Текст книги "Георгий Владимов: бремя рыцарства"
Автор книги: Светлана Шнитман-МакМиллин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Следом высылаю 200 рублей.
«К спору о ведерникове»
В 12-м номере журнала «Театр» за 1954 год появилась вторая значительная публикация Владимова – рецензия на пьесу Арбузова «Годы странствий» (4/5–39).
Действие пьесы охватывает период 1937–1945 годов. Главный герой книги – Александр (Шура) Ведерников, талантливый ученый-микробиолог. Общий любимец и человек редкого обаяния, он в то же время неумеренно честолюбив и эгоцентричен. Ведерников работает над новым, «волшебным» лекарством для борьбы с бактериологическими инфекциями. Но он твердо намерен создать лекарство в одиночку – не из корысти, но крайнего индивидуализма, связанного с ощущением своей избранности и незаурядности. Он годами отказывается видеть свою мать, чтобы, сделав великое открытие, явиться перед ней в лучах славы.
Мироощущение Ведерникова меняет война. В записках погибшего товарища он находит идею важнейшего компонента для своего препарата. Признав, что сделал открытие не один, он называет лекарство именем погибшего друга. Хотя у Ведерникова есть жена и дочь, влюбившись в другую женщину, он уходит за ней на фронт. Созревший за годы войны, он по возвращении в Москву стремится сразу же повидаться с матерью. Но в день его приезда с фронта она умерла на руках Люси, его брошенной жены. От пережитого потрясения, чувства вины и потери в Ведерникове пробуждается осознание жестокости своего эгоизма. В глубоком раскаянии, жертвуя любовью, он решает, что его долг – вернуться к семье. Люся, «человечек», как называет ее муж, – воплощение «маленького человека» русской литературы: хорошенькая, нелепо-наивная, не очень образованная, она до войны не вписывалась в среду молодых интеллектуалов, относившихся к ней немного свысока. Но в годы войны ее неизбывная доброта и душевная щедрость согревали всех окружающих, помогая им пережить трудное время. Постепенно Люся делается центральным персонажем пьесы. Рубеж наступившей зрелости Ведерникова – родившееся в нем преклонение перед маленькой женщиной, выдержавшей, несмотря на подорванное здоровье, годы тяжелейшей работы на заводе в тылу, безгранично его любящей, ничего не требующей и ни в чем не упрекающей, родившей ему дочь и похоронившей его мать: «…их соединение оправданно, как союз двух талантов, таланта личности и таланта души»[89]89
Вишневская И. Алексей Арбузов. Очерк творчества. М.: Советский писатель, 1971. С. 149.
[Закрыть]. В этот момент личной трагедии и ожившей любви к жене Ведерников понимает, что его жизнь не одинокая тропа, ведущая к сияющему победному пику, но каждодневный совместный труд и душевные обязанности по отношению к окружающим его талантливым и теплым людям. Это сознание стало новым этапом большого странствия по жизни Александра Ведерникова.
Чем так поразил Владимова этот образ? Он тоже чувствовал себя в «странствии», физически – от полной неустроенности и постоянной перемены мест, духовно – так как чувствовал в себе огромный талант, но еще не определил свое место в мире. Он был по природе своей сходен с Ведерниковым – одиночкой, яркой и крупной личностью. Как и Ведерников, он осознавал: «Перед собой нужно ставить крупные задачи… А скромность оставим неудачникам – она их здорово украшает»[90]90
Арбузов А. Драмы. М.: Советский писатель, 1983. С. 71.
[Закрыть]. Как и Ведерников, пропадающий дни и ночи в анатомичке, он готов был бесконечно много работать, забыв о бытовых невзгодах и удовольствиях. Как и персонаж арбузовской пьесы, как и его самый любимый литературный герой Мартин Иден, Владимов был полон жажды творческой деятельности. В тексте своей рецензии он писал не только о герое арбузовской пьесы, но и о себе:
Ведерников объединяет многих, точнее – всех тех, кто жить еще не умеет и жаждет научиться, кто понимает свое несовершенство и торопится воспитать в себе человека, самого необходимого на земле, кто мучительно ищет ответов в книгах и в жизни, кто ненавидит себя за угловатость, никчемность, бесхарактерность, мстительно ранит собственное самолюбие, клянет себя в бесполезности, мечется, ищет, оскорбляет себя и других, вечно собой недоволен – за временное несчастье жить в том «проклятом возрасте», когда понимаешь, что жизнь прекрасна, и столько ломается дров, и все – о твою голову! (4/8)
Но если Ведерников окружен любящими и заинтересованными в нем людьми, Владимов переживал период глубокого одиночества. Он много читал и думал, он хотел писать и вести разговор, но его личные обстоятельства означали, что он не мог легко сходиться с людьми и открываться им.
