Текст книги "Самозванец и гибельный младенец"
Автор книги: Станислав Росовецкий
Жанр: Русское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
И когда только это он говорил? Зато скажет сейчас, тотчас же подтвердит ей… Нет, разве мог он помыслить в самых смелых мечтах, что такое с ним произойдет?
Час ли миновал, или два часа, но пролетело времечко, будто одна минутка. У Бессонка гудела голова, губы ныли от поцелуев, не знал уже, на каком он свете, однако мелькнула в угаре и мысль, что теперь уж никто не скажет, что не умеет он целоваться… Наконец, Зеленка разжала объятия, отвалились от него и откатилась по траве на добрую сажень. Рассмеялась невесело.
– Чем я рассмешил тебя, моя драгоценная? – отдышавшись, осторожно спросил Бессонко.
– Ох, не надо было нам целоваться… Уж слишком ты мал летами, хотя напорист, как мужик. Да посмотри на себя, ниже посмотри – не слепой же!
Он глянул – и побагровел. Поспешно лег на брюхо, ничком.
– Я же не виноват. Оно само там топорщится, – пробурчал. – Так что же, нам с тобой и поцеловаться нельзя?
– Выходит, нельзя, – ухмыльнулась Зеленка. – Ты человек, а я создание лесное. Тебе того желается, чего ты, небось, и сам еще толком не понимаешь, а мне, когда мы целовались-миловались, вдруг безумно захотелось пройтись по твоим ребрам своими шустрыми пальчиками – и не останавливаться. Щекотать и щекотать… Вот чего захотелось. Сам понимаешь, не дурак же, чем это могло закончиться.
– Меня ты не смогла бы защекотать, – убежденно заявил он. Хотел было пояснить, что не только человек, но и воспитанник Лесного хозяина, однако предпочел полюбоваться ею, раз уж поцелуям и обжиманиям настал конец.
Зеленка подхватилась с травы, сладко потянулась. Подошла к пареньку, протянула руку, а когда он оказался на ногах, принюхалась – и сморщила изящный носик.
– Теперь от тебя несет несостоявшейся случкой, – промолвила убежденно. – У Лешего, твоего батьки, нюх еще тот! Если не хочешь с ним на прощанье поцапаться, иди сейчас же к Синему озерцу и вымойся еще раз. Да и охладишь заодно кое-что, миленочек.
Тут хихикнула русалка смущенно и попыталась высвободить свою руку из Бессонковых тисков.
– Мы ведь еще увидимся сегодня, драгоценная моя Зеленка? Я ведь этой же тропкой и возвращаться буду…
– Хорошего понемножку, миленочек! На обратном пути ты меня уже не застанешь здесь. Если хочешь, передай от меня своему старику привет. Скажи, если соскучусь осенью, приду зимовать в его берлогу. А лучше ничего не говори о нашей встрече – ревновать ведь будет, старая перечница! Прощай!
– Прощай! – и он выпустил ее твердую ручку, удивляясь, как может столь малый член тела любимой вызывать такие бурные чувства и такую нежность. – Я обязательно разыщу тебя, когда возвращусь из Москвы!
Обсыхая на бережку Синего озерца, Бессонко от нечего делать прислушивался, о чем переговариваются в траве распуганные им лягушки. Бранили его на простом своем языке, понятно, – и невольно выдавали тем свою тупость и ограниченность. Из кваканья следовало, что его, человека, зеленые сквернословки приняли за безволосого медведя, что страшнее цапли для них на всем белом свете нет никого, а вынужденные отпрыгивания свои в прибрежную траву считают далекими путешествиями. А он чем пучеглазых прыгуний лучше? Тем разве, что не боится покинуть свой собственный маленький мирок.
Сразу же нашел он заветное зимовье, вот только оказалось оно ближе от Бакаева шляха, чем ему представлялось. Вся большая семья Лесного хозяина как раз собралась, чтобы пересидеть в прохладе начинающуюся жару. Пока шли приветствия, объятия и всякая несвязная радостная болтовня, заметил Бессонко, что берлога, спрятанная под корнями огромного дуба, словно съежилась и со всех сторон сократилась, бросились ему в глаза и ранее не замеченные (вырос ведь здесь) бедность и неудобство ее устройства.
