Текст книги "Георгий Владимов: бремя рыцарства"
Автор книги: Светлана Шнитман-МакМиллин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Ну, не в каменном же веке живем. Про что я – ты знаешь. Пойми, все мы люди, все можем ошибиться, не казнить же нас за это по двадцать лет. Ах, кержак ты этакий, ископаемый человек! Ведь пора уже кое-что и пересмотреть. Время-то, время-то было какое (2/35).
Бабилов отмалчивается. Тогда Граков предлагает ему место своего ближайшего подчиненного на сытой должности портового функционера. «Дед» с достоинством и презрением отклоняет это лакейство: «А вот, если я твоя правая рука буду, ты меня за минеральненькой – тоже пошлешь?» (2/36) Не получив ожидаемой индульгенции, недовольный «сельдяной бог» удаляется к своему столу.
Такая попытка материальной компенсации была очень характерна для психологии функционеров эпохи. Тихон Николаевич Хренников, бессменный председатель Союза композиторов в 1948–1991 годах, о котором многие вспоминают как о человеке незлом, даже добром, не проявлявшем никакой личной инициативы в репрессиях и, по возможности, помогавшем многим, искренне говорит в фильме «О любви немало песен сложено», что он глубоко сожалеет о своей речи «против космополитизма в музыке», произнесенной в 1948 году[182]182
«О любви немало песен сложено» – фильм Ирины Голубевой о Т.Н. Хренникове из серии «ЖЗЛ». https://www.youtube.com/watch?v=qrPYyqZB0Rs. Мы смотрели этот фильм вместе с Георгием Николаевичем.
[Закрыть]. Речь была направлена против не только еврейских композиторов, но и Дмитрия Шостаковича и Сергея Прокофьева. Хренников объясняет свое выступление тем, что речь была за него написана, и он, как член партии, «не мог отказаться». Но сразу напоминает о том, что Шостакович в 1950-м и 1952 годах, а Прокофьев в 1951-м получили Сталинские премии: «А я в Сталинском комитете играл очень крупную роль. Они премии брали, от них не отказывались, получали деньги, и все было нормально». Напряженное, пронзительно-трагическое лицо Шостаковича, промелькнувшее в кадре кинохроники во время доклада, ясно показывает, что «нормальным» совершенно ничего быть уже не могло. Хренников был уверен, что его влияние, а не гений Шостаковича или Прокофьева вели к присуждению премий, – и, вероятно, так оно и было[183]183
О том, как давались премии, можно прочесть в книге К. Симонова «Глазами человека моего поколения», существенная часть которой состоит из записей заседаний Комитета по Сталинским премиям в литературе в послевоенный период. Легко представить себе, что процедура была похожей и в музыке.
[Закрыть]. Как ясно сформулировала Анна Андреевна Ахматова: «Их премии – кому хотят, тому дают»[184]184
Рассказ об этом я услышала от литературоведа Зиновия Самойловича Паперного. В 1963 году Ленинскую премию получил роман Олеся Гончара «Тронка». В Доме отдыха писателей в Комарове бурно обсуждалось это событие. За ужином кто-то спросил А.А. Ахматову ее мнение. Приведенные выше слова были ее ответом.
[Закрыть]. «Значит, Хренников “не мог” отказаться читать речь, а Шостакович с Прокофьевым “могли” отказаться от Сталинских премий?» – комментировал Владимов. В своем романе он интуитивно, но очень точно подметил эту черту поведения и психологии советской номенклатуры.
Но неожиданно Граков и «дед» оказываются вместе в океане в критической ситуации. Бабилов установил, что «Скакун» в аварийном состоянии и должен немедленно вернуться в порт. Граков, коротко посещавший судно, настаивает, чтобы траулер продолжал рейс: «Стране нужна рыба». Возражение «деда»: «Рыбаки стране тоже нужны», – номенклатурщик просто не слышит: для него важен план. Но узнав, что он сам оказался на борту аварийного корабля – пакость, подстроенная Сеней: месть за «деда» и за наглую демагогию, – Граков в панике кричит и требует, чтобы его немедленно отправили в безопасность. Капитан базы с удовольствием и злорадством отказывает ему, и видно, насколько моряки не уважают «сельдяного бога», потешаясь над его неожиданным пленом.