И в рецензии, и в письме матери он настойчиво объясняет свою концепцию образа Ведерникова: «Нет, он – не урод. Он только гадкий утенок» (4/25). И в этой трогательной, детски-наивной фразе, которую трудно представить себе под пером зрелого Владимова, проступает его собственная мечта очень одинокой молодости – оставаться «гадким утенком», пока не вырастут крылья, и тогда он сможет влиться в «лебединую стаю», обретя теплоту и дружбу прекрасных и близких по духу людей.
Его родство с Ведерниковым не ускользнуло от опытного Погодина, угадавшего, что герой-одиночка, «герой в развитии и борьбе», это тема не только Арбузова (4/13), но и Владимова, который не раз впоследствии говорил о своих «ведерниковых метаниях». Много лет спустя Владимов писал В.Е. Тихомировой:
Излюбленная тема – один в поле воин, одинокий человек (в одном случае – собака), «вольный стрелок», исполняющий свой жизненный долг так, как он сам его понимает, зачастую наперекор окружающим, что приводит иной раз к трагическому для него исходу[91]91
Владимов Г. Из интервью Е.В. Тихомировой. 15.05.1997, FSO.
[Закрыть].
С публикации этой статьи началось странствие, которое вывело Георгия Владимова на дорогу большой литературы.
* * *
Георгий Николаевич Волосевич официально сменил фамилию на Владимов 14 августа 1967 года. Он объяснил мне это тем, что иметь разные фамилии сделалось сложным из-за чисто бюрократических причин, и формальные ситуации были единственной сферой, где еще употреблялась его настоящая фамилия. Никто не знал Волосевича, все знали Владимова.
Глава восьмая
Планета «Новый мир»
Москва, ты не веришь слезам – это время проверило…
Булат Окуджава. Былое нельзя воротить, и печалиться не о чем…
Статью об арбузовской пьесе в «Театре» заметили в литературных кругах, и молодого автора стали приглашать в «Литературную газету», «Новый мир» и другие серьезные издания. Ровно через два месяца после публикации в декабрьском номере 1954 года статьи «К спору о Ведерникове», в начале марта 1955-го, вернулась из заключения Мария Оскаровна. «Огромная тяжесть свалилась с моей души и плеч, – вспоминал Владимов, – я даже дышать стал легче». Погодин напечатал еще две статьи в журнале «Театр», которые сам Владимов считал менее удавшимися, но, как он выразился, цитируя Остапа Бендера: «Процесс пошел…» В 1955 году Владимов был включен в шестерку делегатов от Ленинграда на Третье Всесоюзное совещание молодых писателей. В. Кардин[92]92
Кардин В. (Эмиль Владимирович Кардин) И один в поле воин // Лехаим. 2005. https://lechaim.ru/ARHIV/145/kardin.htm. Все ссылки на В. Кардина и цитаты из его текста в этой главе относятся к данной публикации.
[Закрыть] пишет, как, встретив Владимова на семинаре молодых критиков в Москве, они с Марком Щегловым убедили его переехать в Москву. В Ленинграде оставалась вышедшая из лагеря мать, но жить было негде, денег не было и печататься не удавалось. «Один черт…» – вдохновенно решил Владимов. С двумя чемоданами, полными книг, он сошел с поезда на московский перрон 30 января 1956-го, как раз накануне ХХ съезда КПСС.
Московские углы
Кардин великодушно предложил ему кров, поделив пополам книжными шкафами свою единственную комнату в коммуналке. Новый жилец, въехав за шкаф, «…первым делом поинтересовался: не последний ли этаж? Утвердительный ответ заставил его поморщиться. Считалось, будто жилье на верхнем этаже прослушивается с чердака… Прослушивание, слежка, перлюстрации относились к расхожим темам Владимова».
Воспоминания Кардина содержат много неточной и даже неверной фактической информации о детстве, юности и семье Владимова, но их главная и несомненная ценность заключается в описании характера молодого писателя. Если Кардин думал, что обретет веселого товарища по литературному цеху, он глубоко ошибся. Владимов был замкнут, немногословен, «вел свою игру», часто не посвящая Кардина в ее ходы и предпочитая держаться одиночкой: «Он не мог, не хотел… “раствориться в коллективе”. Поскольку обладал высокой степенью нерастворимости». Кардин отмечает также полное равнодушие к материальным и финансовым обстоятельствам: «На гонорары от внутренних рецензий и разнообразных публикаций мы вполне сносно существовали, не чувствуя себя обделенными фортуной… Нищета была привычным уделом служившей интеллигенции, и в “своей игре” Владимов менее всего уповал на весомый выигрыш».