– Зато здесь все твое, родное, – не без укоризны заметил прослезившийся при встрече Лесной хозяин, и Бессонко покраснел, вспомнив, что названный отец еще получше его умеет читать чужие мысли. – И ты забыл, сынок, что это всего лишь временное жилье, на скорую руку устроенное зимнее пристанище. Лет вот уж триста примерно, как решил я берлогу нашу расширить да перестроить, только руки все не доходят… Зато мне принадлежит весь лес, а его богатства беспримерны. И я хозяин тут, сынок, и не должен прятаться от людей, как несчастные домашние духи. Как, кстати, поживает тот смешной старичок, домовой из Серьгина хутора?
– Туго ему там, в корчме, приходится, враждует с местным домовым. Но не унывает старинушка, тебе привет передавал. Напросился со мною вместе в Путивль, а потом на Москву.
– Да и как эти несчастные люди вообще живут, ведь у них не жизнь, а каторга сплошная! – затрещала вдруг младшая и самая глупая жена Лешего, Вишенка, тогда как названная мать Бессона только благодарно улыбалась ему, примеривая подарок, большой пуховой платок, оставшийся от Анфиски.
– Молчи, не твоего ума дело! – прикрикнул Лесной хозяин, а сам посмотрел на приемного сынка особенно, и тот прочитал его мысленный вопрос: «А пива отцу не догадался ли принести?».
Бессонко улыбнулся и так же ответил: «Конечно же догадался, батюшка. Припрятал в дупле».
– Все молчи, да молчи! И слова сказать нельзя! – тем временем кричала Вишенка. – Будто я дура у тебя какая! Я всего-то сказать хотела, что у людей на одного мужа по одной жене, и несчастной одной приходится за всеми детьми смотреть и всю домашнюю работу делать.
Тут и Михайло Придыбайло, до этого скромно себе сидевший в темном углу, как бы вступил в разговор: покивал головою, будто соглашаясь со смазливой Вишенкой. Лесной хозяин развел руками и тяжело вздохнул. Бессонко мог бы прочитать его мысли, но не стал: и так все понятно. Вместо этого он поклонился Медведю и сказал:
– Живи вечно, Михайло Придыбайло! Есть у меня и для тебя гостинец, – и преподнес пояс надлежащей длины и в серебряных бляшках, а также кинжал в ножнах, чтобы на поясе носить. Зверь довольно заурчал.
– Ты к нам надолго? – подскочила к пасынку Вишенка. – Опять будешь нам тут окрестные места загаживать?
Не стал огрызаться парень, только сунул ей перстенек с красным камушком. И тут же до дна опустошил сумку: еще одна лешачиха получила вышитое полотенце, а каждый лешачонок – по куску медовых сотов. Вот только просчитался он, остался лишний кусок, но его с огромным удовольствием тут же счавкал Медведь. Семья принялась разглядывать и сравнивать подарки, а Леший посмотрел значительно на Бессонка, и тот прочитал в его маленьких, глубоко посаженных глазах: «Вот сейчас и выйдем, сынок». Бессонко кивнул в ответ, соглашаясь.
– Ну вот что, семейство! – незамедлительно загремел Лесной хозяин. – Время нам с сыном Бессонкой переговорить о наших мужских делах! А ты, Михайло Иванович, будь добр, присмотри пока, чтобы бабы и дети из-за подарков не передрались.
Приятно было, ничего не скажешь, снова оказаться на свежем лесном воздухе, вот только глазам пришлось привыкать к солнечному яркому свету. Бессонко привел названого отца к дуплу, в котором спрятал бочонок, с поклоном вручил подарок, а уже потом Леший выбрал для них укромный уголок, где могли без помех и откровенно поговорить.
Устроились рядышком на поваленном стволе старой березы. Лесной хозяин выбил деревянную пробку, приложил сыну хлебнуть сначала самому, а когда тот отказался, сделал для почину добрый глоток.
– Спасибо, сынок, – сказал, вытерев рот рукавом. – Что называется, уважил ты старика. И молодец, что помнишь, как опасно давать пиво приятелю моему Медведю.
