Текст книги "Георгий Владимов: бремя рыцарства"
Автор книги: Светлана Шнитман-МакМиллин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Мне вдруг стыдно стало, так горячо стыдно, когда вспомнил, как она стояла передо мной на холоде с голыми локтями, грудью. Что, если она и вправду не виновата ни в чем? А если и виновата – никакие деньги не стоили, что бы я так с нею говорил. Что же она про меня запомнит? (2/287)
Когда они еще раз встречаются на базе, Клавкина реакция на слова дрифтера: «По волнам его курточка плавает», – полностью контрастирует с Лилиной «близорукостью»:
Клавка взглянула испуганно – и меня как по сердцу резануло: так она быстро побледнела, вскинула руки к груди.
– Да не сообщали же… Типун тебе на язык!
Дрифтер уже не рад был, что так сказал.
– Погоди, груди-то не сминай, никто у нас не утоп. Сень, ты где? Ну-ка, выходи там. Выходи, когда баба требует! (2/349)
И хотя она явно помнит оскорбление, Клавка сразу оживает, и все вокруг меняется от ее присутствия. Она распоряжается пропустить оборванную команду «Скакуна» на банкет. Она отводит промерзшего Сеню в душ, где под струей горячей воды он плачет от переутомления и крайнего напряжения пережитых часов. Клавка осторожными прикосновениями умеряет боль его раненого плеча и с милыми словами: «Мне тебя покормить хочется», – открывает бутылку вина, и сама долго, крепко целует его – в награду за то, что остался жив (2/353). И весь мир с его штормами, красотой и уродством отступает, потому что посреди океана Сене Шалаю является Ваше Величество Женщина:
А важно было – как женщина повернула голову. Ничего важнее на свете не было. Как она повернула голову и вынула колючие сережки, положила на столик; как вскинула руки и посыпались шпильки, а она и не взглянула на них, и весь узел распался у нее по плечам… (2/353)
Но когда он понял, что эта женщина – его жизнь и любовь, все рушится. Не потому, что за ней опыт неудачного брака. Она простила нанесенную им обиду, но страшится повторения резкой и глубокой боли, которую он ей причинил.
Плавание на «Скакуне», близость смерти и несколько часов, проведенных с Клавкой в морской каюте, навсегда меняют Сеню Шалая. После спасения от гибели и с потерей любимой к нему приходит глубокое осознание, что с каждым человеком, каким бы он ни виделся тебе в данный момент, следует обращаться бережно и по-доброму. И в нем начинается интенсивный процесс осмысления своего места среди людей и на планете Земля.
Роман о прозрении
Арсений Шалай. «Просто слепые все, не видим, куда катимся. Какие ж бедствия нам нужны, чтоб мы опомнились?» (2/381) – говорит в море герой книги, размышляя о жизни. «Меня привлекал в Сене Шалае… процесс прозрения, постижения себя как личности и своего места в жизни – некий момент истины», – объяснил образ своего героя Владимов[187]187
Кузнецов Ф., Владимов Г. Диалог в прозе. С. 6.
[Закрыть]. Внутренняя эволюция его персонажа стала главной фабульной нитью романа.
Детство и ранняя юность Сени Шалая – совершенно иной отрезок жизни, никак не соотносящийся с реальностью, в которой он существует в романе. В четырнадцать лет потеряв отца, он вынужден уйти из школы и работать, чтобы содержать мать и маленькую сестренку. Поэтому образования, к которому его тянуло, он не получил, хотя окружающие считают, что у него «светлая голова» (2/159).
В юности он пережил встречу, глубоко повлиявшую на него. Три моряка, проходивших со своими девушками, увидели, что произошел несчастный случай. Пока толпа, включая Сеню, «облаивала» несчастную кондукторшу и вагоновожатого, моряки вытащили и отправили в больницу попавшего под трамвай человека. Подростка поразило, что сделали они это слаженно и не проронив ни единого слова. Когда скорая помощь увезла пострадавшего, они вернулись к своим девушкам и ушли. С тех пор в Сене осталась уверенность: «…самые-то добрые дела на свете делаются молча» (2/140): «Сеня потому и на флот напросился, что парни в бескозырках с ленточками, которых он встретил в своем далеком от моря Орле, стали для него “самыми лучшими людьми”, идеалом его жизни – как раз оттого, что без единого слова сделали все что нужно, чтобы спасти человека, в то время как остальные, в том числе и сам герой, кричали, ахали, размахивали руками, всячески тешили свое самолюбие – и ничего не делали. В поисках подлинного, молчаливого добра идет Сеня в море»[188]188
Перцовский В. Проза вмешивается в спор // Вопросы литературы. 1971. № 10. С. 32.