В критической ситуации между Граковым и «дедом» происходит столкновение. Граков требует себе места в единственной спасательной шлюпке – по положению и по возрасту. И потому что молодые могут сами доплыть до берега, как мог Бабилов во время войны. «Ну, мне-то полегче было. Мне все-таки немцы помогли, ты же знаешь», – не выдерживает «дед» (2/302). И когда Бабилов снисходит до прямого вызова, Граков осознает всю критичность ситуации. Запершись в своей каюте, струсивший «бог» в стельку напивается коньяком.
Именно «дед», моральный компас команды, убедил капитана идти на спасение тонущего шотландского судна. Бабилов пользуется самым сильным из своих аргументов: «С тобой в “Арктике” за один столик никто не сядет» – грозя бесчестием, которое пугает капитана сильнее тюрьмы (2/323). В безнадежной ситуации, когда «Скакун» неудержимо несет на скалы, «дед» неожиданно распоряжается – поднять парус:
И тут парусина ожила, первый хлопок был – как будто кувалдой по бревну, потом заполоскала, и разом выперлось пузо – косой дугой, латы на нем затрещали, с них посыпались сосульки. Холод палил нам лица, сжигал брови и губы, но мы стояли, задравши головы, и что-то в эту минуту в нас самих переменилось: ведь это была уже не тряпка, а – парус, парус, белое крыло над черной погибелью; такой же он был, как триста лет назад, когда мы по свету бродили героями и не знали еще этих вонючих машин, которые отказывают в неподходящую минуту. И даже поверилось, что раз мы это чудо сделали – еще, быть может, не все потеряно, еще мы выберемся, увидим берег (2/320).
Стоя по колено в воде машинного отделения, Бабилов выводит корабль из штормового океана в норвежский фьорд:
Грохотало уже позади, и двигатель урчал и покашливал в узкости. Прожектора шарили между нависшими скалами, отыскивали поворот. Море храпело за кормой, а мы прошли поворот, и теперь только хлюпало под скалами. Это от нас расходились волны – от носа и от винта, а шторм для нас – кончился (2/337).
Узнав, что они в безопасности, Граков немедленно трезвеет, обретает начальственность и приступает к распоряжениям: побыстрее отправить его самого на базу, проявлять «бдительность» и не допускать «неорганизованного общения» моряков со спасенными ими шотландцами. Требование абсурдное, учитывая обстоятельства совместной работы и тесноты на корабле. На базе Граков в парадном костюме гордо дефилирует на банкет в честь спасения шотландцев, не смущаясь презрением, которое моряки «Скакуна» высказывают ему публично: «…Мы-то и не надеялись, что вот за этим столом будем сидеть, у нас такой уверенности не было. А кое у кого, не буду указывать, столько ее было, что он уже заранее этот банкет начал, коньячок попивал в каютке» (2/394). После этого официального банкета, приодевшись и непривычно волнуясь, рыбаки идут праздновать спасение со своим настоящим героем – «дедом».
Для слепнущего, стареющего Сергея Андреевича Бабилова, поднявшего свой последний парус в северных волнах, морская жизнь подходит к концу. Фамилия Бабилов происходит от старинного русского мужского имени Вавила, в переводе с арамейского означающего «ворота Бога». Бабилов был для Владимова воплощением лучшего в России: богатырь, спасший тонущий корабль, прошедший войну, сохранивший достоинство и честь после долгих лет в Гулаге. «Кержак», как называют «деда» и Граков, и Сеня, – вымирающее в России староверческое племя. Каждый «дед» незаменим, и уход его из жизни – огромная и невосполнимая потеря, которую Владимов ощущал очень остро.
Граков же бессмертен, как Кощей, потому что, когда он уйдет, на его место придут другие граковы. Владимов с острой болью сознавал, что в атмосфере наступающих заморозков «посадившая» Россия по-прежнему «холит свои афедроны», как он выражался, в начальственных креслах и вылезать из них не собирается.
Второе поколение. Моряки траулера, разношерстная, случайно составленная команда. В повествовании они чаще всего обозначены своими корабельными функциями: кеп, старпом, дрифтер, боцман, бондарь – вероятно, потому, что в плавании они важны именно исполняемой работой, а не индивидуальными судьбами.