Но по условиям прописки в Москве долго оставаться у Кардина он не мог. На смену ленинградским пришли московские углы. Мысль о слепнущей матери, ютящейся в Ленинграде по «углам» и лишенной привычной среды, очень угнетала его:
1956, 5 апреля
Здравствуй, мама!
Получил твое письмо. Что случилось с твоей рукой? Какая новая болячка свалилась на мою лысеющую голову? Я, к сожалению, ничем не могу помочь сейчас, сам не знаю, как доживу до получения каких-либо денег. Едва вот наскреб на конверт, а гонорар будет не раньше 25-го. И то – хорошо, если будет.
Со статьей вышла самая обыкновенная задержка. К этому я в последнее время так привык, что более ничему не удивляюсь. Сначала разводят руками и говорят: «Ах, черт возьми! Как талантливо, как здорово, как хлестко! Вот так надо писать, а то ведь у нас повальная серятина и тягомотина». А потом говорят: «Видите ли… вот мы тут читали… знаете, как-то оно у вас это самое… залихватски, что ли? Своеобразно как-то слишком, вы понимаете? Нет-нет, вы не подумайте, что мы предлагаем вам испортить… боже упаси! Сейчас такая борьба за интересность, а мы будем прижимать одного из самых талантливых и смелых авторов. Но все-таки надо это как-то, знаете, отрегулировать, смягчить, округлить… этак, знаете ли, унять полет фантазии. В общем, подумайте, подумайте, вам видней… и придите недельки через полторы». Вот такие истории повторяются с каждой моей вещью, а между тем на страницу идет самое дерьмо, от которого все носы воротят. Да в этом, собственно, и сама редакция признается с сокрушением.
Вещи, над которыми я работаю не меньше недели, возвращаются ко мне с пометками, а то, что пишется левой ногой за два-три часа, идет безоговорочно. Мне уже говорят: учитесь писать проходной материал, с ним меньше мороки, никто на него не обращает внимания, он проходит через оба уха без какой-нибудь ощутительной задержки. А на ваших вещах взгляд не может не остановиться, вот и пеняйте на себя. Никто не назовет меня бездарным или халтурщиком, только я хожу голодный и не могу продать изделий своего труда.
Хочу, наконец, развязаться с критикой. Отобрал пять лучших своих рассказов и отделываю их до филигранной ясности. В критике нельзя работать талантливому человеку, это не времена Белинского и Писарева, когда нуждались в истине и жаждали схватки. Теперь критика что-то такое формулирует, задевает какие-то авторитеты, они обижаются и давят своими афедронами на редакции. Нет, я изберу другой путь. Я превращу свои недостатки в достоинства. Я пишу о многом ярко и хлестко – прекрасно, пусть это будут яркие и хлесткие рассказы, пьесы, очерки. Они не заденут ничьих интересов, но зато я скажу все, что хочу сказать. А на авторитеты мне наплевать. Стоит ли ходить голодным, чтобы доказать какому-то Кочетову, что он не Достоевский? Думаю, не стоит.
Все это так, но вот денег нет. Нет никакой базы. У меня сейчас такая злоба, что дайте мне 1000 рублей, и я переверну весь мир, по крайней мере, мир литературный и театральный. Только злоба и поддерживает мои силы, потому что изголодался я до озверения. Обидно вспоминать свою молодость. Почему каким-то гнусным, тупым и пошлым пижонам не приходится унижаться из-за 100 рублей, почему они ездят в папиных «победах» и имеют собственные кабинеты в шестнадцать лет отроду? И почему ко мне так несправедлива судьба? Сколько я себя помню, я всегда голодал: голодал в Чалдоваре, голодал в Саратове, впроголодь кормили нас в Кутаиси, промелькнуло полуголодное студенчество, и вот голодаю теперь. Когда это все, наконец, кончится? Неужели только тогда, когда я наживу катар желудка и буду не способен радоваться жизни?
Не хочется писать все эти жалобы, но таково у меня сейчас на душе. А ты требуешь денег, и хозяйка питерская требует денег, и все кредиторы смотрят косо, хотя живут намного лучше моего. Когда вот так и подумаешь: а не удавиться ли мне? Но для этого слишком много у меня злобы.