[Закрыть].
Пройдя военную службу на Северном флоте, он застревает моряком на рыболовных судах. Шалай не раз пытался вернуться в свой Орел, но то его грабили в поезде, то он сам бездумно тратил заработанное – и опять уходил в море. Причина – не только безалаберность. Он инстинктивно многое понимает, но внутренне еще не сформировался, и ему сейчас нужны Северный Ледовитый океан, Гольфстрим, вечно меняющиеся, грозные, прекрасные воды и небо, и команды кораблей:
– …мне просто интересно тут. Хочу что-то главное узнать о людях.
– Ты еще не все про эту жизнь знаешь?
– Про себя – и то не знаю (2/204).
Это любимый тип владимовского героя – человек в странствии, в процессе развития и становления личности. В романе Сеня рассказывает читателю легенду о северном «летучем голландце» – о матросе, который не сходил на берег два с половиной года, пересаживаясь в море с возвращающегося в порт судна на траулер, уходящий в новый рейс. Никто не знает, почему он это делает, и как все неестественное – это пугает моряков, как отзвук старинной легенды:
И если в час прозрачный, утренний
Пловцы в морях его встречали,
Их вечно мучал голос внутренний
Слепым предвестием печали.
Николай Гумилев. Капитаны
Что этот человек искал в океане, бежал ли от чего-то на земле, чтобы успокоить нестерпимую боль, или у него была иная цель – так и остается неизвестным. Едва ли это история о примитивной жадности, как предположило большинство критиков. Для того чтобы физически выносить океанские нагрузки два с половиной года, нужна была совершенно сверхъестественная сила и нечеловеческое напряжение воли. Этот «голландец» никому не открыл своей тайны. Когда его обманом не пустили в очередной рейс, он забрал свои колоссальные, не вместившиеся в чемодан деньги, и исчез навсегда. В этом «северном голландце» и легенде о нем была не разгаданная никем осознанность судьбы и цели, и это интригует и будоражит Сеню.
На страницах книги Шалай долгое время встречается читателю в характеристиках других людей: бичей, моряков, салаг, Клавки, «деда» – они отмечают его умение работать, доброту, щедрость, но и некоторую внутреннюю расхлябанность, незрелость. Шалай очень социален, помогает в рейсе салагам, и люди, за редким исключением, относятся к нему очень тепло.
В начале рейса, подобрав на палубе чайку со сломанным крылом, Сеня устраивает своего Фомку в трюме и выкармливает селедкой. С рыбиной в руке он идет к птице в тот день, когда, упав с лестницы в воду, осознает, что в корабле пробоина. Сдерживая океанскую струю, Сеня заслоняет трещину спиной, пока его не находят. Но промокший и окоченевший от холода, он все-таки лезет за Фомкой, чтобы не дать птице утонуть в трюме. И, отпустив на свободу, видит, что чайка выбирает смерть:
Волна накатила, захлестнула планширь, а когда схлынула – Фомки уже не было. Я испугался, пробрался к фальшборту. Фомка лежал на крутой волне, сложив крылышки, клювом и грудкой к ветру – как настоящий моряк. Все-таки он выбрал штормящее море, а не трюм, где ему и сытно было, и тепло. Плохи, должно быть, наши дела, я подумал. Потом заряд налетел, и больше я Фомки не видел (2/266).