Экипаж «Скакуна» и сам траулер схожи с сотнями других советских судов и моряков, бороздящих северный океан:
Я взглянул: пароход – ну в точности наш, мы в нем отражались, как в зеркале. Такой же стоял на крыле кеп – в шапке и телогрейке, такой же дрифтер горластый, боцман – с бородкой по-северному, бичи – в зеленом, как лягушки. Такой же я сам там стоял, держался за стойку кухтыльника, высматривал знакомых. Вот, значит, какие мы со стороны… (2/173)
По выходе из порта моряки пользуются недолгой передышкой до начала лова. На досуге двое из них, Шурка с Серегой, играют в карты на щелчки, отчаянно жульничая. И тут выясняется, что в Сениной жизни был оракул – «старпом из Волоколамска», чьи афористические изречения, рассеянные по страницам книги, раскрывают суть происходящего с несравненной мудростью и точностью: проигрывает и щелчки по носу получает тот, у кого «меньше свободы совести» (2/106) – советская инверсия «права на бесчестие». От разговора о литературе моряки отмахиваются: «Начитались уже… Все одно и то же пишут. Какие все хорошие, как им всем хорошо» (2/107). Боцман, идеолог корабля, излагает глубинный смысл соцреализма: «Правда, ее, знаешь, не всем и говорить можно… Скажи вот такому – он и будет сидеть в грязи по макушку. Скажет, что так и нужно» (2/107). Некто взял на себя право решать – какую «правду» можно сказать этим людям. Ирония в том, что, спасаясь от скуки этой отмеренной «правды», сам боцман пришел поразвлечься в матросский кубрик.
Береговая жизнь в море постепенно приобретает черты призрачности, и ее место занимает вымысел с отдаленно звучащим мотивом смерти. Неожиданный коллаж сказки, которую начал рассказывать Васька Буров, отец «пацанок»-близняшек Неддочки и Земфиры поразителен: «распрекрасный» турецкий король, охотящийся на оленей, три макбетовские ведьмы, чрезвычайно искусный и несчастливый «кандей» – Маленький Мук (персонаж одноименной сказки Вильгельма Гауфа) с горбом то ли Квазимодо, то ли Ричарда III, шашка времен Гражданской войны, подменившая острейшую турецкую саблю… Рассказчик засыпает, не окончив повествование: плавание только началось, и Васька, обозначив мотивы, еще не знает, как свести концы с концами в своем сказе.
Повседневная жизнь на корабле – капсульное отражение советских конвенций. В начале рейса проходит собрание команды, на котором должны быть приняты «соцобязательства». Нелепость их обсуждения звучит, как сатира на идеологическую бессмыслицу. Капитан выражает недовольство количеством нецензурных слов в речи моряков:
– Николаич, – сказал дрифтер, – вы ж сами иногда… на мостике.
– Вы меня за руку хватайте. И потом – на мостике, не в салоне же.
– Есть предложение. – Васька Буров руку поднял. – Записать в протокол: для оздоровления быта – не ругаться в нерабочее время.
– Почему это только в нерабочее?
– Так все равно ж не выйдет, Николаич. Зачем же зря обязательство брать?
Кеп махнул рукой.
– В протокол этого записывать не будем. Запишем: «Бороться за оздоровление быта на судне» (2/166).
Как можно этот быт «оздоровить», никто даже не думает. Условия жизни на маленьком траулере совершенно ненормальные: нет обслуживающего персонала, кроме повара с помощником, стирать практически негде, и о переменах постельного белья на корабле, находящемся в плавании несколько месяцев, речи не идет. Спят часто не раздеваясь, иногда даже в верхней одежде. Единственная на всех кабинка для мытья такая маленькая, что, запершись в ней, невозможно избежать столкновения с грязными ржавыми трубами.
Отношения людей в этом маленьком замкнутом пространстве напряжены и недружелюбны: «Ни дружбы, ни привязанности, простой привычки даже нет друг к другу – сплошная грызня» (2/157). В близости к смерти Сеня тоскливо думает о всеобщей вине:
В чем мы таком провинились? …А разве не за что? – я подумал. – Разве уж совсем не за что? А может быть, так и следует нам? Потому что мы и есть подонки, салага правду сказал. Мы – шваль, сброд, сарынь, труха на ветру… За то, что мы звери друг другу – да хуже, чем они, те – если стаей живут – своим не грызут глотки. За то, что делаем работу, а – не любим ее и не бросаем. За то, что живем не с теми бабами, с какими нам хочется. За то, что слушаемся дураков, хоть и видим снизу, что они – дураки (2/286).