Бессонко кивнул. Ему смутно помнился один из загулов Михайла Ивановича, и как тот с месяц скрывался в лесу, стыдясь содеянного. Пьяным мало того, что корабельные сосны вокруг зимовья без толку валил, так еще и за лешачихами по лесу гонялся. Тем временем Лесной хозяин снова приложился к бочонку и продолжил:
– У меня к тебе и впрямь два дела. Одна просьба и один совет. Просьба у меня будет о Михайле Придыбайле, приятеле моем и, если зреть в корень, так засидевшемся госте. Ты же знаешь, как у него судьба сложилась?
И, несмотря на то, что Бессонко снова кивнул, подтверждая, он рассказал историю Медведя с самого начала: как еще медвежонком был он снят охотниками с убитой матери и продан скоморохам, как удрал из ватаги в здешний Черный лес и как бедствовал там с выбитыми своими зубами, пока не приютил зверя он, Лесной хозяин, и не вставил ему кабаньи клыки.
– А теперь, что греха таить, зажился и загостился у меня Михайло Иванович, крепко он по родине скучает. Да и не для того я женился на дуре Вишенке, чтобы она на моего приятеля заглядывалась, а чтобы она во мне, муже своем и повелителе, души не чаяла. Михайло Придыбайло, кто же спорит, человек благородный – то есть медведь… Я понимаю, что трезвый он с моей дурой ничего себе не позволит, а вдруг снова добудет хмельного питья? Я его выспросил, он откуда-то из подмосковных лесов, а ты в Москву поедешь. Вот и прошу тебя: возьми Мишу с собою, и под Москвой выпусти. Ладно?
Бессонко ахнул. Раздумывать особенно не приходилось: если Лесной хозяин просит, просьбу положено исполнять. Прикинул вслух (ведь мысли названый отец все одно прочитает):
– Верхом Михайло Иванович ездить не умеет, да и едва ли какая из наших лошадей его тяжесть выдержит. А на телеге у меня младенец Иванушка, кормилица, котел да припасы. Еще Домашний дедушка кучером. Возьму, конечно, но пусть за телегой бежит.
– Ну и лады! Сошьют мои бабы ему ошейник, а ты всем говори, что он ученый медведь. Тебе даже и врать не придется. Вот только не забудь, напоминай ему, чтобы при чужих пасть свою не разевал: у скоморошеских, ученых медведей зубы выбиты. Припасом на дорогу я его обеспечу, об этом не беспокойся.
– А я и не беспокоюсь. Есть на что и докупить еды в дороге, ведь надолго уезжаем.
– И еще придумай, как кормилицу к знакомству с Михайлой Ивановичем подготовить. Еще испугается, а молоко от испуга пропадет.
– Спасибо, батюшка, тебе за мудрый совет, – поклонился Бессонко.
– Эх, сие не совет еще – так, подсказка, – махнул рукой Лесной хозяин. Помолчал, к бочонку от души приложился, крякнул. Снова помолчал. – Это не сказка еще, а присказка, сказка будет впереди. Даже не знаю, как тебе и поведать… Была у меня беседа с вожаком здешней волчьей стаи. А потом пришлось и с тем Ненашим, что на паях с водяным мельницу на нашем болоте держит, о том же потолковать.
– Говори уж, батюшка, не томи.
– В общем сынок, у тебя еще один попутчик будет. Михайло наш рядом с телегой побежит, а в кустах за вами волк потрусит. Волк-оборотень. Только не обычным человеком он оборачивается, а вурдалаком. Кровососом то есть.
– Ничего себе новость…
– Тебя и твоих спутников он не обидит. Седой волк, тот самый вожак, говорил мне, что этот кровосос не вредный. Людей не трогает, довольствуется крысами и зайцами, а иногда присасывается к коровам, но не до смерти. А Тот, чье имя лучше не называть, эта городская лживая штучка, он вначале пытался обмануть меня, за лесного олуха принимая, а потом признался-таки, что специально оживил этого мертвеца. Для того, чтобы оберегал младенца, которого родит Анфиска-шинкарка.
– А ему какое дело до Иванушки?
– Я его тоже об этом спросил. Хихикнул только. Потом сказал – и не соврал, похоже, что имеет большие на него надежды, когда выблядок вырастет. Это он так сказал, не обижайся.