Это достоинство гибели чайки в родной стихии придает Сене внутреннюю силу до конца бороться за возвращение на сушу. И тогда, обрекая себя на годы тюрьмы, он совершает свой молчаливый добрый поступок – обрубает рыболовные сети, тянущие корабль на дно. Действие, преступное по советским законам, и даже крайние обстоятельства, как угроза кораблекрушения и гибель экипажа, во внимание не принимались. Поэтому капитан, боясь тюрьмы, не решается избавиться от сетей, хотя эти столь драгоценные для государства сети были «утиль… сплошные дыры, не залатать» (2/259). Без сетей возникает короткая передышка, которая помогает команде найти выход, спасти шотландцев и спастись от кораблекрушения.
Белый парус в Северном Ледовитом океане, глубокая привязанность к «деду», угроза тюрьмы и несчастная любовь становятся необычайно сгущенными этапами наступающей зрелости Арсения Шалая. В порт он возвращается уже не «шалавым» (2/349), каким отправился в рейс. На рассвете он идет бродить по Мурманску, городу своей судьбы и созревания, которое он должен до конца осознать и обратить в слова и мысли.
Ранним утром за стаканом едва теплого кофе в неуютном привокзальном буфете Сеня вспоминает момент чуда, увиденного в самом начале плавания:
Я стал к переборке отдышаться, поглядел в люк. И вдруг увидел: звезда качается, голубая, прямо над моей головой. Я просто очумел. Потом лишь дошло, что это не она качается, она себе висит на месте, а нас переваливает с борта на борт. И никто ее не видел, только я один – из темного трюма. Где же это я читал, что можно в самый ясный полдень увидеть звезду из колодца? Даже не верилось. А теперь я сам в этом колодце оказался. Я стоял, смотрел на нее (2/146).
Это видение превращается в символ его прозрения: звезда, которая днем светит в темный колодец жизни, – это три минуты доброты, когда каждый человек на Земле должен остановиться, чтобы, услышав зов о помощи, прийти на помощь ближнему или дальнему:
И жизнь сама собой не поправится. А вот было бы у нас, каждого, хоть по три минуты на дню – помолчать, послушать, не бедствует ли кто, потому что это ты бедствуешь!.. Или все это – бесполезные мечтания? Но разве это много – всего три минуты! А ведь так понемножку и делаешься человеком (2/381–382).
И за это постижение судьба еще раз сводит его с Клавкой. Встреча эта очень трудна для обоих, но Сеня, прощаясь, находит слова, навсегда изменившие их жизнь:
А будет худо, не дай бог, или пусто, как ты сказала, тогда позови только – я примчусь. Мы же с тобой знаем, как это бывает: вот уже, кажется, ничего тебе не светит – и ангел не явится, и чайка не прилетит, – ан нет, кто-то все же и приходит. Я к тебе отовсюду сорвусь, где бы я только ни был. Даже и письма не напишешь – я услышу, почувствую… (2/387)
И Клавка, безошибочным женским инстинктом угадав, что произошло в нем и что он больше никогда не оскорбит и не обидит, решается:
– Поедем ко мне в Росту… Поедем, я сказала. Попробуем жить с тобой.
– Как же девятины? – все, что я догадался спросить.
– А ну их! …Там и без меня не заскучают. А тут ты все-таки – живой. Эх, сделаю еще одну глупость – и затихну! (2/387)
Когда она говорит «живой», это не только его физическое выживание в недавнем рейсе, но живая душа, стремление, которое она чувствует в нем, – стать лучше, добрее.
Перед началом новой жизни с любимой Сеня оборачивается, чтобы навсегда попрощаться со своей беспутной молодостью и на неделю – с морем, ставшим его судьбой. И, не торопя, его ждет Клавдия, впервые получившая в романе это полное имя. В этой сцене короткого прощания и тихо ждущей в стороне женщине есть удивительный покой и ясность, которые передаются читателю. «На свете счастья нет, но есть покой и воля» – редкое жизненное мгновение такого состояния передал Георгий Владимов в конце своего романа.
Некоторые критики сочли хеппи-энд книги неубедительным и потому разочаровывающим. Но в «Трех минутах молчания» нет никакого хеппи-энда:
Клавка роняла варежки, застегивала мне телогрейку на горле, а студеный ветер выжимал у нее слезы.
– Я тебя завлекала, завлекала, а теперь самой страшно…
– Иди вперед, – я сказал.
Она кивнула.