Изменение атмосферы и отношений происходит, когда гибнущие моряки, проявляя поразительную смекалку, профессионализм и самоотверженность, спасают тонущих шотландцев. И видят, как штормовая волна в щепки разбивает о черные скалы нарядный кораблик «Герл Пегги», когда-то весело плывший мимо «Скакуна» в синем океане.
Предвестником перемены звучит в повествовании рассказ Сени о синем китенке, запутавшемся в рыболовных сетях. И все корабли, советские и иностранные, перестали ловить рыбу, наблюдая борьбу моряков за возвращение в море многотонного морского дитяти:
…И китенок наш сиганул в воду. Тут же он вынырнул, взметнул хвостом, всплеск нам устроил – выше клотика. И ушел на глубину. И что тут такое сделалось – «ура» на всех пароходах, гудки, ракеты полетели в небо!
Этот день был как праздник, честно вам говорю. Он и сам был хороший – такой синий и солнечный. И китенок был хороший. И мы все тогда были людьми (2/300).
Такой же внутренний праздник, ощутив себя не «несчастными бичами», а достойными людьми, почувствовали члены команды «Скакуна», когда, рискуя жизнью, спасли от смерти шотландцев. И после испытанного физического и душевного напряжения разгорается общий разговор о цене человеческой жизни, всех очень интересующий и никак не вмещающийся в идеологические параметры:
Старпом все же вмешаться решил, предложил разграничить четко, какой человек имеется в виду – советский или не советский. Ну, это мы его оборжали всем хором. Попросили хоть при шотландских товарищах воздержаться, вдруг – поймут. К тому же, Серега ему намекнул, если иностранец – его же в наших рублях нельзя считать, его же надо – в валюте, так это, может, и подороже выйдет. Старпом свое предложение снял (2/343).
Ближе всех к пониманию человеческой ценности оказывается отец близняшек Васька Буров: «Вот этот жмот – слыхал? – за меня бы и поллитры не дал, а пацанок моих спроси – им за папку любимого и десять мильонов мало будет» – человек бесценен, потому что бесценна любовь к нему. И после долгой дискуссии моряки приходят к выводу, что знать цену человеческой жизни дано только «Господу, Которого нету». Но и дальше летят в морскую бездну идеологические установки, поскольку кандей Вася авторитетно объявляет, что это – вопрос невыясненный. Как ни наивно и даже абсурдно звучат все эти рассуждения, они обнажают то, что в жизни необразованных и неотесанных людей непременно бывают моменты, когда они стремятся прочувствовать и понять истину – «увидеть» и «услышать». И именно тогда Васька Буров досказывает морякам свою сказку-притчу, которую все слушают и «слышат».
Причта о кандее Васе
Несчастный маленький повар Мук, избавившись от своего горба, становится замечательным корабельным кандеем Васей, готовящим горячую еду в любую погоду и выпекающим пироги на тонущем судне. Это сказка про то, как кандей Вася, умерев, предстает перед лицом «Господа, Которого нету». И на придирчивые вопросы о земной жизни рассказывает, как он кашеварил в шторм:
– «И все-таки ты им борща сварил?» – «Истинно так, Господи. Хорошего, с перцами. Это мое дело, и я его делал на совесть». И скажет Господь, Которого нету: «Больше вопросов не имею. Подойди ко Мне, сын Мой, кандей Вася. Посмотри в Мои рыжие глаза. Грешен ты, конечно. Да хрен с тобой, не станем мелочиться. В основном же ты – Наш человек. И вот Я тебе направление выписываю – в самый райский рай, в золотую палату для симулянтов!» И скажет Он своим ангелам и архангелам: «Отведите бича под белы руки. И запишите себе там, в инструкции: нету на свете никакого геройства, но есть исполнение обязанности…» (2/370)
На «Скакуне» не было коллектива – была команда плохо ладящих, случайных людей, которые сосуществовали в кубриках, работали и боролись за выживание: «Мы были одни на палубе, одни на всем море, и дождь нас хлестал, и делали-то мы одно дело, а злее, чем мы, врагов не было» (2/209). Но каждый из моряков сознавал, что в этом рейсе он исполнил свою обязанность, морскую и человеческую, и это наполнило их чувством собственного достоинства и товарищества. Поэтому, ступив на берег, все они договариваются тем же вечером встретиться, чтобы вместе праздновать свое спасение в ресторане «Арктика».
