичу о своей поездке в Иркутск. Он был уже немного на взводе и время от времени прерывал рассказ, чтоб взглянуть на танцующих, где выгодно выделялась его жена, вальсирующая в паре с изящным прапорщиком Силиным.

Оркестра в Приленске не было.

Заменял его на вечере скрипач Ивашковский, жирноволосый, обрюзгший от постоянного пьянства ссыльный террорист.

На дребезжащем пианино ему аккомпанировал молоденький юнкер. Юнкер играл плохо, это раздражало Ивашковского, и он старался больше солировать. Сам он играл прекрасно, извлекая неуловимыми штрихами смычка двойные ноты и аккорды, будто хотел заменить целый оркестр, а потом переходил на одноголосье такой певучести, то мягкой, то блестящей, что у слушателей западало дыхание. При этом он смотрел на скрипку так, будто она не имела к нему никакого отношения, а играла сама по себе, ему же оставалось только прислушиваться к ней и кривить в мучительной улыбке мокрые подвижные губы. Когда он обессиленно опускал смычок, уступая зал громкозвучному пианино, фигура его сникала ещё больше, сильные очки в роговой оправе, казалось, высасывали из орбит доверчивые глаза, – ему было зримо больно от фальшивых звуков, вырываемых из клавишей сильными пальцами юнкера, и его становилось жалко, хотя, как говорили, нахалом он был преизряднейшим.

– И этот туда же! – сказал Черепахин, проследив взгляд скрипача, устремлённый на тонкую талию Анны Георгиевны. – Ну, пускай его… Так вот, – обратился он снова к Машарину. – Я говорю, хозяин нужен, чтобы порядок навёл. Железный порядок! Сейчас, как никогда, нужна мощная, властная рука. Одна на всю Россию!

– Ты что, монархистом вдруг сделался? – спросил Машарин. – Помнится, месяц назад ты был крайним демократом.

– К черту монархию! Но, пока смута не уймётся, хозяин нужен. Потом Учредительное или парламент какой. А сегодня на диктатуру надо отвечать диктатурой. Вот и всё!

Мысль эту подсказал Черепахину старый иркутский приятель Виктор Рогов, но Андрей Григорьевич был убеждён, что она его собственная.

После того как он, в числе других управляющих уездами, больше полмесяца отирался возле представителей губернских властей, вера его во Временное Сибирское правительство пошатнулась.

Слишком уж хлипкие были властители. На деле они только и умели, что хватать собеседника за лацканы и произносить умилительные тирады о грядущей российской нови.

Тирады эти сильно пахли переводом тостов иностранных дипломатов и офицеров, вообразивших, что в Сибирь пришли времена золотых лихорадок и романов Фенимора Купера.

– Слушай, а на кой черт нам эти эсеры, эти меньшевики, кадеты и прочая сволочь? – спрашивал он у Рогова. – Что, без них нельзя обойтись?

– Пусть пошумят, – успокоил его Рогов. – Люди привыкли к митингам. Пусть посуетятся, покричат о братстве и равенстве. Пускай их! Перевешаем большевиков, примемся за этих. Русскому народу нужен кнут, а не свобода. И этим кнутом мы заставим его кричать на весь белый свет, что он свободен и счастлив! Почему большевики всё ещё держатся? Потому что они не разводит игры в демократию. Не протянешь за них руки, вытянешь ноги! – вот их метод. И правильно. А у нас? Деникин своё, Юденич своё, на Волге учредиловский Комуч. Дербер царька строит, Семёнов по-своему мудрит. Кто в лес, кто по дрова. Нет единой направляющей воли. Мы теряем лучшие кадры, а во имя чего?

Из бесед с Роговым Черепахин уяснил себе одно: с демократами скоро будет покопчено.

– Запомни, – сказал ему на прощание Рогов, – земское самоуправление необходимо, видимость демократии надо создавать, но власть должна быть в уезде в твоих руках.

Черепахин наказ выполнил: крестьянский съезд закрепил за ним всю полноту власти, оговорив, что это «только в виду угрожающего военного положения». И теперь Андрей Григорьевич праздновал свою победу.