– Вот правильно.
– И пошла (2/388).
Что будет с ними дальше, неизвестно, потому что повествование кончается. Но читатель прощается с героями, когда они идут вперед и хотят попробовать прожить жизнь вместе. Не зависая в прошлом, не отступая в страхе перед любовью, но каждый – с полной душевной отдачей и ответственностью за другого. В романе «Три минуты молчания», единственной из владимовских книг, – хорошее окончание, потому что в нем – начало. Может быть, поэтому книгу так полюбили молодые читатели.
Северный Ледовитый океан
В книге есть еще один персонаж, оказавшийся для Владимова самым сильным впечатлением плавания – Северный Ледовитый океан с его переменчивостью волн и ветров, пугающими шквалами и великолепной красотой, отраженной в непосредственном восприятии персонажей: «Такое было море – хоть вешайся от его синевы» (2/148). Начало плавания связано с недолгим состоянием счастья:
Дрифтер не торопился, и мы не торопились, смотрели на синее, на зеленое, ресницы даже слипались. Стояночный трос уже кончался, за ним выходил из моря вожак – будто из шелка крученный, вода на нем сверкала радужно. Чайки садились на него, ехали к шпилю, но шпиль дергался, и вожак звенел, как мандолина, ни одна птаха усидеть не могла. Дрифтер тянул его не спеша, то есть не он тянул, он только шлаги прижимал к барабану, чтоб не скользили, но так казалось, что это он тянет, дрифтер, весь порядок – с кухтылями, поводцами, сетями, рыбой. Ну, рыбу-то мы еще не видели. И наверное, дрифтер не о ней думал, наверное, не о ней думал – нельзя же только об этом и думать, – про чаек, которых мы зовем глупышами, черномордиками и солдатами: счастливей они нас или несчастнее. А может быть, и вовсе ни о чем, просто глядел на воду, завороженный, млел от непонятной радости (2/143).
Но когда над океаном спускается ночь, пугающее ощущение вселенского одиночества охватывает героя: «Тьма настала кромешная, и тишина… И я летел один, качался над страшной студеной бездной» (2/113). Таящаяся в ней угроза далека от земной природы плывущих по океану людей: «…облитые светом, мы сами светимся, как зеленые призраки, – нездешние этому морю, орловские, калужские, рязанские, вологодские мужики. Летим в черноту над бездонной прорвой» (2/123).
В море и над морем кипит жизнь, небольшие северные чайки, могучие хищники альбатросы, перламутровая, великолепная сельдь, то изумляющая своей красотой, то превращающая жизнь в ад: «Так она шла четыре дня, подлая рыба, – по триста пятьдесят, по четыреста бочек за дрейф. И каждый день штормило, и валяло нас в койках, и снилось плохое» (2/172).
С приходом шторма океан превращается в вероломную, враждебную стихию, неизмеримой мощью обрушивающуюся на человека:
Все море изрыто этими оврагами, и мы из одного выползали, чтоб тут же – в другой, в десятый, и всю душу ознобом схватывало, как посмотришь на воду – такая она тяжелая, как ртуть, так блестит ледяным блеском. Стараешься смотреть на рубку, ждешь, когда нос задерется и она окажется внизу, и бежишь по палубе, как с горы, а кто не успел или споткнулся, тут же его отбрасывает назад, и палуба перед ним встает горой (2/253).
Не только во́ды, но и берега́ океана живут своей особой жизнью. В начале плавания на горизонте возникают, как великолепные космические тела, прибрежные скалы:
…плавали в дымке Фареры – белые скалы, как пирамиды, с лиловыми извилинами, с оранжевыми вершинами. Подножья их не было видно, и так казалось – база стоит, а они плывут в воздухе (2/185).