Моряки «Скакуна» – не всегда привлекательные личности. Ярко очертив индивидуальность каждого из них, Владимов создал образы представителей пролетариата, класса-«гегемона» советской государственной системы, глубоко презирающего ее идеологию и функционеров.
Третье поколение. Непрофессиональные моряки, салаги Алик и Дима, молодые интеллигенты. Студенты или аспиранты, взявшие академический отпуск, чтобы пойти в рейс на рыболовном судне в Северном Ледовитом океане. Сеня, с ранней юности погруженный в трудную действительность, относится к этому скептически, как к барской придури. Но «дед» неожиданно встает на защиту салаг.
Так это же прекрасно, Алексеич! Начитались – и пошли. Другой и начитается, а не пойдет. Нет, зря ты про них. Сейчас хорошая молодежь должна пойти, я на нее сильно надеюсь. Мое-то поколение – страшно подумать, кто голову сложил, кто руки-ноги на поле оставил, кто пятнадцать лет жизни потерял ни за что, как я. Да и кого не тронуло – тоже не всякому позавидуешь. Иному в глаза посмотришь – ну чистый инвалид. А тут что-то упрямое, все пощупать хотят (2/100).
Молодая интеллигенция – «шестидесятники», думающее поколение, которое еще находилось в плену советского мифа[185]185
Критики обоснованно проводили параллели между этими персонажами и героями молодежной прозы, особенно персонажами Василия Аксенова. См., например: Соболь В. Жаль, что нас не было с нами. Сопоставительный анализ романа Г. Владимова «Три минуты молчания» и повести В. Аксенова «Звездный билет» // Звезда. 2006. № 6. С. 219–224.
[Закрыть]. Они искали ответов, не задавая вопросов, которые никто не учил их ставить. Государство настаивало на «граковских» истинах, но они не отзывались правдой и не помогали жить:
Понимаешь, мы, наверное, все серьезно больны. Я и о себе, и об Алике говорю, и о чудных наших приятелях, которые в Питере остались, считаются нам компанией. Все милые, порядочные люди. Не гадят в своем кругу. Не делают карьеры один за счет другого. А это уже доблесть, шеф. Но на самом деле положиться на них нельзя. Потому что – никакие. Наверное, когда людям долго говорят одно, а потом – совсем другое, это не проходит безнаказанно. В конце концов рождается поколение, которое уже не знает, что такое хорошо и что такое плохо (2/182).
Поколение, неопределенно отвечающее на каждый вопрос: «Да нет…» – и потому определяющее себя, как «данетисты» (2/183), которыми Дима и Алик оставаться не хотят. И не за романтикой, как считает их подруга Лиля, и совсем не за деньгами, как предположили некоторые критики, но в поисках жизненного смысла «да» и «нет», уходят друзья-салаги в плавание на «Скакуне». Потому что на суше, где в одном ресторане пьет коньяк «посадившая» и «посаженная» Россия, Алик и Дима разобраться в жизни не в состоянии. Но и «потерянным поколением» они быть не хотят. И возвращаются они из рейса уже не салагами, но знающими цену жизни и смерти созревшими гражданами своей страны. Такими, каким хотел видеть Владимов свое поколение.
Женщины и бабы
Разговоры моряков о женщинах могут вызвать немедленный и обширный инфаркт у приверженцев феминизма. Культура отношения к женщинам в малообразованных слоях и советского, и российского общества была и остается очень низкой. «Три минуты молчания» – яркая иллюстрация для исследования этого слоя социальной, бытовой и лексической реальности. В романе жизнь главного героя пересекается с тремя женскими персонажами, разными по образованию, характеру, профессии и жизненной ситуации. Это единственное произведение Владимова, в котором женские героини играют ключевую роль, и ему удалось мастерски представить различные социальные и психологические типы, характеры и судьбы.