Банкет шёл своим чередом. Многие уже захмелели, и разговор перешёл на крик. Несколько раз в углу кто-то пытался запеть о страждущей, никому не ведомой Трансваали:

 
Трансваль, Трансваль, страна моя-аа,
Ты вся в огне гори-ишь…
 

Но каждому казалось, что Трансвааль эта где-то рядом, под Иркутском, и нервы не выдерживали:

– Господа! К чёрту все! На фронт!

– За Россию свободную – уррра!

– Бо-же, ца-ря хра-ниии!..

– К чёрту царя! Да здравствует Учредительное собрание!

– Ти-ишее! Господа. Музыка – вальс!

Заглушая крики, пианист с маху бросал пальцы на клавиши, в утробе инструмента гаркали громы, и скрипка подхватывала лунную мелодию про героев, спящих на сопках Маньчжурии. Азартно, с вызовом, выходили на круг пары, сверкая начищенными сапогами и тяжёлыми драгоценностями.

– А что с комиссарами? – поинтересовался у Черепахина Машарин.

– Контрразведка взяла. Хорошо, что я послушал тебя и не расстрелял их. Не погладили бы меня. Сам Рогов с ними возится. Этот добьётся своего!..

Анна Георгиевна, отказавшая Силину в танце, перебила разговор, обратив внимание мужчин на скучное веселье собравшихся:

– Вертеп! Боже мой, какой вертеп!

– Потерпи немного, – отмахнулся от неё Черепахин.

Силин не преминул воспользоваться этим и стал забавлять её комплиментами. Анна Георгиевна слушала и не слушала их, не сводя глаз с Александра Дмитриевича.

Захмелевший Ивашковский отказался исполнять заказные песенки и играл что-то из классики. Публика бунтовала.

– Господа! – кричал скрипач, покачиваясь на коротких мягких ногах. – Вы мешки, господа! Мешки! Вы не люди, вы не артисты, вы мешки. Набитые пищей мешки! – И, не слушая гогота и выкриков, вскидывал тело скрипки к подбородку.

– Какой хам! – сказала Анна Георгиевна.

– Нет, он прав, – возразил ловивший каждое её слово Силин. – Прав! Посмотрите: ни одного лица, сплошные хари. И вы на этом фоне, как невеста на кухне. Сбежать бы, да некуда…

Скрипка пела про нездешние страсти, голос её был чистый, грудной, будто одинокая женщина терзалась по ушедшей жизни. На обрюзгшем лице музыканта расплывались слезы.

– Прикажите ему перестать, – сказала она прапорщику.

Силин поднялся, быстро – маленький и ловкий – прошёл по залу и что-то сказал по-французски скрипачу.

– Женщины, женщины!.. – по-русски ответил Ивашковский. – Нет больше женщин. Сгорели в багряном огне революции.

Он положил скрипку в раскрытый футляр, нежно и осторожно, как кладут в люльку ребёнка, и нетвёрдо пошёл за маленьким прапорщиком.

– Женщина, – бормотал он, – знаю я эту женщину, я её насквозь вижу. Я скажу ей, что она никогда не будет счастлива, потому как не знает, чего ей больше хочется – великой любви или бесконечной власти…

Не оглядываясь на него, Силин сел на своё место рядом с Анной Георгиевной, внимательно слушавшей разговор мужа с Машариным.

– С-сударыня! – пролепетал за её спиной Ивашковский. – С-суддарыня! Моя игра причинила вам неудовольствие? Я извиняюсь. Что бы вы хотели послушать, мадам? «Триумф Нерона»? Я сыграю. Для вас всё!

– Пойдите прочь! – гневно произнесла Анна Георгиевна.

– То есть – как? – удивился он. Но ответа не дождался, махнул рукой и оскорблённо зашагал к затянувшим песню соловым самоуправленцам.

Мишарин говорил, что через неделю уходит на пароходе вниз по Лене и вернётся не раньше как через месяц-полтора.

«Полтора месяца! Как же так? И это теперь, когда всё так хорошо получилось? Как же я полтора месяца? Каменный он, что ли? Я не смогу полтора месяца без него!» – думала Анна Георгиевна, не замечая, что глоток за глотком выпила рюмку и теперь подносит её ко рту совсем пустой.