Но во время шторма нет ничего страшнее этих земных гигантов:
И вдруг нас рвануло, приподняло – все выше, выше – и понесло на гребне. Камни промелькнули с обеих сторон, а потом волна их накрыла с ревом. Я только успел подумать: «пронесло!» – и увидел скалу – черную, пропадающую в небе. По ней ручьями текло, и она была совсем рядом, да просто тут же, на палубе. Те, кто стояли у фальшборта, отпрянули к середине. А нос опять стало заносить, и скала пошла прямо на мачту, на нас, на наши головы… (2/336)
Единственное, что остается человеку перед гибелью в стихии, – молиться о Божьей милости. В «Трех минутах молчания» встречаются самые религиозные строки, когда-либо написанные «упрямым агностиком» Владимовым:
Если Ты только есть, спаси нас! Спаси, не ударь! Мы же не взберемся на эти скалы, на них еще никто не взобрался. Спаси – и я в Тебя навсегда поверю, я буду жить, как Ты скажешь, как Ты научишь меня жить… Спаси «деда». Шурку спаси. Спаси «Маркони» и Серегу. Бондаря тоже спаси, хоть он мне и враг. Спаси шотландцев – им-то за что второй раз умирать сегодня! Но Ты и так все сделаешь. Ты – есть, я в это верю, я всегда буду верить. Но – не ударь!.. (2/336)
Океан открывает морякам «окно в Европу». «Скакун» подходит близко к иностранным кораблям, и сравнения неизбежны.
А смотреть приятно на них, на иностранцев: суденышки хоть и мельче наших, но ходят прибранные, борта у них лаком блестят – синие, оранжевые, зеленые, красные, рубка – белоснежная, шлюпки с моторчиками так аккуратно подвешены. И тут влезает наш какой-нибудь – черный, ржавый, все от него чуть не врассыпную… (2/119)
Рыболовы видят, насколько облегчена работа иностранных моряков благодаря качественным неводам и моторным ботикам. Одежда экипажей – в отличие от грязно-зеленых отечественных роканов – мечта модников: «А роканы у них какие! Черные, лоснящиеся, опушены белым мехом на рукавах и вокруг лица, в таком рокане спокойно можно по улице гулять – примут за пижона» (2/120). В этом морском «пижонстве» – профессиональное достоинство, уважение к их труду, которого «уродующиеся» в промысле советские рыболовы не чувствуют. Рассказы случайно попавшего на иностранный корабль матроса о телевизорах в салоне с разными программами: «В одном ковбои скачут, в другом – мультипликации, а в третьем – девки в таком виде танцуют – не жизнь, а разложение» (2/120) – звучали почти фантастикой: никаких телевизоров на советских траулерах не было, и в Мурманске в то время была только одна местная телевизионная программа.
Мирная, но недоступная жизнь открывается морякам, когда спасшийся траулер оказывается в норвежском фьорде.
Бухта открылась – вся сразу, чистая, молочно-голубая. Только если вверх посмотришь и увидишь, как облака проносятся над сопками, почувствуешь, что там творится в Атлантике. Ровными рядами – дома в пять этажей, зеленые, красные, желтенькие, все яркие на белом снегу. А по верху – сопки, серые от вереска, снег оттуда ветром сдувает, и как мушиная сыпь – овечьи стада на склонах. Суденышки у причала стояли не шелохнувшись, мачта к мачте, как осока у реки – яхточки, ботики, сейнера, реюшки, тут почти у каждого своя посудинка (2/321).
Но команде не позволялось даже на час ступить на берег. Власти сверхдержавы опасались, что, уронив «достоинство советского человека», моряки могли бы улыбнуться норвежскому мальчишке или поиграть с фарерским песиком. И в гости к спасенным в этом рейсе шотландцам их тоже никто не пустит – на том стояла советская власть.
Эмпирическое осознание хрупкости и мимолетности человеческого существования по контрасту с вневременной мощью океана, ощущение беспредельности водной стихии и условности политических границ навсегда утвердили в Георгии Владимове уверенность в своем праве на свободу – личную, географическую и социальную, – определившие его мировоззрение и судьбу.
Заключение
18 февраля 1976 года Феликс Кузнецов[189]189
Кузнецов Феликс Феодосьевич (1931–2016) – литературовед и критик, в 1977–1987 годах – первый секретарь правления Московской писательской организации Союза писателей СССР.
[Закрыть] провел с Владимовым интервью для «Литературной газеты». Во время этой беседы писатель определил жанр своего романа как «параболу».