Нинка. «У меня была Нинка, посудомойка с плавбазы, я с ней морскую любовь имел – и в плавании, и на берегу, держал себя с нею по-свински, месяцами не заявлялся…» (2/45) Нинка для Сени Шалая – вечно ждущий его огонек на ледяной сопке Абрам-мыса. Ее образ напоминает «Песню-балладу про генеральскую дочь» Галича – о несчастном ребенке ленинградских репрессированных и расстрелянных родителей, бог знает из какого сиротского дома попавшем в угольную Караганду. Единственное утешение в ее одинокой жизни – крохи жалкой любви, которые ей перепадают от женатого мужика: «…а что с чужим живу, так своего-то нет», – время от времени навещающего ее. И она благодарна ему за нечастые визиты:
А ведь все-тки он жалеет меня,
Все-тки ходит, все-тки дышит, сучок!
О прошлом мурманской Нинки ничего неизвестно: какой несчастной судьбой занесло эту женщину в ее жалкую халупу над заливом? Бедность ее видна из того, что она берет стирку на дом, и в единственной комнатке ее домика всегда стоит корыто с замоченным бельем. В тридцать лет ее руки распухли и обесцветились, как у старухи на картине А.Е. Архипова «Прачки». Нинка привязана к доброму и беспутному Сене, хотя ничего не ждет и не требует от него. Она никогда не знает, полезет ли он к ней на сопку, вернувшись из очередного плавания. И когда пьяный Сеня неожиданно возникает на ее пороге, она в слезах вводит его в комнату, где сидит ее новый любовник. Сеня сразу понимает то, что она, вероятно, знает и сама: этот крепенький солдатик будет ходить к ней из ближайшей части и любить ее за избавляющий от одиночества в чужом холодном краю домик с призраком любви, с настоящей едой и нормальной постелью. Но едва кончится срок северной службы, он уедет куда-то в бесконечную Россию, и она опять останется одна. Не зная, как защитить ее от безнадежности, пьяный Сеня из глубокого сострадания и чувства вины сует ей свои огромные по тем временам заработанные в последнем рейсе деньги. И Нинка понимает, что он поставил крест на ее женской судьбе. И тут в ней прорывается глубокая обида – на его не-любовь, на невстретившуюся или неудавшуюся судьбу, на свою безнадежную нищенскую жизнь, о которой он так явно напомнил, на женскую тоску вечного и бесполезного ожидания и необретенного счастья: «Уйди! Уйди по-доброму. Ничего мне от тебя не надо! Сволочь ты… изувер… палач!» (2/83)
Посудомойка Нинка – люмпен-пролетариат, тот персонаж «дна», во имя которого была совершена Октябрьская революция, написавшая на своих знаменах: «…тройную ложь: Свободы, Равенства и Братства»[186]186
Цветаева М. Фортуна. М.: Эллис Лак, 1994. Собр. соч.: В 7 т. Т. 3. С. 402.
[Закрыть]. Свернув красные полотнища, она в пропагандном искусстве вознесла несчастную труженицу на высоту великолепной мухинской колхозницы. А в жизни – бросила ее в крохотной избушке среди ледяного северного бездорожья у старого корыта с чужим замокающим бельем. Советская сказка «о золотой рыбке».
Лиля Щетинина. Лиля – молодая специалистка, по распределению после рыбного института попавшая в Мурманск. Она кажется Сене не похожей на женщин, которых он знал и встречал до сих пор. Может быть, он еще не любит ее, но готов к большой любви, и нравится она ему чрезвычайно. Сеня встречает ее в тот момент, когда у него самого возникло желание другого содержания, наполненности жизни:
…она уже потом появилась, а сначала мне самому вдруг захотелось совсем другой жизни, где ничего этого нет – ни бабьих сплетен, ни глупостей, ни тревоги: что там делается дома, чем будешь завтра жив? Потом она появилась – в Интерклубе мы познакомились, на танцулях (2/114).
Сенино воображение наполняет эту спокойную, слегка индифферентную молодую женщину жизнью и содержанием, как некий сосуд, в котором теплится особый, ему одному светящий огонек: «Вот я и думал: это она с другими – и угловатая, и жесткая, а со мною – самая мягкая будет, всегда меня поймет, и я ее только один пойму» (2/25).