– А ты знаешь, Саша, в Бодайбо, в Якутске бои ещё. Понимаешь. Об этом не пишут, но я знаю… Тебе, может, солдат дать? – спросил Черепахин.

– Обойдусь! Какие там бои?.. Хотя оружие не помешает. Дай винтовок десять. Кроме поварихи, вся команда стрелять сможет.

Услыхав про повариху, Анна Георгиевна сразу догадалась, что это будет та самая Тарасова. Вспыхнувшая злоба разом отрезвила её.

«Ну, этого я не допущу!» – решила она и требовательно сказала мужу:

– Пошли домой. Я устала.


После позора, учиненного казаками, и последовавшей вслед за ним гибелью отца в доме Тарасовых поселилась безмолвная серая гостья – печаль. Поселилась прочно, заполнила избу от закутья до божницы и все росла, ширилась – тяжёлая, недужная, – и не стало в избе места ни для чего больше.

Печаль с болезнью быстро выпили из матери силы и слёзы, отчего лицо её стало цветом скребёной столешницы. Целыми днями она сидела в тёмном закутке и молчала. Ни Нюрке, ни навещавшей их бабке Улите не говорила ни слова, покорно выслушивала шептания слепой, покорно ела сготовленную Нюркой еду. Тупое и полное безразличие овладело ею.

С Нюркой печали справляться было труднее. За неё стояли молодая вера в собственное бессмертие и желание отомстить кровопийцам за поруганную жизнь. Но и у печали был довольно сильный союзник – стыд. Не только на улице, но и дома, сумерничая у окна, она видела множество уставленных на неё пальцев и слышала стоголосый противный шепоток: эта та самая, которую казаки… И что хуже всего – позор её видел Александр Дмитриевич.

Он поглянулся ей сразу, как глянется дорогая красивая вещь в магазине: полюбуешься и даже не подумаешь примерять – не для тебя сделана, не для тебя выставлена, – и никакого сожаления, никакой зависти не шевельнётся в душе, чему не бывать, тому не бывать.

Но когда их связала общая тайна и они стали друзьями, даже больше чем друзьями – стали единомышленниками, Нюрка влюбилась в него так, что когда наедине думала о нём, то чувствовала, как бледнеют щеки и останавливается сердце. И оттого что никто никогда не узнает об этом, чувство казалось ей особенно дорогим и сладким. Она плакала по ночам лёгкими слезами, согревая, как птенца, это чувство своим дыханием, боясь, как бы никакая соринка не упала на него. Нюрка любила своё чувство больше, чем Машарина. И вдруг казаки. Их жесткие деревянные руки. Потные морды… Лучше бы ей умереть. И он всё видел… Нет, она не испытывала благодарности за спасение. Был только жгучий стыд, хоть сквозь землю провались. Лучше бы он и её застрелил заодно.

Но надо было жить, работать, обихаживать мать, и Нюрка поднималась до солнца, управлялась по дому, копалась в огороде и, повинуясь раскатистому зову гудка на пристани, спешила туда и до вечера шила из дерюжной холстины одномерные кули, обмирая каждый раз при звуке твердых мужских шагов.

Бабы, работавшие вместе с Нюркой, за день успевали переговорить обо всем на свете, рассказывая иногда и о том, о чём нельзя, стыдно, а они нарочно – громко, со смехом, с подробностями, как будто для них все это так же просто, как готовый куль отбросить. Нюрка не прислушивалась к этим историям.

Раньше бабы до слёз изводили Нюрку своими бесстыдными вопросами, а после того дня не задевали её, а чаще вообще не обращали на неё внимания, и Нюрка была благодарна им за это.

– Слыхали, бабы, всех мужиков подчистую в солдаты забирать будут? – обеспокоенно начинал кто-нибудь разговор.

– Да кого забирать-то? Забирать уж некого. Одни старики да сопливые ребятишки кругом. Скоро только бабы на свете и останутся.

– А речных, грят, хозяин опеть выкупил, не будут брать.

– Он хоть кого купит. Счастливые, у кого мужики здеся.

– А мы себе солдатов заведём! Прасковья вон каждый день менят, так ажно смеётся. Мы тоже не колоды, не пропадём!

– Смех смехом… Девки вон замуж засобирались… Ну и времечко, провались оно!