Ладно, не буду тебя расстраивать, буду писать о фильме «Мексиканец». Завтра надо сдавать ее в «Правду». В общем, читай «Правду» и «Совкультуру» – должен же я наконец проявиться!
Ну, пока. Выздоравливай. Жму руку.
Жора
P. S. Письмо я, разумеется, передал в ЦК телефона, по которым велели звонить начиная с 15–20. Пока еще не звонил, конечно (FSO).
Бытовая неустроенность обоих оставалась главной темой писем:
1956, 16/V
Здравствуй, мама!
Времени мало, поэтому пишу коротко. В московской прописке мне отказано. Даже в Совкультуре и Союзе СП не могут мне дать необходимой справки. Поэтому принимаю решение: поселиться под Москвой, километрах в 30–40. Это сделать легче, здесь помогут мне Симонов или [сегодня собираюсь зайти] Тихонов как депутат Верх. Совета.
Пока сниму дачу – это обойдется рублей 500 за все лето, а потом перейду на зимнюю дачу, где можно будет прописаться постоянно и ездить в Москву по мере надобности. Конечно, на работу в этом случае устроиться труднее, да и ездить каждый день – тоже не сладко, если учесть, что в редакции нужно сидеть 9 часов, а времени на писание не остается. Но этот вопрос решится потом, а пока надо решать дела квартирные.
Я тебе уже писал, чтобы ты собиралась к отъезду. Приемник можешь продать, можешь оставить – это как тебе нравится. Но вообще от лишнего желательно было бы освободиться. 22-го выйдет тираж – м. б., к 26–28 что-нибудь выиграешь. Тогда перешли деньги мне телеграфом, чтобы я мог за тобой выехать. У меня пока негусто и предстоят расходы.
Я пока буду договариваться о комнате на двоих. Не знаю, удастся ли тебе прописаться, но попробуем. Может быть, пропишут как пенсионера и как мать уже прописанного. Когда пропишусь, дам телеграмму и сообщу адрес.
Вот все пока. Пиши на адрес: Москва К-9, до востребования. В крайнем случае, если не удастся прописаться и под Москвой, придется переселиться в Орел и там, под эгидой Лешки[93]93
Алексей Новицкий жил в Орле постоянно после окончания университета.
[Закрыть], легче будет осуществить прописку. Об этом – сообщу особо.До свидания.
Жора.
П. С. Москва хоронит Фадеева, все взбудоражены и гадают насчет его предсмертного письма в ЦК[94]94
Чупринин С. Оттепель. С. 208–209. Письмо Фадеева приводится полностью.
[Закрыть]. Дело в том, что застрелился он, будучи совершенно трезвым. Это – точно и подтверждено видевшими его незадолго до смерти. Г. В. (FSO)
«Переписка из двух углов» Владимова и его матери, одаренных, ярких и жизнеспособных людей, достойна отдельной публикации. Невероятное количество мозговой энергии, прожектерства, бумаги и чернил посвящено в ней идеям приобретения жилья. В письмах излагались всевозможные варианты покупки и обменов углов, комнаты или части домика в Москве, под Москвой или в Ленинграде. У Владимова возникла даже мечта о домике для матери в Крыму, где он мог бы проводить часть года. Все это были фантазии, на реализацию которых денег не было совершенно. Фактически мать и сын жили на одну его зарплату, которой едва хватало на оплату жилья в двух городах, еду, транспорт и медикаменты для Марии Оскаровны. Владимов очень нервничал из-за растущих долгов, не зная, как и когда сможет с ними расплатиться.
Но упорства молодому автору было не занимать. После смерти Сталина времена менялись быстро, литературе нужны были новые голоса, взгляды, интонации. Время было благоприятным для начинающих писателей, журналы искали новых сотрудников, и Владимов считал, что «попал в струю».
В середине мая 1965 года, к своей огромной и неожиданной радости, Владимов получил приглашение поступить на постоянную работу в «Новый мир» редактором отдела прозы. По словам В. Кардина: «Симонов безошибочно почувствовал силу, своеобразие владимовского таланта и вознамерился использовать его во благо журналу, вместе с тем осознавая, пусть и не до конца, что совершает перемену к лучшему в жизни бездомного литератора с острым пером, способным неплохо послужить “Новому миру”».
С чувством едва сдерживаемого ликования Владимов писал матери:
6/VII, 1956 г.
Приветствую Вас!
Нет, мамаша, не мытари мы. Ще не вмэрла Украина, и мадмуазель Фортуна таки поворачивается в нашу сторону.