– Хочет, стало быть, его душу получить? Мне что-то об этом поп, батька Федот, толковал.
– Чепуха это все, сынок. У меня вот никакой души уж точно нет, а я и сам не припомню, сколько столетий живу и живу себе. Тут другое гадко, поистине ни в какие ворота не лезет: какого именно мертвеца оживил некошный для охраны твоего Иванушки. Еще не догадался?
– Неужели? То-то одна петля пустая была… – и Бессонко сжал кулаки. – Значит, из тех извергов, из убийц, что на дубе повешены.
Они помолчали. Потом Лесной хозяин положил свою тяжелую короткопалую руку на плечо приемного сына.
– Мне-то легко быть мудрым, потому что я уже старый. Но и тебе следует стать мудрым! – начал он вдруг кричать. – Потому что, если не будешь мудрым, до старости не доживешь! Да, ты этого оборотня ненавидишь, однако терпи его, будь добр, пока он помогает тебе твоего Иванушку охранять. Может быть, и выручит тебя, если вдруг зазеваешься, и спасет мальчонку. А с Чужим и не вздумай враждовать: он куда сильнее меня – ты можешь ли такое представить? Если есть у него такая блажь, опекать Иванушку, пока не вырастет, тем лучше! А там уже вдвоем с Иванушкой прикинете, как от него избавиться.
– Я понял, батюшка. Так и придется поступать, – проворчал Бессонко.
– И еще вот о чем я подумал, сынок. Если именно этого висельника выбрал Чужой, чтобы оживить, не значит ли сие, что он лучше других? Может статься, что именно он и не убивал твоих родных.
– А зачем о том гадать? Я при случае прочитаю его мысли и узнаю.
– Теперь последний мой совет. Твоей отец Сопун обещал вашему домовому одеть его в Путивле у лучшего портного и сафьянные сапожки по ноге сшить. Обещал, да погиб, не успел, потому что в могилу свою братскую вернулся. А Дедушка ведь заслужил это, храбрый старикашка. Ты бы уважил его сынок, а?
– Так тому и быть. Твоя просьба закон для меня, батюшка.
– Спасибо. Эх, от мудрых речей горло-то как пересохло! У тебя теперь не появилось ли желания глотнуть? Нет?
Бессонко покачал головой, а леший запрокинул голову, поднял бочонок у себя над головой и держал его, пока последняя капля пива не соскользнула в его мохнатый рот.
Глава 8. Убийца Христа ради идет по следу
Открыл глаза юродивый Самсонка Московский, самоуничижительно себя Самохой называющий, а вокруг уже мало того, что белый день, но и солнышко высоко на небе сияет. Обоз стоит на въезде в село, а возчик, ухмыляясь, тормошит его за голое плечо, торчащее из прорванной рубахи. Давно уже Самоха не спал лежа, а только сидя, и ничего удивительного, что угрелся на возу под холстом, натянутым над мешками с пушным товаром, и заснул. Добрый возчик отпустил его плечо и спросил, по-прежнему показывая гнилые корешки на месте передних зубов:
– Да ты никак передумал, святой человек? Решил все-таки польскую границу переехать? А пошлину имеешь ли чем заплатить?
Мимолетно пожалел Самоха возчика, столь многословного и по-пустому, мигом соскочил на землю, лямки своей котомки на плечах поправляя, и низко поклонился обозному благодетелю.
– Прости меня, почтеннейший возница, но я проспал, человеческой слабости поддавшись. Скажи, ведь мы проехали уже корчму Анфиски-шинкарки?
– Да, едва развиднялось тогда… Лепше ты меня прости, святой человек, задремал я и сам на облучке и тебя не растолкал.
В голове обоза уже переходили от подводы к подводе, заглядывая под холсты, жолнеры, польские солдаты. Их диковинная одежда совершенно не любопытна была юродивому, равно как и странная для московского уха речь, торопливо попрощался он с добрым возчиком и быстро зашагал по обочине дороги, стремясь поскорее уйти с лесной опушки.