– Какой замуж? Попа-то всё равно нету. Ракитовый куст, вот и церковь!

Смеются, охальничают бабы, а у каждой на сердце кошки скребут: как жить дальше? чем ребятишек кормить? Зима скоро – холодная, длинная. И зачем только затеяно всё? Жили бы да жили. Худо, хорошо ли, а жили. А теперь что – жизнь?

– Ну, коли мужиков так подметают, стало быть, опеть красные неподалёку, – высказывается догадка. – Ой, деуки, натерпимся мы ишшо под самуё завязку…

Догадка эта обрадовала Нюрку. Скорее бы! Тогда припомнит она сволочам всё! За всё рассчитается. А потом всё плохое кончится и начнётся что-то светлое и необыкновенное. Что именно, она не знала, только чувствовала и верила: будет то, что называется счастьем. Что ж Александр Дмитриевич ничего не говорит? И дела никакого не поручает. Не нужна она стала, что ли, после того, как свела его с дедкой Игнатом и Венькой Седыхом?

Однажды после работы Нюрка встретила на пристани жену начальника уезда, Черепахину. Та ровно поджидала её, поглядывала на выходивших баб, о чём-то болтая с маленьким офицером, начальником милиции. Завидев Нюрку, сказала что-то офицеру и пошла навстречу. Нюрка хотела свернуть, но свернуть было некуда.

– Ты Тарасова?

– Я. А чё?

– Тебя Александр Дмитриевич звал поварить на пароход?

– Мне никто ниче не говорил.

– Если позовёт, не вздумай ехать. Поедешь, лучше не возвращайся, солдатам на подстилку отдам, понятно?

Нюрке было понятно далеко не всё. Но то, что эта красавица управительша стала личным врагом, поняла.

– Ладно, – растерянно сказала Нюрка.

– Иди!

Когда Нюрка проходила мимо офицера, тот похабно подмигнул, она испугалась этого человечка, захотелось заплакать от стыда и обиды, но она сдержалась.

Глава одиннадцатая

Чем больше узнавал я о маленьком прапорщике, тем чаще вспоминал его однофамильца, моего односельчанина Евгения Алексеевича Силина, странного человека, непохожего на остальных мужиков в Харагуте. Потом, как это иногда бывает, память вдруг услужливо преподнесла, казалось бы, прочно забытую фразу, подсказавшую, что давным-давно Евгений Алексеевич и был тем самым прапорщиком…

К тому времени, когда я стал помнить его, он был уже стариком с белой стриженой головой и такими же белыми стрижеными усами. Жил он у нас на низу, один, в большой пятистенной избе. В гости никогда ни к кому не ходил и у себя никого без дела не принимал. Была у него в деревне жена, дебелая, рыхлая, как из старого творога слепленная старуха, и дочь – Надежда Евгеньевна, некрасивая коротышка с мелкими чертами лица и вставными золотыми зубами, учительница младших классов. Она была замужем тоже за учителем, изможденным кудряшом, вернувшимся с фронта без желудка, вырезанного где-то под Кенигсбергом вместе с осколком предпоследней, как он говорил, фашистской мины. Никто из них не ходил к Евгению Алексеевичу, и он к ним в маленький школьный домик, по самые окна вошедший в землю, тоже не заглядывал. Жили как чужие. Эти трое с нетерпением, как говорили на селе, ждали смерти старика, чтобы перейти в его избу, но он умирать не торопился.

Никто, даже дедка Минеев, не мог точно сказать, когда и откуда объявился в селе Евгений Алексеевич. Знали, что после революции.

Село наше, хоть и глухое, таёжное, а большое. От тракта оно отсекается двумя быстрыми речками, когда-то безмостными и такими дурными, что незнакомцу с их норовом перебраться с берега на берег не так-то просто. Даже подгулявших с продажи односельчан наших, всего на какой-то метр ошибавшихся бродом, бывало, сносило вместе с телегами. И находили несчастных далёко на нижних шиверах, где и курица лап не замочит, уже мёртвыми.

Но в последние годы такого уже не случалось. Речки обмелели. От мельниц, стоявших здесь, остались только рыжие столбы, да и мост на ближней к селу речке навели. По этому мосту молодёжь уезжала в город работать, учиться, перед ним, на релке – сухой и ровной площадке, – прощались с парнями, уходившими в армию.