13-го июня мистер Александр Ю. Кривицкий[95]95
Александр Кривицкий (Кривицкий Зиновий Юрьевич; 1910–1986) – член редколлегии «Нового мира» в 1946–1950-м и 1954–1958 годах.
[Закрыть], заместитель главного редактора журнала «Новый мир», вызвал меня в свой шикарный кабинет и, предложив болгарскую сигарету, сделал мне такой ангажемент – занять штатную должность редактора отдела прозы. Первое предложение я отклонил, на второе – после многозначительной паузы – дал согласие. Во время этой паузы я прикинул все за и контра: на курсах еще ничего не прояснилось, прописка остается в трагическом статус кво, в кармане лежит последняя пятерка, а в Питере – Ваше Страждущее Величество. Словом, я сказал свое решительное ДА, и мы тут же приступили к формально-деловой стороне вопроса.Прежде всего, как это получилось. Эти несколько месяцев я жил только на внутренних рецензиях и даже не подозревал, что Борис Германович Закс[96]96
Закс Борис Германович (1908–1998) – ответственный секретарь «Нового мира» в 1958–1966 годах.
[Закрыть] [они, между прочим, оба – т. е., Закс и Кривицкий – экс ностер[97]97
От «ex nostris» – «из наших людей» (лат.).
[Закрыть]], зав. отделом, внимательно ко мне присматривается. Им нужен человек со вкусом, самостоятельно мыслящий, свежий и нескомпрометированный, – воск, из которого они вылепят все, что им угодно. По-видимому, я показался им таким, но, конечно, подтолкнуло их и мое пиковое положение, о котором они прекрасно знали и всеми силами старались помочь. По своей наивной неприязни ко всякой халтуре я делал эти пустяковые рецензии все-таки не «левой ногой» как мои многочисленные коллеги, а вкладывая в них почти полную производственную мощность [они ведь все-таки подписывались именем Георгия Владимова, а я считал, что это имя не должно быть скомпрометировано даже в глазах никому неизвестного автора, который, может быть, никогда не выбьется в люди]. Разумеется, я тогда не знал, что это сыграет роль, просто делал порученное дело хорошо, и это им понравилось. Закс присмотрелся ко мне и рекомендовал. Ему давно нужен был редактор, но не было подходящей кандидатуры.Теперь остановка только за Симоновым, который сейчас в отпуске, но я думаю, что возражать он не станет, тем более что сам же в августе прошлого года хотел посадить меня в отдел критики. Во всяком случае, прописку они мне устраивают немедленно, с понедельника я уже приступаю к своим обязанностям, а насчет жалования – до окончательного оформления – они мне гарантируют регулярно 1500.
Условия работы: есть гарантийная ставка – 1200, и кроме того – всякие мелкие приработки [ответы на письма, обзоры, рецензии другим отделам и т. д.], что дает в общей сложности 2500–3000. Работают они с 1 часу дня до 6 вечера, один день в неделю – «творческий», то есть «а в субботу мы не ходим на работу»[98]98
Слова из песни Александра Дюмина «Джанкойский этап»: «Ай, ты же знаешь, что в субботу / Мы не ходим на работу, / А для нас суббота каждый день!»
[Закрыть]. Отпуск – месячный через 11 мес., и еще, по согласованию с главным редактором, так называемый «творческий отпуск» с условием написать какую-то вещь [крупную] и сдать в свой журнал.Раз в три-четыре месяца – командировка на две-три недели. Вот, пожалуй, и все. Разумеется, их будет устраивать, если я буду выступать в других органах: это повышает авторитет журнала и удовольствие авторов, что их рукописи читает не какой-нибудь замухрышка, окончивший филфак или литинститут, а писатель.
Насчет квартиры они не дают никаких ощутимых гарантий, но <…>[99]99
Следующие две строчки зачеркнуты.
[Закрыть]. Но, во всяком случае, можно твердо рассчитывать на загородную зимнюю дачу от Союза, т. к. журнал находится в ведении ССП.В общем, считаю, что мне крупно повезло, да это мне говорят и все страждущие, не скрывая своей зависти. Журнал очень солидный, это не Совкультура, которая побоялась дать мне справку для прописки и в которую я по этой причине больше ни ногой и не дал им обещанную статью. Это первый журнал в стране, через него, а в особенности через отдел прозы [который, если ты раскроешь журнал и посмотришь, занимает две трети объема], проходит вся лучшая и прогрессивная литература. В отделе нас будет двое – я и Закс, но он в сентябре уходит в отпуск, и я буду сидеть там один. Закс – прекрасный редактор, едва ли не лучший редактор среди журнальных, все нынешние знаменитости прошли через его руки, замечательный эрудит и тонкий ценитель. Сам он, правда, пишет неважно и мало, но это явление очень распространенное. Он из тех, которые могут научить, но не могут сами. Все поздравляют меня, говорят, что год работы с Заксом – это все равно что окончить аспирантуру. Как человек – очень симпатичный, порядочный и сердечный. Я как будто писал тебе, что он поднял кампанию за оставление Владимова в Москве, когда ему кто-то сказал о моем положении. Не знаю, правда, как он отнесется к моему роману, который я ему представлю вскорости, – здесь он невероятно жесток и придирчив, – но вообще мой критический стиль он хвалит и находит даже, что у меня можно поучиться стилю. Словом, если мне и повезло, то – благодаря ему и – насчет его.
К сожалению, к Заксу неважно относится нынешняя верхушка журнала [Кривицкий, Симонов], и сам он их не очень уважает, – он ведь единственный уцелевший после разгрома «Нового мира» в 1954 году, и для него идеалом шефа является Твардовский, а не Симонов. Ходят слухи, что вновь откроется «Красная новь», где шефом будет Твардовский, и тогда Закс перейдет к нему, – но не раньше, чем подготовит меня. После его ухода я сяду в его кресло и буду единственным ментором по части драматургии и прозы, т. е. редколлегия будет читать только то, что пройдет через мои руки.
Пока что работа у меня будет несложная – пробегание глазами всей груды поступающих рукописей и управление оравой внешних рецензентов [к каковой ораве я принадлежал до сих пор] – отдавать рецензентам вещи получше или сомнительные – читать самому и передавать Заксу. А он постепенно будет вводить меня в сложнейшую механику художественного редактирования от рассказа – к более крупным и сложным вещам.
Вторая фигура – это Кривицкий. Деляга и циник с головы до пят. Пальца в рот ему не клади. Человек он невероятно пронырливый и оборотистый, на его плечах держится весь журнал, и недаром Симонов везде таскает его за собою – из «Нового мира» в «Литгазету» и обратно в «Новый мир». Ходит он всегда в полуспортивном костюме и производит неизгладимое впечатление этакого американского продюсера, босса из Рокфеллеровского центра. В США он был бы, безусловно, звездою третьей величины, поскольку в его маленькой фигурке обитает гладиаторская натура финансового гения, очень осторожного, но постоянно готового рискнуть и – рискнуть крупно. По профессии он очеркист, и достаточно сказать <…>[100]100
Полторы строчки зачеркнуты.
[Закрыть]. Сам он теперь не скрывает, что сделал на этом карьеру. Ведь ничего этого не было известно. Он дьявольски работоспособен. И уж если взялся провернуть для меня дело с пропиской, то – как все меня уверяют – скорее Волга потечет обратно из Каспийского моря, чем это дело не выгорит у маэстро Кривицкого.Ну и, наконец, сам «шеф», или «старик». Его, оказывается, невозможно представить себе без Кривицкого. Это своеобразный симбиоз трудолюбивого рака и пышной актинии. Подспудное делячество и оборотистость Кривицкого позволяют Симонову постоянно сохранять лениво небрежную грацию, преувеличенный демократизм в рукопожатиях с авторами [ведь ругается с ними Кривицкий, а он только сочувствует им и пожимает плечами] и спокойную респектабельность человека творческого, не любящего копаться в навозе и дрязгах. Он дает журналу свое имя и несколько часов в месяц, а вообще – его в редакции почти не бывает. Но говорят о нем, что он тоже порядочный, деятель крупного масштаба, только более лощеный, деликатный и обаятельный.
Вот каковы эти три фигуры, под руководством которых мне предстоит пройти журнальный искус. Если каждого взять понемножку: у Закса – его эрудицию, умение и тонкий вкус, у Кривицкого – его оборотистость и замечательную способность делать из мухи слона, а потом торговать слоновой костью, у Симонова – его элегантность и сохранение прекрасной мины во всех перипетиях игры, с полным знанием того, куда и как сильно дует ветер, – если это взять, усвоить и скомбинировать, то из меня со временем выработается идеальный редактор, преуспевающий писатель.
В общем, начнем помаленьку. Пока что приступлю к работе и оформлю все свои бытовые неурядицы. Я еще не получил твоего ответа на вопросы, поставленные в прошлом письме, – они, разумеется, остаются в силе. Кроме того, я через неделю-полторы смогу выслать тебе деньги. А потом решим, как нам поступить дальше. В смысле творческом – рассказы предложу в свой журнал, только чуть попозже, когда освоюсь, сейчас заканчиваю статью в Литгазету и продолжаю писать роман. Это будет вещь.
На этом кончаю. Жду твоих писем и жму твою страдальческую лапу.
Целую,
Жора
Получил твое письмо от 13.6. В ЦЕКА звонил много раз, мне дали другие телефоны. Но пока никуда нельзя дозвониться[101]101
Хлопоты по реабилитации матери.
[Закрыть] (10.10.1956, FSO).
Марк Щеглов
Вскоре ему пришлось пережить еще одну трагедию. Самым близким и любимым другом Владимова в Москве был Марк Щеглов, молодой и очень талантливый литературовед, умерший 2 сентября 1956 года в возрасте двадцати девяти лет. Он оставил глубокий след в литературной критике той поры, в сердцах и умах знавших его современников. Самуил Маршак, по словам Владимова, сравнивал смерть Марка Щеглова с трагедией ранней гибели Дмитрия Писарева. Владимов очень тяжело и болезненно воспринял его смерть:
…Ты, наверное, уже прочла в Литературке некролог о Марке Щеглове. Он умер в Новороссийске 2 сентября [по ошибке, напечатали – августа] от туберкулезного менингита. Я ведь рассказывал тебе, что у него костный туберкулез, он ходил на костылях. Очень тяжело было встретить известие о его смерти – он был человек редкого обаяния и очень талантливый, на него возлагали большие надежды [и – били тоже весьма порядочно!]. Мы тут все ходим как потерянные, а вдобавок […зачеркнуто] Кочетов искромсал этот некролог и снял все подписи наши, которые начинались именами Твардовского, Федина, Погодина, Эренбурга, Чуковского и других. Что вы, говорит, носитесь с вашим Щегловым, ведь он даже не член Союза. Может быть, и меня когда-нибудь так. Очень тяжело на душе… (06.09.1956, FSO)
Мария Оскаровна, принимавшая близко к сердцу все переживания сына, выражая свое сочувствие к его потере, написала и послала ему стихотворение «На смерть Марка Щеглова». В ответ он писал:
Спасибо за стихи о Марке Щеглове. Только никакими словами человека не вернешь. Это был на редкость симпатичный парень, очень веселый и человечный, несмотря на все свои недуги. Для меня его гибель – особенно большая потеря, потому что он был моим единственным «своим» человеком в Москве. Теперь она для меня как-то сразу опустела. За эти несколько месяцев мы с ним крепко сошлись, – я ведь писал тебе, что у него провел свое 25-летие, и вообще бывал на каждой неделе и виделся во всех редакциях… Марк умел притягивать людей, как магнит, вокруг него как-то сами собой возникали группы, кружки, общества, компании. А сам он никогда не делал из своей болезни пиф-паф-ой-ой-ой, – ей-богу, Островский мог бы позавидовать его спокойному и веселому мужеству. Он ел, как фламандец, любил выпить, поболтать, посмеяться с девицами, устроить какую-нибудь каверзу, но все удивительно мягко и человеколюбиво. Он никогда не жаловался на свои болезни, и это его погубило. 19-го августа я провожал его в Анапу, помог с чемоданами, он был очень весел, говорил «кто куда, а я в Анапу, вир фарен нах Анапа»[102]102
От «wir fahren nach Anapa» – «мы едем в Анапу» (нем.).
[Закрыть], мы лопали в жаркий день мороженое, и он рассказывал, что где-то вычитал о французских автоплакатах на опасных перекрестках «Водитель! Будь осторожен. Смерть – это надолго». А смерть уже сидела в нем… Будут еще появляться статьи – свет угасшей звезды. Но уже никогда не будет ничего в маленькой комнатенке в Электрическом переулке, мимо которого мне теперь страшно и проходить. Жамэ, Жамэ![103]103
От «Jamais, jamais!» – «Никогда, никогда!» (фр.)
[Закрыть]Да, тяжело и грустно, но – живые борются! С этой мыслью я просыпаюсь утром и засыпаю вечером (1956, FSO).
Точной даты этого письма нет, но ясно, что оно было написано не позднее конца сентября. Десятилетия спустя Владимов, с грустью рассказывая мне о смерти Марка Щеглова, сказал: «Генка мой погиб. Илью занесло в Сибирь, Лешка вернулся в Орел, но в письмах же всего не напишешь. Я после смерти Марка чувствовал себя в Москве очень одиноким. Но, конечно, я понимал, что – сильный, здоровый человек, даже ради памяти Марка я не имею права распускаться».
Приступив к работе в «Новом мире», молодой литератор чувствовал, что его существование «гадкого утенка» кончилось. Он обрел свою «стаю» и, несмотря на все бытовые трудности, наслаждался новой средой, встречами с авторами и редакторскими обязанностями.
10.10.1956
Здравствуй, мама!
Получил твое послание и конвертик, которым и воспользуюсь не без душевной приятности, так как бежать на почту нет времени, а редакционные – сдаются незапечатанными, их проверяют в отделе писем.
Дела мои, разумеется, «по-видимому» и «по-прежнему», хотя в хлопоты включился Симонов, который сам в этом «кровно заинтересован». Это, действительно, так, потому что ходят слухи, что Твардовский будет скоро главным редактором «Октября» и Закс, стало быть, немедленно уйдет туда, и в «Новом мире» нет человека, кроме меня, заворачивать отделом прозы. Я их почему-то устраиваю со всех сторон. Сейчас Закса нет – в Коктебеле, так что я один в отделе прозы и – ничего, справляюсь недурственно, хотя временами чувствую необходимость прибегать к онегинскому методу многозначительных умолчаний. Нужно много читать, а времени и условий – нету. Так что – выворачиваюсь, полагаясь целиком на врожденный художественный вкус.
Во всем остальном шефы, безусловно, идут навстречу. В субботу ко мне в кабинет пришел Кривицкий, расспрашивал, как у меня с деньгами, много ли могу посылать матери и т. д., потом заявил, что хотел бы видеть меня в модном костюме и выписывает мне какими-то сложнейшими комбинациями, одному ему ведомыми, деньги – на пальто, костюм, ботинки и прочее. Просил составить смету расходов и представить ему и при этом быть «по возможности нескромным». Меня это удивило и обрадовало – с таким народом можно работать. Как неожиданны люди! – а мне со всех сторон говорили: не идите к этому бездушному цинику, за копейку продаст и т. д. и т. п.
А Дудинцев, который знает людей, сказал мне: «В самое смутное время, когда роман висел на волоске – или вознесут до небес, или угробят на всю жизнь, – Кривицкий заключил со мной договор на новый роман, выплатил авансом 15 000. Может быть, это только расчет, но я этого никогда не забуду».
В общем, я не теряю надежды, потому что дело делается, и Симонов, действительно, очень загружен в Союзе, так что трудно урвать несколько часов и обтяпать мои дела, – но сделают они обязательно, потому что это и филантропия, и расчет одновременно…
Да, вот так и живу: не хлебом единым! Работа чертовски увлекает, забываешь и о мансарде, продуваемой со всех четырех сторон, и о том, что «у меня теплого платочка, а у тебя нет теплого пальта»[104]104
Строчки припева песни из кинофильма «Котовский» (1942) по сценарию Леонида Трауберга, реж. Александр Файнциммер, музыка Сергея Прокофьева.
[Закрыть]. Но теперь это, слава богу, будет, раз мои шефы хотят видеть меня на коне и в новых латах.Как видишь, перспективы передо мной захватывающие, стоило ради этого голодать и мытариться на романтической мансарде… Вообще, теперь, после всех ведерниковых метаний я вдруг почувствовал почву под ногами, увидел в руках канат, за который можно крепко уцепиться и он – вытянет меня из засасывающей трясины нищеты. К весне надеюсь закончить роман, у меня уже четверть написана, – тогда можно уже будет вздохнуть спокойно и позволить себе небольшой отдых. Может быть, даже – поехать на юг, к Черному морю, которого я не видел уже 10 лет. Так охота посмотреть на наше Махинджаури, обожраться хурмой и мушмулой, сползать на Зеленый мыс, куда мы плавали с Генкой, когда не совсем понимали, что человек – смертен… (10.10.1956, FSO)
В то время он начал писать «лирико-философскую» пьесу, которую планировал предложить журналу «Театр». Темой было столкновение вернувшегося из Гулага человека с доносчиком, который отнял у него годы жизни и любовь. Но при встрече к бывшему зэку пришло осознание, насколько ничтожен и внутренне опустошен виновник его несчастий. Желание рассчитаться с ним погасло. В письме матери он рассказывал: «Но в этом деле есть молодежь, которая мотает себе на ус то, что произошло между дядями и тетями, она делает свои выводы и идет своей дорогой. Это и есть самое страшное возмездие проворовавшимся отцам» (27.11.1956, FSO). Рукопись этой пьесы не сохранилась. По словам Владимова, попытка была неудачной, так как он был слишком незрелым автором и не смог создать глубокую философскую пьесу, хотя тематика очень волновала его.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?