«Три минуты молчания» – притча о «звезде», просиявшей в темный колодец жизни (2/146), о «зерне, упавшем в хорошую почву»[190]190
Евангелие от Матфея. Притча о сеятеле. 13:3–23.
[Закрыть], о человеке «услышавшем» и «увидевшем», для которого близость смерти и большая любовь приоткрыли смысл и цель его существования на Земле.
Георгий Николаевич Владимов был человеком не созерцания, но действия. Он хотел менять жизнь своим творчеством и, по крайней мере в молодости, думал, что это возможно, что литература может и должна влиять на окружающую действительность, что текст не существует сам по себе, но живет страстностью своего создателя: «В конце концов только страсть, темперамент делают книгу. …Никакие слова не жгутся, нужен еще “угль, пылающий огнем” в левой стороне груди, нужна личность автора»[191]191
Кузнецов Ф., Владимов Г. Диалог в прозе. С. 6.
[Закрыть]. Писатель считал, что цель литературы – пробуждение социального и нравственного сознания читателя: «…это и есть то главное, ради чего пишутся книги вообще»[192]192
Там же.
[Закрыть]. Именно поэтому он выбрал эпиграфом своей книги цитату из Р. Киплинга, кончающуюся словами: «И… бог, что ты вычитал из книг, да будет с тобой, Томлинсон!» С удивительным и неисчерпаемым идеализмом Владимов глубоко и искренне верил, что спасение человечества – в сознательной и деятельной доброте. И в романе «Три минуты молчания» он хотел внушить своему читателю истину Сениного оракула, «старпома из Волоколамска»: «Может быть, мы и живы – минутной добротой» (2/388).
Вневременная страстность этого призыва составляет резкий контраст методу написания романа – жесткому, конкретно-вещественному реализму. Он проявляется и в репортажной точности, с которой описан трудный и опасный процесс морского промысла, и в беспощадности изображения персонажей и их отношений. Страшна короткая вставная новелла о «юноше» Ленке – женщине, погибшей или покончившей с собой в океане (2/134–136). И о ее возлюбленном, когда-то легендарном капитане, навсегда сломленном этой смертью, своей виной и страхом перед ответственностью и превратившемся в «прилипалу», в жалкого граковского лакея. В этой истории читателю оставлено просторное поле для догадок и интерпретаций, любая из них глубоко трагична.
Но стилистика и жанр «Трех минут молчания» многогранны. Драматизм отношений человека и океана отражен в языческом одушевлении вод и скал: «прекрасных», «живых», «сволочных», грозно «идущих», чтобы погубить маленький корабль, но отступивших, когда над штормовыми волнами Северного Ледовитого океана взвивается белый парус – символ человеческой воли и разума в тысячелетних отношениях со стихией. Эта великолепная картина – неожиданная романтическая инкрустация в тексте. Легенда о «северном голландце» вносит в повествование элемент мистического реализма. В прелестной истории про синего китенка и невозможно-очаровательных сказках-притчах ритм, лексика и хронотоп текста варьируются, создавая в нем яркие коллажные вкрапления.
Владимов считал, что плавание на «Всаднике» определило его собственное созревание как человека и писателя. Он думал, что и «настоящего Руслана» (отличающегося от первых двух вариантов), и роман «Генерал и его армия» не мог бы написать, не пройдя эту морскую школу, социальную, рабочую и лексическую. В Северном Ледовитом океане он познал творческий «метод собственной шкуры» глубоко и полно. Память о поездке в Мурманск, о работе на «Всаднике» и роман «Три минуты молчания» были ему особенно важны. В 1989 году, отвечая на вопрос анкеты журнала «Иностранная литература» о «самом дорогом из написанного», Владимов назвал «Три минуты молчания»: «Он дорог мне, как родителю, – изболевшееся, исстрадавшееся дитя. Я выстрадал этот роман сначала боками и всей шкурой, плавая матросом рыболовного флота по трем морям Атлантики – Баренцеву, Норвежскому, Северному, затем – когда всю меру правды, которую там постиг, пытался втиснуть в романную форму. Наконец, это был мой последний роман, напечатанный в “Новом мире” Александром Твардовским, – я храню страницы с его пометками и запись его выступления на редколлегии, и мне дорого, что он нашел мою вещь “вещью достойной”, которую нельзя не напечатать, хотя и предвидел все последствия этого шага для журнала»[193]193
Владимов Г. Ответы на анкету журнала «Иностранная литература» // Бремя свободы. С. 232.