В первые послевоенные годы, глядя на наше село, вряд ли кто поверил бы, что было оно когда-то волостным центром в семьсот с лишним дворов. Избы заколачивались одна за другой, потом совсем исчезали, усадьбы зарастали крапивой и бубенистой полынью, огороды зеленели буйной лебедой, которой кормили поросят, да в войну варили сладковатую похлебку. Порядки щербатились, крыши себе худились, и казалось, конец уже деревне. Ан нет! К середине пятидесятых, глядишь, то тут, то там медово зазолотится свежий сруб, засереет на нем новомодная шиферная крыша, штакетник обступит еще пустые окна… Позднее стали строить и стандартные казённые дома из бруса, и, когда я вернулся из Иркутска, щербин па улицах почти не оставалось.

Взамен уехавших харагутцев в село прибывали переселенцы с Украины, и теперь на гулянках все горланят хохлацкие песни. А раньше мужики чужаков не пускали. Уже на моей памяти в селе не жило ни одного бурята, хотя на северо-западных степных берегах реки рассыпанным горохом виднелись их улусы и летники, и само село носило гортанное бурятское имя.

Основатели села выбрали место хорошее: с трех сторон леса, теперь уже сильно прореженные пашнями, посреди села течет речушка Харагутчик, деля его на Заречную и Степную половины, а широкая пойма большой реки служит и пастбищем, и сенокосным угодьем. То есть все, что нужно в крестьянстве, под рукой. Но пахотной земли не хватало. Потому и не пускали чужаков.

Евгений же Алексеевич пришёлся мужикам ко двору, поскольку крестьянствовать не собирался: ни к чему это ему было – руки имел золотые. Запаять кому что, машину какую починить, часы наладить – все к нему. Тем он и пробивался. Мужики уважали его и не трогали – такого мастера терять нельзя.

А вообще-то был народ бедовый. Мужики в большинстве своем малорослые, тяжелеющие только за сорок, но крепкие, двужильные. Главами темно-серые, бритые лица коричневые, дубленые, много щербатых. Ни одна гулянка не обходилась без ножевой драки, не щадили ни друг дружку, ни сосед соседа. Слава богу, ушла в прошлое эта удаль. Теперь если кто и покуражится, так больше так, для виду. Участковый службу знает! Да и забылась эта мода. Один только дедка Минеев, потерявший ногу еще на той японской войне, признанный летописец села, любил рассказывать о прошлых подвигах харагутцев. Особенно часто он вспоминал смутные двадцатые годы, когда и через Харагут прошли все беды и несчастья, щедро сеявшие смерть, геройство. Но добиться толку в его рассказах было невозможно. Он путал, кто был за белых, кто за красных, хоть и пытался по пальцам перечислять тех и других. Выходило, что швыряло деревню от стенки к стенке, и ничего в этой круговерти не понять.

– Вот у дяди твово… да какой он те дядя? – он те дед сродный по матери, – поправлял сам себя дедка, – так был у него конь гнедой. У, молонья был! Бывало, загулят Лёха-то на ем по деревне, пена с гнедого клочьями, как из бани выскочил, а все на месте не стоит, ногами сучит. Кромя Лёхи, никому не дастся… Вот эти бандиты к дому-то подъехали, хозяина взревели. Лёха вышел, как не выйдешь? Давай, грят, за гнедком поедем, те в твоём совдепе такой не нужон, до камунии и пешком дойдёшь… Лёха пошёл, кого делать? Они рядком едут. Ну, созвал он коня, сел на него домой доехать, да ка-ак даст от них! – на версту оставил. В избу-то заскочил, кого там занадобилось, а бандиты туты-ка уже. Лёха через ограду сигануть хотел, где гнедко ждал, только грудью-то перевалился, а ему шашкой вжик по шее, так и остался висеть безголовым… Да Фимка Кузнецов его и рубанул, лихо-ой баньдюга был!

Напомнишь дедке, что про Силина спрашиваешь, обидится:

– А я про кого те толкую? Вот этот Фимка и хотел его как-то проучить, да только не вышло ничё. Сам кашлял опосля.