О Лиле известно то, что она сама рассказывает о себе: ходила в школу, мама решила, что будет учиться в институте рыбной промышленности. Особых способностей или влечения ни к чему у нее не было. Нельзя назвать ее пустой или не думающей. Ее письмо Сене свидетельствует о том, что Лиля многое интуитивно понимает:
Мы все – дети тревоги, что-то в нас все время мечется, стонет, меняется. Но больше всего нам хочется успокоиться, на чем-то остановиться душой, и мы не знаем, что, как только мы этого достигнем, прибьемся к какому-то берегу, нас уже не будет, а будут довольно-таки твердолобые обыватели… (2/265)
Но понимая, она не способна на поступок, на порыв, на открытое сильное чувство, как будто в ней есть какой-то душевный изъян. Отношения их с Сеней в романе характерны ее отсутствием. Она не приходит в «Арктику», она не подходит к телефону в последний его день на берегу, и она не появляется на пристани, чтобы попрощаться перед отходом траулера в море. И не ощущает важности такого прощания, с иронической легкостью строча в письме Сене: «Не обижайся, что я не пришла. Я, должно быть, нарушила одну очень важную традицию и не помахала платочком с пирса» (2/177, курсив мой. – С. Ш.-М.). Интересно, что эти «не» отражаются в разговорах о Лиле. Сеня готов оправдать ее поведение незнанием местных традиций: «Тем и нравится баба, что на других не похожа». Но «дед» ставит все на свои места: «Тебе женщина нужна, Алексеич. А не баба» (2/101). Сомнения Сени углубляются после разговора с салагой, одноклассником Лили:
Теперь, шеф, я скажу тебе о Лиле. Насколько я понял, это ты ее приглашал в «Арктику». Так вот, она весь вечер говорила об этом. Что она должна, должна, должна пойти. Что ее мучит совесть, совесть, совесть. Нам с Аликом это просто надоело, мы ее уже в шею гнали. А она – каялась и продолжала с нами трепаться. Не знаю, как ты, а по мне – так лучше, если тебя отшивают сразу и посылают подалее, чем вот такие вшивые угрызения. Нравишься ты ей? Данет… (2/183)
Неожиданное свидание с Лилей в море, где все чувствуется резче и яснее, раскрывает нравственную пропасть между этими людьми. Лиля упрекает Сеню в неготовности немедленно вернуться с ней на сушу. Но на «Скакуне», находящемся в аварийном состоянии, остаются «дед» и команда моряков, которые могут погибнуть. Бросить их – дезертирство, немыслимое для Шалая. Лиля же уверена, что он просто боится «чужого мнения», столь важного для нее самой (2/245–246). Далее Сеня объясняет, что не удержался в торговом флоте, так как отказался быть доносчиком. А Лиля, советская девушка с высшим образованием, ничего особенного в этом занятии не видит, советуя нейтрализовать ситуацию, т. е. информировать, но не причиняя вреда, – изначальное и безнадежное самооправдание всех стукачей. После этой встречи он внутренне знает, что они с Лилей – чужие. И когда, направляясь на банкет, она «не видит» его в толпе спасшихся моряков, Сеня сознает, что его влюбленность в «не похожую на других бабу» навсегда смыта океанским штормом.
Лиля Щетинина – продукт системы, стремившейся воспитывать нравственно недоразвитых, а потому безопасных для себя граждан, неспособных построить самостоятельную жизнь, сделать выбор, совершить поступок: отсюда – все Лилины «не». Если приходилось, они были готовы идти на компромиссы, не чувствуя границ порядочности и подлости. Эта девушка была не парой беспутному, живому и ищущему Сене Шалаю, и от того, что мезальянс не состоялся, выиграл именно он.
Клавка Перевощикова. Смесь Кармен и Василисы Прекрасной – жизнеспособная красавица с быстрыми реакциями и ярким природным умом. Клавкина бойкость и налет вульгарности отражают стиль ее профессии и окружения. Но в ней явно заложена потенция куда большая, чем предполагает роль официантки, ясное подтверждение чему – глубокий и осмысленный разговор с Сеней в ее каюте на базе.