[Закрыть].
* * *
В один из его приездов мы долго шли в дождливый пасмурный день вдоль набережной Темзы, и я, посмотрев на посеревшее лицо Владимова, со страхом (больное сердце) поняла, что он очень устал. Мы зашли в ближайший паб, и, чуть отойдя в тепле, он захотел «Bloody Mary», а потом вторую. И вдруг спросил меня, глядя на набухшую от дождя Темзу: «Вы иногда во сне видите Мурманск?»
Кольский не отпускал тех, кто однажды был погружен в его холодную неприветливую атмосферу. Ни Венедикта Ерофеева, выросшего в Заполярье и всю жизнь несвободного от плена этого родного несладкого края, ни Владимова, бывшего на Севере несколько месяцев, ни меня, проведшую там детские школьные годы.
Я всю жизнь вижу во сне один город – Мурманск. Иногда я невесомо двигаюсь по темному холодному проспекту Ленина между больших безликих зданий. Но чаще, отворачиваясь от колючего ветра под темно-серым нависающим небом, я нескончаемо и торопливо иду по сопке над темным городом, рядом с белеющими огромными сугробами к тускловато высвечивающимся вдали огонькам далеких домов.
Во владимовских снах он уходил почему-то всегда спиной к движению – от редких огней ночного порта и поблескивающего темного залива.
«В “Арктику”?» – спросила я. Георгий Николаевич засмеялся и чокнулся с моим стаканом «Bloody Mary».
О реакции на роман
«Есть две разновидности искусства… есть искусство, и есть официальное искусство», – писала Гертруда Стайн[194]194
Stein G. The Autobiography of Alice B. Toklas. London: Penguin Books, 2001. P. 37.
[Закрыть]. Роман «Три минуты молчания» – искусство, поэтому успех книги превзошел все ожидания автора. Журнал раскупили моментально, в библиотеках читатели записывались в длинную очередь.
Альфред Коц прислал отзыв тогдашнего начальника добычи Мурманского промыслового порта – «сельдяного бога», объявившего роман «низкопробным», что очень развеселило Владимова[195]195
Коц А. Встречи с Георгием Владимовым. С. 12.
[Закрыть]. «Официальное искусство» – партийно-литературная критика сочла книгу подрывной. Действительность, изображенная в романе «Три минуты молчания», была шокирующим отражением жизни и взглядов того пролетариата, именем которого правила и на чьем труде паразитировала советская номенклатура. Признать правдивость такого изображения она никак не могла – это разрушило бы основу ее благополучия и власти. На роман и его автора обрушился ледяной шквал официальной критики. Пресса запестрела письмами «негодующих читателей». Из Калининграда в Союз писателей «поступил сигнал», написанный в форме доноса былых времен:
Редакция газеты «МАЯК»
Газета Калининградского обкома КПСС для предприятий рыбной промышленности Калининградского производственного управления.
22 декабря 1969 года
Правлению Союза писателей СССР
Направляем вам отчет о конференции читателей по роману Г. Владимова «Три минуты молчания», опубликованному в 7–9 номерах журнала «Новый мир» за 1969 год.
Редакция газеты Калининградского обкома КПСС для предприятий рыбной промышленности области «МАЯК» получила многочисленные отклики от читателей-моряков, в которых этот роман оценивается, как произведение клеветнического характера.
Редактор газеты «МАЯК»И. Хрусталев
В читательской конференции[196]196
Маяк. 1969. 18 декабря. С. 2–3 // РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 41. Д. 76. С. 85–89.