– Я спрашиваю, жил как он?

– Ну, как жил? Всяко люди живут. Вон Кузнецовы жили, и Федька Перевалов жил. У одного денег куча, у другого – ребятишек. Скажи, откель только и брались? Дюжины полторы! Где на них напасёсси? Так и ходили – ни одёжки, ни обутки, в батраках завсегда. Это уж посля Федька волисполкомом заправлял, так мало-мало прибарахлился. Его Кочкин убил. Вот, помню…

Так и не добился от нашего Нестора ничего. Видно, жил Силин в Харагуте тихо, незаметно.

Мама тоже мало что знала о нём в те поры. Сама она тогда была молодой, а он уже пожилым объявился, лет сорока, кому надо интерес к нему иметь? А то, что она могла рассказать, я и сам знал: кустарь-одиночка.

Охотно брался Силин ремонтировать гармошки – русские и хромки, разбитые в пьяных драках, стекались к нему со всей округи, а после войны в его избе можно было услышать нездешние взойки перламутровых аккордеонов и хриплое патефонное шипение – всё мог наладить. Колхозные грузовики, оборудованные в войну под газогенераторы, только благодаря ему и бегали – любую деталь изготовит. Комбайнеры, трактористы, машинисты косилок – все к нему бегали. С колхоза платы не брал, разве только дровишек сани. Да и то сказать – что брать-то было? А с частника взымал мзду соответствующую, такую, что хозяин, раньше чем оставить в ремонте вещь, долго раздумывал – то ли соглашаться, то ли ребятишкам на игрушки отдать да купить новую. Только где её, новую, взять?

Уже потом, когда я стал вхож в избу Силина, видел, как он долго ощупывал привезённую из дальнего улуса ножную зингеровскую машинку, оглядывал её, выстукивал, словно доктор больного, расхваливал на все лады, а потом советовал выбросить.

– Как так выбросить? – волновался хозяин. – Пошто говоришь выбросить? Сам говоришь, хорошай машина. Как выбросить?

– Надёжная машина, – подтверждал Евгений Алексеевич. – Да только ремонту большого требует. Мне с ней, почитай, месяц возиться надо…

– Ты уж сделать быстрей, – умоляла хозяйка. – Ребятишка в улусе совсем голый, шить нада. Унты шьёт, овчину шьёт – шибко хороший машина. Сделай! Мы тебе мяса дадим.

– Мяса! – усмехался мастер. – Кроме мяса ремонт будет пятьсот рублей стоить.

Буряты качали головами, ойкали, вздыхали и соглашались.

Не успевали они за село выехать, как машина уже бойко стрекотала в рабочей комнатке Евгения Алексеевича.

В избе он занимал три комнаты. В первой, как зайти из сеней налево, находилась мастерская. Напротив неё, через коридорчик, была маленькая комнатка, где жил квартирант, мой одноклассник. В коридорчике стояла плита и сверкающий медью «мойдодыр», а рядом, ступеньками вниз, лесенка вела к большой крашеной двери, за которой, собственно, и начиналась изба, и куда всем посетителям вход был заказан.

Там, разделённые печкой-голландкой, были ещё две двери, ведущие в жилые комнаты. В большой стоял длинный точёный стол, покрытый тонкой льняной скатертью, вокруг него присели гнутые венские стулья, был ещё такой же точёный буфет с горками золотистой посуды, цветастый матерчатый диван на пружинах и два больших цветка, напоминающих тропические деревья. В маленькой комнате было ещё интересней и уж совсем не похоже на наши деревенские убранства: вдоль стен, сверху донизу набитые книгами, стояли застеклённые шкафы. Меж ними теснился письменный двухтумбовый стол. Над столом висела огромная лампа с невиданным круглым фитилем и зелёным абажуром над пузырчатым стеклом. На столе вечно лежала какая-нибудь книга, заложенная коротким костяным ножом. Чаще всего это был том «Истории государства Российского» или сочинение философское, отпечатанное на лощеной желтоватой бумаге тонким шрифтом с твёрдым знаком в конце слов и буквой «ять». Имена большинства этих философов были незнакомы нам даже понаслышке, хотя и учились мы в десятом классе и должны были хоть что-то знать помимо школьной хрестоматии.