В начале своих отношений они как будто существуют в двух параллельных измерениях. Сеня сразу определяет Клавку как знакомый женский тип: «Вся она была холеная, крепкая… Красуля, можно сказать. А лицо этакое ленивое, и глаза чуть подпухшие, будто со сна. Но я таких – знаю. Когда надо, так они не ленивые. И не сонные» (2/18). Но он совершенно неверно понимает ее: «Пришла наконец Клавка, стрельнула глазами и сразу, конечно, поняла, кто тут главный, кто платит. Передо мною и с чистой скатерки смела» (2/18). Клавкино воспоминание о том же эпизоде: «Я перед тобой и со скатерки чистой смела, и уж так, и так… А сказал бы ты мне тогда: “Поедем со мной, Клавка”, – тут же бы и поехала, куда хочешь. Скинула б только передник» (2/355). Она кажется Сене необычайно привлекательной: «…губы у ней обкусанные и яркие, как маков цвет. Наверно, никогда она их не красила», – но он подчеркнуто грубоват с ней: «Неси, чего там у тебя есть получше» (2/18). В «Арктике» Сеня сразу отмечает ее яркую красоту: «А Клавка – та королевой сидела…» (2/29) Но он убежден, что она пришла с «пропащим» бичом Аскольдом. Клавка же пришла именно к Сене: «Пригласил, за ушком поцеловал… Я-то – разоделась, марафет навела, в большом порядке пришла девочка!» (2/355) Сама Клавка с первой встречи, с улыбкой говоря: «Не торопись, все будет. Дай хоть наглядеться на тебя, залетного…» (2/18) – уже знает, что Сеня – тот, кто ей нужен. Она называет его «рыженьким» – в России к рыжим относились, как к другой расе, и в школах ужасно дразнили. Так как роман написан от первого лица, мы только к концу узнаем, что Сеня – «светленький». Но для Клавки он был другой, и, чувствуя это своим женским инстинктом, она готова его защищать от недружественного мира.
Попав пьяным в ее комнатку в Росте, Сеня ведет себя инстинктивно, еще не понимая, что эта женщина – его судьба: «Клавка мне поднесла стопку и чего-то закусить, хотела со мной чокнуться. А я ее ноги увидел – красивые, с круглыми коленками, и чокнулся об ее коленку. Я ее так любил, Клавку, никого в жизни так не любил» (2/60). Но когда в тот вечер его избивают и грабят бичи, он совершенно уверен, что Клавка была в сговоре с ними. И, уйдя в море, лелеет злую мечту рассчитаться с ней. Убеждение, что Клавка расчетливая «девка» (2/22), остается в нем очень долго:
Она тебя встретит, такая Клавка, на причале, повиляет бедрами, и ты пойдешь за ней, как бык с кольцом в ноздре. И – не прогадаешь, если не будешь особенно жаться, пошвыряешься заработанными, как душа просит. Она тебе на все береговые, на пятнадцать там или семнадцать дней, лучшую жизнь обеспечит – тепло и уют, и питье с наилучшей закусью, и телевизор, и верную любовь… За Нордкапом очухаешься – ни гроша в кармане, да они и не нужны в море, зато ведь вспомнить дорого! И светлый образ ее маячит над водами. Месяца три маячит, я по опыту говорю, а в это время она себя другому выкладывает до донышка. Вернешься – можешь ее снова встретить, а можешь – другую, она ничем не хуже (2/140–141).
При неожиданной встрече с ней на базе Сеню захлестывают эмоции. Уже живущая в нем любовь и страшная обида на ее, как ему кажется, предательство, недовольство собой и опустошение, которое он испытывает от конца отношений с Лилей, – все выливается в холодный, жесткий, ненавистный разговор. Для Клавки, совершенно невиновной в краже его денег, его слова – как ледяная океанская вода. Она даже не скрывает, как глубоко он ее ранил:
– Вот этот злодей, в курточке, зверем на меня смотрит. Убить меня хочет.
– Кто, Сеня?! – Дрифтер взревел: – Да какой же он злодей? Да он у нас – душа парохода! Весь экипаж в нем силы черпает в трудные минуты жизни!
– Вот вы его и заездили. Может, и была у него душа когда-то, да вы из него вынули…
– Сень! – Дрифтер ко мне стал приглядываться. – А у тебя и правда взгляд какой-то неродной. Сень, смягчись. Ведь на такую королеву смотришь!
– Правда, – сказала Клавка, – что ты против меня имеешь?
– Ты не кошка, я подумал, ты змея (2/243).
Но перед близкой смертью Сеня испытывает острое раскаяние за причиненную ей боль:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?