[Закрыть], напечатанной на целом развороте газетного листа, приняли участие разнообразные корреспонденты. Письмо «жены моряка» Л. Тишковой было опубликовано под заголовком «Не пускай Геннадия в море». Сама она романа не читала, но сообщала, что ее шокированные родители решительно потребовали, чтобы она запретила любимому зятю плавание на рыболовных судах. Капитан В.С. Локшов категорически утверждал, что флоту нужны были не «сеньки-шалаи», а «настоящие матросы» – бог знает, что он имел в виду. Боцман В.А. Степкин твердо объяснил читателям, что, если бы Владимов правильно описал роль партийной и комсомольской организации, никакие швы на «Скакуне» не разошлись бы и аварийной ситуации не случилось. Остальные выступления под заголовками «Не тот метод», «Лежалый товар», «Моряки достойны уважения», «Далеко от действительности» были написаны в основном студентами или преподавателями Калининградского технического института (ныне КТГИ), утверждавшими, что Владимов совершенно исказил картину рыболовного промысла. Доцент В.В. Чудов, например, был очень обеспокоен тем, что, неверно употребив термин «баррер руля», Владимов навсегда запутал читателя. Все пишущие с непререкаемой уверенностью заявляли, что таких траулеров, как «Скакун», в Советском Союзе больше нет и быть не может, а уж таких матросов и подавно. Не учась в мурманской средней школе (прививка на всю жизнь от языковых шоков), они категорически утверждали, что советские моряки не могли так разговаривать. Их очень беспокоило, что писатель ввел в заблуждение «широкую общественность». Внизу страницы – симпатичная фотография, где две милые женщины в официальных костюмах, с непременными начесами на аккуратных головках, беседуют, предположительно, с моряками – кроме одного человека в военно-морской форме, профессию остальных, одетых в штатское, в шапках или папахах, определить невозможно. Это могли бы быть и пастухи-скотоводы.
В том же номере газеты была помещена отдельная статья с заголовком «В кривом зеркале» доцента кафедры русской литературы Калининградского университета Н.К. Костенчик[197]197
Костенчик Н. В кривом зеркале // Маяк. 1969. 18 декабря. С. 3.
[Закрыть]. На целой газетной странице, охватывая ряд проблемных аспектов книги, автор клеймит Владимова за «бессильный гуманизм» и неверное отражение жизни советских моряков. Почему, например, Г. Владимов в своем романе не воспевает радость труда? Н.К. Костенчик была уверена, что советский рыболов, закатавший 100-килограммовую бочку сельди при зимнем шторме в 8 баллов в Северном Ледовитом океане, не может ее не испытывать. И разве советский моряк стал бы употреблять такой недостойный жаргон – «уродоваться» вместо «работать», – трудясь на благо Родины, любящей свою селедку? Или, например, Сенин роман с Нинкой, его «морской любовью» – разве в Советском Союзе мужчины относятся к женщинам «по-свински»? Ну, конечно, случаются отдельные истории с отрицательными персонажами, но зачем же писать о них в литературе? А уж главный персонаж книги совсем не герой, а мелкий сутяга, ставший рыболовом не ради поэзии штормовых северных морей, а в погоне за «длинным рублем» (ведь дался же полунищим советским критикам несчастный «длинный рубль»!) и так далее – типичная заказная статья. Обо всем этом, вспомнив профессора Преображенского: «Я не охотник до бессмыслиц», – можно было бы и не писать. Но отчеты о таких же читательских конференциях и статьях появились в прессе всех крупных портовых городов России, «очевидная оркестровка по указанию свыше», и, аккуратно отправленные в Союз писателей, доходили до Владимова. Все это, как он считал, «нагнетало атмосферу». Калининград, идя в авангарде, лишь показал другим пример «идейности».
Мой брат, учась в Ленинградском кораблестроительном институте, проходил в начале 1960-х военно-морскую практику в Калининграде. Первое, что увидели студенты, войдя на территорию военного порта, был огромнейший стенд, озаглавленный «ОНИ МЕШАЮТ НАМ ЖИТЬ» с фотографиями и адресами развратниц. Пришедшие из плавания моряки подходили и, внимательно рассмотрев, выбирали ту, которая им особенно мешала. Записав адрес, они уверенной походкой направлялись для немедленного устранения помехи. Калининградские власти, организовавшие газетную компанию против романа «Три минуты молчания», прекрасно понимали реальные нужды защитников моря. Как и во многих ситуациях, лицемерная система существовала на двух уровнях.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?