Забираться в библиотеку мы могли, только когда у Евгения Алексеевича начинался запой. Случалось это раза два в год, но зато продолжалось подолгу. Перед тем как запить, Силин становился хмурым и раздражительным. В такие дни мы сидели тихонько в Гришкиной келье и шепотом спорили над задачками. (Я ходил заниматься к Гришке потому, что дома мешали племянники – два маленьких чёрта, готовые в любую минуту расковырять земной шар, чтобы посмотреть его внутренности. В отличие от обычных детей они не засыпали взрослых вопросами, а старались дойти до истины экспериментальным путем.)

В решающий день Евгений Алексеевич заходил в комнатку Гришки и давал последние наставления на случай его «отсутствия». Они сводились к тому, что надо убираться в доме и в ограде, не слушать его, Силина, когда он начнёт нести несусветную галиматью, не давать ему чистой водки, а разбавлять отваром, и кормить Верного, здоровенную умнейшую овчарку, жившую во дворе на цепи. Когда Силин запивал, Верный обижался на него и никогда у пьяного не взял даже кусочка мяса. Я подумывал иногда, что и квартирантов старик держал, чтобы Верный не околел с голодухи. Когда же от хозяина переставало нести перегаром, пёс начинал презирать квартиранта и отворачивался, чтобы не смотреть на него.

В начале запоя Евгений Алексеевич веселел, наигрывал на отремонтированном баяне цыганские мотивы, пел старинные романсы и читал наизусть стихи. Потом начинался бред о былом. На второй неделе он впадал в спячку, просыпаясь только для того, чтобы выпить разбавленной водки и снова забыться тяжёлым пугливым сном.

Бредил он не так, как наши мужики в похмелье, – не матерился, не бил посуды и не кидался с топором на ближнего. С отсутствующими дикими глазами он начинал разглагольствовать о смысле бытия, переходил без всякой связи к эпизодам из истории или же, принимая нас за кого-то, начинал каяться:

– Да, я совершил ошибку, мне надо было остаться одному. Но мне было только сорок… Тихая жизнь деревенского мастерового. Она не понимала меня. Я и не требовал этого. Я не любил её. Я любил только вас. Вы мне чудились, когда я обнимал её. И она отплатила мне. Родила дочь от этого скота!..

– Евгений Алексеевич, здесь никого нет, – снисходительно обрывали мы его.

– Как нет? – удивлённо таращил он сумасшедшие глаза. – Я её видел!.. Простите. Пойду спать…

Он уходил и снова возвращался, неслышно возникая на пороге и почти осмысленно улыбаясь.

– Одиночество – это прекрасно, как сказал некий гениальный немец, но надо, чтобы было кому сказать, что одиночество прекрасно… Я хотел бы, чтоб у меня был сын, такой же, как вы. Мой сын! Но его нет. Есть только прекрасное одиночество. Я хочу сказать вам, что смысл жизни в самой жизни, и ничего другого нет. Жизнь есть самоцель, молодые люди. И не сотвори себе кумира, как сказано в Библии. «Женщина, золотое кольцо в ноздре свиньи!..» Простите, ухожу.

Он выходил и заходил пьянее прежнего, ему было скучно с нами и невмоготу наедине. Он произносил путаные длинные речи, смеялся набору невяжущихся слов и уговаривал нас не пить вина.

– Вам отвечать за Россию. Не пропейте её, как пропили мы, гнилая интеллигенция. А почему, собственно, гнилая? Вот вы будете интеллигенцией. Нет, вы ещё не будете, у вас не хватит культуры. Вы будете заменителем, эрзац-интеллигент! Интеллигентов нет. Они сбежали, как крысы от пожара. Потому и гнилая. Или погибли. Или стали врагами народа… Я наблюдаю, давно наблюдаю и не могу понять… «Мы дети страшных лет России…»

Мысли его путались, терялись, язык костенел, он начинал скрипеть зубами и, судорожно жестикулируя, шёл выпить.

С каждым днём он становился хуже, а потом впадал в спячку, по-собачьи свернувшись на жёстком топчане в мастерской – в жилые комнаты в таком виде он никогда не заходил.