Однако совсем недолго густой, дремучий лес по обе стороны от большой дороги казался ему желанным укрытием. Углубившись в него, почувствовал юродивый сначала слабую, а потом все усиливающуюся тревогу, весьма скоро переросшую в боязнь. Ибо безлюдный лес, пристанище древних языческих бесов, побоялся угрожать целому обозу, однако, как только учуял одинокого путника, к тому же настоящего беспримесного христианина, не потаил своей на него злобы, волны которой ударяли теперь по коже юродивого, не защищенной скудною одеждой, словно порывы тугого ветра. Невольно ускорил шаг Самоха. Теперь держался он строго середины дороги, смотрел только прямо перед собою и не посмел остановиться даже для того, чтобы удовлетворить столь настоятельную поутру низкую потребность своего тела. А когда наткнулся на теплую навозную кучку, не шагнул шире, предпочел вступить в следующую зеленую лошадиную лепешку и другой ногой.
И как ни был он насторожен, все-таки подпрыгнул на месте и невольно поднял и повернул голову в ту сторону, откуда раздался резкий громкий звук. Сорока там, всего лишь сорока! Однако, взгляд возвращая на серую полосу дороги, задержал он перед внутренними своими очами смутную фигуру огромного зеленого мужика, прислонившегося к стволу того самого столетнего дуба, в кроне которого продолжала отчаянно стрекотать проклятая сорока. Господи, да не леший ли сие? Ускорив еще шаг почти уже до бега, прочитал юродивый Господню молитву семижды, особенно проникновенно выговаривая просьбу, чтобы не вводил Господь во искушение, но избавил от лукавого.
Бесовская сорока не отставала, к противному стрекоту добавляла она теперь, помедлив немного, что-то вроде резких вскриков («Тай!», «Тай!») – уж не русалок ли, зеленых злобных лоскотух, к большой дороге созывая? Теперь перевел юродивый взгляд себе под ноги: тогда не увидит он русалки, если вдруг закачается зеленая бесовка на ветви, внезапно высунувшейся из чащи на пробитую колесами колею. Однако тут же резко поднял голову: нет, не показалось ему, и в самом деле далеко впереди над лесом стоит тонкий, в самое небо упирающийся черный столб. Вот она – подсказанная святой Параскевой примета, вот где укрылся его противник!
И сразу же рассеялся дикий страх юродивого, и понял он, что страх сей лесная нечисть нагоняет, чтобы отвести от цели. А когда знает человек, чего именно и почему он боится, то куда легче ему приходится, чем когда испытывать доводится глухой, темный ужас, накатывающийся на тебя со всех сторон, как клубы удушливого дыма на пожаре.
Быстро шел, почти бежал Самоха, пока не пресеклось у него дыхание и не повалился он прямо на дорогу. Падая, разложил он руки крестом, а ухо тут же приложил к земле: лесная нечисть вполне могла навести на него глухоту, чтобы подставить под колеса подводы или кареты, но вот содрогание земли от ударов лошадиных копыт он теперь наверняка почувствует. Отдышаться-то он отдышался, зато в лежащем положении малая телесная потребность принялась досаждать столь нестерпимо, что пришлось встать на ноги и удовлетворить позыв ближе к обочине. Вытирая пальцы полою рубахи, Самоха вздохнул облегченно: оставался голод, продолжал кишки тупою пилой распиливать, да только голод юродивому что брат родной.
Снова зашагал вперед Самоха, на стрекот зловредной сороки внимания уже не обращая, а вот на помощь святой Параскевы теперь твердо надеясь. К сожалению, черный столб над верхушками деревьев хоть и приближался, явно приближался, но с такой же неумолимостью и таял, размывался в голубом небе. И не знал Самоха, радоваться ли ему или же печалиться. Ведь после совершения предстоящего ему подвига не чаял он для себя продолжения земной жизни, но и терять ее вот так сразу, несмотря на все нестерпимые порой тяготы, ему не хотелось. И не поздней весною, во всяком случае, когда чудное Господнее лето еще впереди.
Ближе к полудню показался сперва впереди, над кронами сосен, рядом с совсем уже обесцвеченным, сереньким столбом, шест с охапкой то ли сена, то ли соломы наверху, а вскоре слева от дороги вырос богопротивный языческий курган. Добрые христиане уже позаботились сбросить с него каменного божка, и тот высовывал свою усатую голову из кустов бузины. Самоха обогнул эти кусты, прижимаясь к дубняку на обочине с противоположной стороны дороги. Конечно же, следовало тем добрым людям не останавливаться на полпути, а разбить кумир на куда менее опасные куски и осколки, в другое время он сам бы побрызгал поверженного противника святой водой – а вдруг распался бы на песчинки, и с шумом? Однако сейчас святую воду следовало сберечь для основного подвига.
А вот и место, где подвиг мог бы совершиться… Увы! Дьявольский угольно-черный столб, нагло тщившийся испохабить святые небеса, окончательно превратился в струйку дыма, выходящую из волокового окна приземистого сруба, скорее всего, поварни. День безветренный сегодня, тихий, вот дым и уходит прямо вверх. А весь двор на большой поляне и есть, наверное, та самая корчма Анфиски-шинкарки. Да уж, а здание корчмы в два жилья, и лестница по-немецки внутри, словно где-нибудь в Москве, на Козихе, а не в глухом лесу…
Огромная овчарка, дремавшая возле своей будки, вскинула голову, зарычала, взлаяла, прибежала и, звеня цепью, принялась бросаться на забор. С животными не умел ладить Самоха, иное дело люди… Он отмахнулся от овчарки и прошел вдоль частокола до ворот, остановился у калитки, отдыхая.
– Чего тебе? Ты кто?
Открыл глаза Самоха: а это уже с той стороны калитки мужичок объявился, поганенький такой, горбатенький даже, зато в поварском грязном переднике.
– И тебе желаю здравствовать, добрый человек, – поклонился Самоха. – А я раб Христов, Самсонка именем.
– Ну и пусть Христос тебе подаст, – ухмыльнулся поганец. – Мы же по пятницам не подаем, а сегодня пятница… Да заткнись ты, наконец, Найда!
– Что-то не верится мне, добрый человек, что ты владелец этого двора… А я не нищий, упаси Боже. И не за милостынею вовсе пришел.
– Владелец в отъезде сейчас, а управитель… Не знаю, пожелает ли с тобой калякать.
Между тем на крыльце показался усач лет тридцати пяти, одетый в польское платье. Внимание Самохи полностью переключилось на него. Если это управитель корчмы, зачем, как шляхтич, носит саблю на боку?
– Кто это там у ворот? Отчего не впускаешь, Спирька? – спросил усач вроде бы на русском языке, но почти неузнаваемыми словами.
– Да нечего ему в нашем дворе делать, пан Рысь, – прокричал корчемный слуга, к усатому иноземцу не оборачиваясь. – Говорит, будто не нищий он, а дурак Христа ради. У нас таковых еще и похабами кличут.
– Дай ему хлеба и нех идзет!
– Да он…
– Пане! Нижайше прошу тебя, пане, ответить мне на вопрос! На два всего вопроса, милостивый пане! – выкрикнул Самоха невежливо. Он понятия не имел, знает ли сей папист о праве Христа ради юродивых на такое и пущее еще нарушение приличий, посему невольно втянул голову в плечи. – Или прикажи слуге своему мне ответить.
Однако поляк-управитель соскучился, небось, в пустой корчме, почему и предпочел лично, легко прихрамывая, подойти к калитке. Сказал слуге:
– Ты принеси, Спирька, сухарей, что ли… А что ты хотел спросить у меня, немытый русский пророк?
Слуга, вторично названный Спирькой, остался на месте. Склонив голову, ожидал он, что скажет необычный посетитель. А Самоха давно уже придумал, как спросить. Вот только не смог предугадать, что говорить придется с ляхом, католиком. Если дал он обет говорить только правду, то не относится ли сие только к православным, людям истинной веры? А человеку веры ложной, католику или лютеранину, отчего ж не солгать? Или просто трусит он сейчас, представляя, как шляхтич свою саблю выхватывает?
– Правда ли, милостивый пане, что хозяйка этой корчмы родила недавно – и без мужа?
– И не она одна, русский пророк. Ведь наша Матка Бозка тоже, – и бог весть почему потянулось рука шляхтича подкрутить ус, и черт его знает почему, отдернул он руку.
– А можно ли мне увидеть младенца? – с замиранием сердечным осведомился Самоха. От волнения он оглох, в висках заныло и застучало, только и осталось ему, что наблюдать в бессильном отчаянии, как шевелятся обрамленные усами губы поляка. Вот, кажется, слух возвратился…
– Не называй никаких имен, пане! – вскричал вдруг слуга. – Не открывай, куда наши поехали! Ведь это может быть нечистый, а убогий облик он принял, чтобы нас с тобою обмануть!
– Да какой еще нечистый? – искренне удивился юродивый. – Меня видение посетило в тонком сне, что надлежит мне младенца, рожденного Анфиской-корчмаркой, окропить святой водой.
Слуга и шляхтич переглянулись. Слуга крякнул, а шляхтич ухмыльнулся:
– Да наш паренек уже успел даже искупаться в святой воде, когда поп Федот его крестил по вашему обряду, схизматиков.
– Мне бы теперь только сего попа Федота найти… – пробормотал юродивый. Думал, что про себя произнес, но привычка к одинокому думанью подвела.
Снова переглянулись слуга и шляхтич, вот только тревожно теперь. Овчарка, уже было успокоившаяся, зарычала, слуга наклонился к ней, вероятно, чтобы цепь от ошейника отстегнуть, а шляхтич насупил свои черные брови и руку положил на рукоять сабли.
– Премного благодарен, пане, за доброту твою… – выдавил из себя Самоха. Мгновенно сообразил, что попа Федота вернее будет искать ближе к Путивлю, чем на польской уже стороне, и бросился бежать вдоль забора в том же направлении, что и сюда пришел – только пятки засверкали. Хотя… Разве могут сверкать такие черные пятки, как у него?
Шляхтич кричал нечто неразборчивое ему вслед, слуга улюлюкал, а овчарка мчалась с той стороны забора, бросаясь время от времени на колья изгороди и звеня цепью. А если звенит цепью, значит, не успел спустить собаку злой поганец, а сие самое важное сейчас… Самоха бежал, пока в глазах не потемнело, и только сильным усилием воли в последнее мгновение успел свернуть на обочину.
Очнулся нескоро, судя по тому, что дыхание успело восстановиться, и в сердце только слабо покалывало. Первым делом попытался понять, приснилось ли ему, или на самом деле над ним склонялась зеленоликая девица в одной, под цвет лица, рубашке. В ужасе замер тогда Самоха, но девица, пригожая и пугающая разом, вдруг принюхалась, отпрянула, скривившись, зажала себе носик тонкими зелеными пальчиками, повернулась спиной к лежащему, ловко поднялась по корявому стволу дуба и запрыгнула на толстую ветвь. И тут же исчезла, только дубовые листья затрепетали. Закрыл он тогда глаза, а перед ними – радужные круги, а в ушах зазвенело тоненько…
Теперь оглянулся подозрительно юродивый, высматривая, не качается ли какая еще большая ветвь, но оказалось, что таковых поблизости нет вовсе. Поднявшись на ноги, обнаружил, что на ногах не стоит от слабости. Следовало срочно поесть. Снял котомку, развязал лямки, достал горшочек с пищей. Испытывая сильнейшее желание зажать себе нос, как сделала во сне призрачная русалка, развязал тряпицу и зачерпнул изнутри вонючей смеси. Сунул себе в рот, второпях прожевал и проглотил. Тут же снова завязал горло горшка тряпицей, спрятал с глаз долой в котомку. Отвлекая себя от съеденного, принялся снова вспоминать о явлении зеленой прелестницы. И, по-видимому, преуспел – потому что вывернуло его наизнанку отнюдь не сразу, а через четверть часа, не меньше, а за это время питательные вещества должны были уже усвоиться желудком. Ну, хотя бы частично.
На второй день, к вечеру, на посаде града Путивля нашел он того самого попа Федота, приход которого простирался вдоль Бакаева шляха до самой польской границы. Поповская изба и все к ней хозяйственные строения за той же оградой поставлены были, что и небольшая бревенчатая церковь Святой Параскевы. Показалось Самохе добрым знаком, что церковь посвящена пресвятой целительнице от дьяволова наваждения: авось, небесная покровительница его и тут не оставит. Церковные ворота были распахнуты, и прихожане, по одному, по двое проходя в храм, черными тенями являлись в освещенном изнутри дверном проеме.
Юродивый повис на заборе, не желая без приглашения заявляться на церковный двор. Натруженные ноги его радовались отдыху, а разум то и дело норовил, теряя бдительность, соскользнуть в сон. Потому и не заметил он, как умолк жиденький колокольный звон, а священник, уже в епитрахили поверх рясы, оказался прямо перед ним. Лицо широкое такое, толстое, доброе.
– Кто ты, чадо, и почему не входишь в церковь нашу?
– Я Самсонка Московский, урод Христа ради. А ты не поп ли Федот, отче святый?
– Я отец Федот. Входи, чадо, послушай вечерню с моими детьми духовными.
– Я ведь похаб, отче, мое дело – шутки шутить во время святой службы да прихожан смущать нелепыми речами. А я еле жив от усталости, после долгого шествия. Отвел бы ты мне уголок во дворе, чтобы прикорнуть мне. А после вечерни у меня к тебе, отче, дело будет.
Поп губами почмокал, поморгал веками с рыжими пушистыми ресницами. Улыбнулся и заявил:
– Быть на пороге, почитай, церкви перед самой вечерней и не войти, запрещения на себе не имея, сие ведь тоже деяние нелепое и невежественное, похабу только приличное. Однако ты заходи во двор, обойди церковь слева, найди конюшню. Перед нею на коновязи попона просушивается. Ты возьми ее и в конюшне отдохни. Там просторно: одна только лошадка у меня. А я уж найду тебя после вечерни, чадо.
Не стал Самоха и заходить в конюшню, устроился на попоне прямо под коновязью. Едва успел, казалось бы, смежить воспаленные веки – а уж поп его будит. Вокруг темень, на безлунном небе звезды сияют. Поп, теперь в одной рясе только, говорит ласково:
– Ты уж извини, Самсон, но в светлицу я не могу тебя пригласить. Вот ежели бы ты выпарился предварительно у меня в баньке, тогда другое дело. Воды туда уже нанесено, вот только каменку бы раскалить…
Встал с невольным стоном на ноги Самоха, поклонился низко:
– Благодарствую за доброту твою, отче святый, да только… Дай Бог, дождь пойдет – вымоет, а кудри мои ветры расчешут.
Тайно ликуя, произнес он сие, потому что почувствовал, что после отдыха прояснилось у него в голове и что теперь удастся ему провести непростую беседу с этим недостойным священником.
– В сем случае не вижу причин, чтобы не потолковать нам прямо здесь, на вольном воздухе, – выговорил поп с непонятным облегчением, и почувствовал юродивый, что тот ухмыльнулся. – Сядем на попоне рядком, спинами стену конюшни подпирая, и поговорим ладком. Я токмо принесу пива и пару сушеных лещей. Имеешь ли возражения против питья или закуски, чадо?
– «Всякое даяние благо и дар сходящ», – говорит Господь. Вот только пива я не позволяю себе. Мне бы простой воды испить.
– Так сходи пока к колодцу – запомнил ли, где? Пес мой возле крыльца привязан, тебя не тронет.
Уселись, наконец. На кошме между ними – оловянное блюдо с сушеными лещами да братина с пивом. Одно плохо, что пришлось сумерничать, ведь Самохе ох как не помешало бы сейчас последить за выражением лица попа-грешника. Утолили первый голод, то бишь это поп выпил пива и закусил, а юродивый от своего леща отламывал кусочки и опускал потихоньку в котомку. Если бы развязал он горло горшочка своего, испортил бы попу трапезу. Быть может, поп сей и похуже наказание заслужил, но сначала пусть расскажет, что знает.
Тем временем перестал поп чавкать, потянул звучно в последний раз из братины, пошлепал смачно губами и разрешил совсем уж разнеженным, сдобным голосом:
– А вот теперь спрашивай, Самсон, что желал у меня спросить.
– Мне, отче, весьма любопытен выблядок, небезызвестной тебе Анфиской-шинкаркой нарожденный, а тобою окрещенный.
– Вот оно что… – протянул поп. – Только не о чем тут любопытствовать, юродивый. Позвали меня несчастную роженицу отпеть да таинство крещения совершить – вот я и совершил положенное мне.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?