Тогда мы с Гришкой и рылись в его книгах, шарили в незапертых шкатулках и сундучках, лазили на вышку и копались в захламлённых сусеках амбара. Мы находили много диковинных вещей – альбомы с марками, хорошо смазанный пистолет, Георгиевские кресты – два белых, один жёлтый и один эмалированный, золотые погоны, какие теперь носят младшие лейтенанты… Если бы мы были немного помладше, то, не мудрствуя лукаво, конфисковали бы эти реликвии, но теперь украсть не решались.

– А ведь он враг какой-то, – говорил я. – Зачем доброму человеку хранить такое? Может, шпион?

– Пьяница он, – возражал Гришка, – у пьяниц всякие мании бывают. Я читал… Помрёт скоро.

В мире не было вопроса, по которому Гришка бы не «читал». Да оно и понятно – у него времени хоть отбавляй. Живёт на всём готовом, делать ему ничего не надо – читай, хоть позеленей. Лето опять же у него свободное, ему не надо, как мне, ещё с самой весны идти в прицепщики и глотать пылюку целыми сутками.

Он был сыном учителей из соседнего села. Там имелась только семилетка, и поэтому он жил здесь. Сначала, в восьмом классе, квартировал вместе с другими ребятами, но потом мать решила, что это вредит ему, и упросила Евгения Алексеевича взять Григория к себе, благо комнатка опросталась: бывшая квартирантка поступила в техникум. И правда, Гришка, как перешёл к Силину, стал учиться здорово. Моему товарищу приходилось часто беседовать с томиками Есенина и Гумилева, заполученными из хозяйской библиотеки.

Однажды я взял из шкафа толстую книгу в привычном жёлто-коричневом переплёте и удивился, что она была написана от руки. Это был дневник Силина, который он вёл когда-то давно и потом забросил.

«Я всё больше и больше люблю Анну Георгиевну, и чем больше я люблю её, тем сильнее она презирает меня. Кажется, она неравнодушна к Машарину, этому здоровому животному, лишённому человеческих чувств и эмоций, самовлюблённому и холодному. Неужели всё из-за того, что он на пол-аршина длиннее меня? Я всегда подозревал, что мужчины гвардейского роста, как правило, ограниченны и наглы. Это оттого, что их избаловали своим вниманием женщины. У них нет стимула для умственного развития, поскольку нет преград. Вымахай в три аршина – и счастливчик! Потому и дураки все. Не припомню ни одного гениального великана. Ах, да – Пётр! Но это исключение, подтверждающее правило…»

Я запомнил эту фразу из дневника только потому, что речь там велась о сравнительных способностях людей, рослых, к которым и сам принадлежу, и маленьких, как Гришка. Помню, я ещё признал, что в этом рассуждении есть доля истины. Я прочитал тогда чуть не весь дневник, но запомнилось мало.

Мы закончили школу. Гришка уехал учиться в Москву, а я не смог получить справки из колхоза и до самой армии работал в тракторном отряде.

Зимой, когда я уже служил, Силин замёрз в канаве на обочине. Его большая собака по кличке Верный сдохла с тоски. А в избе поселилась дочь, зять и старуха – дождались-таки.

Хоть мы теперь и работаем вместе с Петром Семёновичем, зятем Силина, да и живём, почитай, рядом, а относимся друг к другу без особого тепла. он видит во мне не товарища по работе, а вчерашнего своего ученика и на каждом шагу старается подчеркнуть это. Я долго обижался, однако вида не подавал.

В коллективе его не любили, но побаивались, и он этим пользовался, держался независимо и дерзко даже с Горынычем, не раз намекая, что пора бы тому и на пенсию.

Надежда Евгеньевна, его жена, была не прочь пококетничать с мужчинами, хохотала и взвизгивала при каждой двусмысленности.

Петр Семёнович внимания этому придавал чуть, может быть, потому, что был не ревнивый, а может, и по другой причине. Зато о карьере своей он пёкся. Закончил заочно физмат, получил значок отличника народного образования, стал завучем, всюду выдвигался и избирался, говорил и делал только то, что от него требовали. Одно время ему предлагали должность инспектора районного отдела народного образования, но он отказался – не устраивала зарплата.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации