Текст книги "Сон не обо мне. От Пушкина до Бродского"
Автор книги: Татьяна Миловидова-Венцлова
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Мой разум будили сомнения. Меня иногда смущала и собственная ревность к mama, и двойственность отца и его себялюбие. Те его черты, которые так отягощали жизнь людей, находившихся подле него.
* * *
В 1846 году происходил раздел наследства, оставленного моим дедушкой. Дядя Николай повел себя при этом весьма великодушно: он едва ли не заставил отца согласиться на большую долю наследства, чем тот даже ожидал. Отец, его жена, двое сыновей от нового брака: Дмитрий и родившийся в том году Иван – оказались при разделе в выигрышном положении. Нам, особам женского полу – сестрам по маменьке и сестрам по отцу, – российские законы позволяли наследовать лишь малую долю.
К тому времени отец полагал, и, по всей вероятности, справедливо, что я уже достаточно повзрослела, дабы начать вести более самостоятельный образ жизни. Не с этой ли целью он повез меня в Германию к той же тетушке Клотильде и просил ее мужа рекомендовать меня в качестве фрейлины к супруге великого князя Константина Николаевича? Но, вероятно, молодость не позволила мне занять эту хотя и почетную, но нежеланную должность.
Зато в России в своей семье я время от времени небезуспешно выполняла обязанности по домашнему воспитанию малышей. Мы не держали гувернантку, и посему трех моих сестер английскому учила Эрнестина. Сестра обучала меня русскому языку. Я чрезвычайно любила младших братьев и сестру по отцу и с увлечением занималась их образованием.
Папенька, с некоторых пор весьма и весьма занятый собою, стал отдаляться от нас, скорее от меня. То взаимопонимание, которое обещало столь заманчивое будущее нашим отношениям, стало сменяться взаимоотталкиванием. Подтверждением тому – запись из моего летнего дневника 1852 года, где я отмечаю не без огорчения, что у папеньки сплин, он скучает, срывает свое настроение на мне больше, чем на ком-либо другом. Причиной тому, как я тогда по неведению полагала, был мой раздражающе довольный вид. И посему отец, как я разумела, хотел доказать мне, что на самом деле я недовольна. Я приходила к печальному выводу, что «никто не знает меня меньше, чем мой отец, который пытается судить обо мне по себе».
Нынче я с еще большим огорчением признаюсь себе, что, сама того не ведая, и впрямь обозначила веху в наших с отцом отношениях, повернувшихся вспять. И причиной тому была снова женщина.
Та, кто отняла papa теперь уже у мачехи.
* * *
Трагедия эта, как нередко бывает, началась с веселья. Однако по порядку. В уже упомянутом мною Смольном институте, где воспитывались сестры Дарья и Китти, училась и некая Елена, или Леля, как мы ее называли, Денисьева, а также ее сестра Мари.
Судьба Лели несколько походила на мою. Отец ее женился на другой, девочкой она была отдана на попечение тетки Анны Дмитриевны Денисьевой, которая была классной дамой моих сестер – инспектрисой Смольного института благородных девиц. Посему Леля была на особом положении: жила не вместе с другими воспитанницами, а у тетки, классные занятия посещала свободно. Денисьева, женщина властного, строгого характера, племянницу любила, баловала, очень рано начала вывозить ее в свет. Будучи любительницей картежной игры, не наблюдала, как это принято, за поведением девушки, и Леля была довольно свободна в том, что она говорит и делает. Обе они бывали у нас в доме, отец встречался с ними и в обществе, где Леля блистала. Тогда я еще не знала, что ее окружали главным образом люди, близкие к ветреной компании графа Кушелева-Безбородко. Ходили слухи, что за ней ухаживал ловелас граф Соллогуб.
Она казалась мне умной собеседницей: встречаясь, мы всегда подолгу болтали и смеялись. Была она яркой, более взрослой, чем ее соученицы, к тому же, как я тогда думала, нас роднило и сиротство: мы обе рано остались без матерей. Посему я обрадовалась, когда отец предложил пригласить и Лелю для поездки на Валаам. Было славно, весело. Правда, нам не потворствовала погода:
Под дыханьем непогоды,
Вздувшись, потемнели воды
И подернулись свинцом —
И сквозь глянец их суровый
Вечер пасмурно-багровый
Светит радужным лучом.
Однако нынче я вижу все это другими глазами, глазами взрослой женщины, а не той невинной дуры-девицы, каковой являлась в далеком, 1850 году. Благодаря моему присутствию поездка выглядела вполне невинной. Понимаю теперь, что отец и Леля искали уединения. Пытались скрыться от глаз света. Но вряд ли это было возможно.
Именно оттого, что в жизни отца появился «радужный луч» – Леля Денисьева, к нам он стал относиться с раздражением, отчужденно. К тому моменту, когда мой сорокасемилетний отец увлекся двадцатипятилетней Денисьевой, он прожил с Эрнестиной около тринадцати лет. Поначалу мачеха даже сочувствовала их симпатии, полагая, что нечего опасаться соперничества столь юной особы. Обычно отец увлекался более зрелыми светскими красавицами. Но… он начал метаться.
Тогда Эрнестина еще не понимала, с чего вдруг ее муж умирает от желания отправиться за границу. Она наивно полагала, что он нанял себе комнату в Павловске, где несколько раз оставался ночевать тем летом, только ради «попытки обмануть свою потребность в перемене мест, ибо уехать за границу за казенный счет, как он планировал, ему не удавалось». Я сохранила заметки, сделанные с ее слов, поздней осенью того же года: «Рара находится в таком нервном возбуждении, что не в состоянии писать сам». Оттого многие письма, даже на серьезные политические темы, разным деятелям писала его жена, а не он. И причиной на сей раз была не обычная отговорка, что сам акт писания составляет для него истинное мучение и пытку.
Но прошло время, и, будучи умной женщиной, Эрнестина начала замечать, что происходит неладное. А в следующем году он уже не смог скрывать серьезность своих отношений с Лелей, ибо та забеременела. На след ее тайных свиданий с отцом напал эконом Смольного монастыря Гаттенберг. В марте, к моменту, когда беременность стало невозможно скрыть, родной отец Лели, обнаружив это, предал дело огласке. Он отрекся от дочери. Тетке, инспектрисе Денисьевой, пришлось срочно оставить свою должность в Смольном институте и отныне довольствоваться пенсией, на которую и жила она с семьей Лели. Мой отец не мог помогать им материально, да ему это и не приходило в голову. И однако тетка Денисьева продолжала его обожать, потому что он был представителем высшего света. Сама же она эти связи утратила из-за истории, случившейся с племянницей. Утрата была невосполнимой. Леля так и не получила место фрейлины, на которое она рассчитывала в том же году.
Итак, обо всем узнали в свете. Но осудить papa? Даже самые злые языки не осмеливались делать этого в открытую. Мой муж говорил об отце: «Кто хоть раз в жизни встречал его, тому уже мудрено было его позабыть: так непохож был он на других; так выделялось впечатление, производимое его речами, из массы всех прочих однородных впечатлений». Не нашлось, пожалуй, человека, который мог не одобрить эти слова от всей души. Без отца петербургский свет лишился бы своей звезды: всегдашнего участника балов и раутов при Большом и Малом дворах. Особенно он был принят у великой княгини Елены Павловны. Канцлер Горчаков дорожил его мнениями. Осуждали не столько его, сколько Лелю. Многие из бывших друзей отказали ей в знакомстве.
И тут наступил момент, когда и отец решил с ней проститься. Я никогда не говорила с ним об этом: мне, как ни желала бы я их расставания, было стыдно за него – в тяжкую минуту женщину не оставляют одну. Судя по стихам, написанным в апреле 1851 года, отец глубоко задумывается о происшедшем:
Не знаю я, коснется ль благодать
Моей души болезненно-греховной,
Удастся ль ей воскреснуть и восстать,
Пройдет ли обморок духовный?
В первой половине того же года он пишет, явно о Леле:
Давно ль, гордясь своей победой,
Ты говорил: она моя…
Год не прошел – спроси и сведай,
Что уцелело от нея?
…
И что ж теперь? И где ж все это?
И долговечен ли был сон?
Увы, как северное лето,
Был мимолетным гостем он.
И сам он, как «мимолетный гость», покидает Петербург в конце мая. Едет не один, а вместе с женой и детьми: с семьей, которую решил сохранить. Я убеждена, что отец, способный дышать лишь воздухом великосветских салонов, уехал «задыхаться» в деревню от Лели, от ее яростной любви, от ее притязаний на семейную жизнь. Лето было едва ли не самым тягостным временем его совместной жизни с мачехой. Пробыв до конца июня в состоянии безнадежной скуки в Овстуге, отец все же умчался и оттуда. Не решаясь, вероятно, ехать в Петербург, где жила Леля, проводил время в Москве.
Поразительное все же создание мой papa! Едва покинув «эту противную местность» – так ему виделся Овстуг, – он, не знаю, веря ли в это сам, хочет убедить Эрнестину в своей огромной любви. В нескончаемом потоке писем шлет горячие признания. Сообщает, что мечтает как о последнем чуде… вновь оказаться там, рядом с ней. Я жила в то лето в Овстуге и прекрасно помню, как гордилась она, читая нам послания отца вслух. Вот одно из них, тех, которые она переписала для моего мужа; в нем отец пишет о пустоте, созданной ее отсутствием. Признаваясь, что по собственной своей воле и вполне обдуманно отложил на несколько недель минуты свидания, отец рассуждает о чудовищности подобного решения, «противоречащего непреодолимому влечению сердца, тому святому гласу, который почитает он небесным велением»; пишет, что ничто не успокоит смертной тоски, которая охватывает его, едва он перестает ее (кто же велит?) видеть! – и так далее, и тому подобное.
Все это необыкновенно трогательно, и mama, как мало кто, заслуживает подобных чувств – не будь они высказаны столь велеречиво, точнее сказать: фальшиво! И неужели Эрнестина, умница, не догадалась, что письма-то эти отец писал не кому иному, как Леле Денисьевой, только посылал их… на имя и адрес жены! Метался – недаром какое-то время не ехал ни в Петербург, ни назад, в Овстуг. То шлет извещение о своем приезде в деревню, то отменяет это решение и проводит несколько недель в Москве: на полпути от жены к Денисьевой…
Он решает судьбу: вот откуда столь громкие речи о святом гласе, о небесном велении и о смертной тоске! И еще одно письмо, полное любви и многих сообщений, главное из которых: его решение ехать туда, в Петербург, не к жене (а к другой, Господи, к другой!). Решение это – при ненависти к писанию писем – он с трудом решается огласить не на первой, не на второй, а на одной из следующих страниц! Выпаливает единым духом, что едет в северную столицу, и тут же проговаривается: «Словно я второй раз расстаюсь с тобой». Вдруг спохватывается: «Ах и глупец же я! Мое решение опять меня страшит». «Страшась», он мчится… к своей третьей семье.
* * *
Оттуда он вновь пишет mama письма, полные признаний в любви, восторгов перед нею. Отец, дорогой, если ты слышишь меня там, на небесах: понимал ли ты сам себя? Ты ведь бежал от жены, постоянно уверяя ее (о, себя!), что она тебе по-прежнему нужна.
Сейчас я полагаю: отец как будто хотел напитаться ее любовью, чтобы… тут же отдать эту любовь другой женщине! А стоило ли? Ведь та, Леля, дарила ему, судя по всему, тем более страсти и любви, чем менее способен был любить он! Уже после смерти papa выяснилось, что он, решив никогда не покидать Эрнестину, лгал Денисьевой. Не знаю, право, мучался ли он от собственной лжи, но у него есть вдохновенные строки, посвященные памяти Жуковского, в коих он восхищается:
В нем не было ни лжи, ни раздвоенья —
Он все в себе мирил и совмещал…
Ах, разве легко понять, что руководило отцом? В выписках из его писем, приготовленных Эрнестиной для моего мужа, без конца встречаются подобные признания: «Кисанька, ты никогда не узнаешь тех мук, которые ты причинила мне, лишив меня своего присутствия! разум мой держится твоим присутствием! Нет человека умнее тебя. Ничто не может отвлечь меня от сущности нынешнего положения, а сущность его – твое отсутствие. Оно мудро, оно разумно, но оно очень тягостно». Что за двойственность? Казалось бы, у него было две души: одна целиком, безраздельно, принадлежала жене, другая – столь же пылкая – отдана была Леле.
Две души? Бессмыслица! Ни одной!
Но сам отец считал иначе:
О вещая душа моя!
О сердце, полное тревоги,
О, как ты бьешься на пороге
Как бы двойного бытия!..
Так, ты – жилица двух миров…
Наверное, одурманенные поэзией читатели с восхищением полагали, что Поэт пишет о бытии души между землей и небом! О, нет, дорогой papa, все же не душа твоя, а бедное, маленькое твое тело рвалось от одного «бытия» или «мира» к другому: от одной любящей тебя женщины к другой. Было еще и крайне важное для тебя третье «бытие» или третий «мир»: светские салоны Москвы и Петербурга, где ты был главным и едва ли не самым умным говоруном. Был и четвертый мир – но сейчас я говорю не о святом, не о поэзии.
От дурного поведения отца страдали ни в чем не повинные дочери, Дарья и Китти. Их собирались исключить из Смольного. Отец пишет Эрнестине письма, в которых возмущается поведением начальницы института, вместо того чтобы «на себя оборотиться». Я убеждена, что эта история весьма ухудшила нервную болезнь Дарьи. Но разве отец думал о наших переживаниях? Чувства затмили разум. Репутация сестер, всей семьи под угрозой. Помогло лишь вмешательство великой княгини.
Узнав о рождении у Денисьевой девочки, тоже Елены, Эрнестина не стала лишать себя жизни. Она вернулась в Петербург – на три месяца позже обычного. Полагаю, что отцу было важно появляться с ней в свете: тем самым дать скандалу затихнуть. И его жена пошла на это!
Но в следующем году она, проведя с нами лето в Овстуге, осталась там и зимовать, безропотно перенося разлуку. Несмотря на – прости меня, Господь! – ханжеские, фальшивые отцовские уговоры вернуться и жить вместе, несмотря на видимость, между ними случился разлад. Непоправимый?
Именно зимой, живя в Овстуге, я впервые по-настоящему – как это бывает со взрослыми – сблизилась с Эрнестиной, внутренне целиком приняв ее сторону. Я глубоко сочувствовала женщине, поведение которой было одной из причин гибели моей дорогой маменьки. На этот путь наставил меня Господь.
Эрнестина ожидала тогда приезда отца после шестимесячной разлуки, тревожась, как она говорила, за них обоих. Надеялась, что он привезет добрые вести: поведает ей, что расстался с Лелей. И вот в январе 1853 года отец появился у нас в деревне. Я помню, как его разговоры впервые меня разочаровали: он с тревогой говорил со мной о состоянии жены, о том, что его беспокоит ее истощение. И жаловался мне на ее слова, обращенные к нему: «Я в мире никого больше не люблю, кроме тебя, и то, и то! Уже не так!» А я впервые думала о своем горячо любимом, дорогом papa как… о постороннем человеке, который погубил не одну прекрасную женщину. Он и сам понимал это!
О, не тревожь меня укорой справедливой!
Поверь, из нас из двух завидней часть твоя:
Ты любишь искренне и пламенно, а я —
Я на тебя смотрю с досадою ревнивой.
И, жалкий чародей перед волшебным миром,
Мной созданным самим, без веры я стою
И самого себя, краснея, сознаю
Живой души твоей безжизненным кумиром.
И другие стихи звучат ответом отцу. То могли быть слова Лели, Эрнестины – или моей дорогой маменьки:
Он мерит воздух мне так бережно и скудно.
Не мерят так и лютому врагу…
Ох, я дышу еще болезненно и трудно,
Могу дышать, но жить уж не могу.
Полно, да любил ли он Лелю? Или ему в такой степени льстила страсть молодой женщины, ее яростная способность забыть обо всех приличиях ради него, что он поставил на карту репутацию семьи? Господу ведомо, как много значил papa, да-да, тот самый папенька, который не считался с нашими муками, для меня, для нас, сестер, для жен, которые так любили его. Не только тогда, но и нынче, когда его давно уже нет в живых! Но какова цена моих воспоминаний, если я буду говорить о том, чего не думала тогда или не думаю сейчас?
Продолжу. Итак, в том далеком, 1853 году, приехав в Овстуг, отец рассказывал о балах, раутах, о светских сплетнях. А мной овладевало то уныние и ощущение пустоты, которое всегда вызывал во мне этот мир и этот образ жизни.
И потому-то назначение, которого отец добивался для меня: стать фрейлиной цесаревны Марии Александровны, я приняла вопреки своим желаниям. Еще летом предыдущего года, проводя с нами в деревне какое-то время, он стремился убедить меня, что я люблю свет, что могу быть счастливой только при дворе. Он так никогда и не понял отчаяния, в которое приводила меня самая мысль об этом. Тем не менее в то время это было единственным способом начать самостоятельную жизнь и порвать с унизительной материальной зависимостью от семьи отца.
Я помню, что тогда в Овстуге супруги ссорились. Отец не хотел обременять себя опекой и предоставлением меня ко двору. Эрнестина настаивала на том, чтобы он ехал вместе со мной. Отец обижался, что жена не хочет удержать его возле себя после долгой разлуки. У них были тяжелые объяснения. Так записано в моем дневнике. Но ныне я полагаю, что стычка случилась не только по моему поводу.
После отъезда из Овстуга с горничной в сопровождении управляющего имением я получила письмо от Китти, которая оставалась вместе со своей горячо любимой mama Эрнестиной, с papa и с Иваном и Мари в Овстуге. Сестра писала, что mama никогда не рыдала так, как после моего отъезда. Она, а не я, знала тогда, что момент отъезда стал для меня прощанием с моей безрадостной юностью. Навсегда.
* * *
Вскоре и Китти пришлось покинуть семью, так как papa и mama с их детьми уехали в Европу. Она не хотела расставаться, но вынуждена была уехать в Москву, с тем чтобы жить в семье дорогой нашей тети по отцу Дарьи Сушковой, у которой не было своих детей. Восемнадцатилетняя Китти стала ей родной дочерью.
Мы возлагали радужные надежды на совместную поездку papa и mama, но чудо не произошло. Они жили отдельно, хотя и недалеко друг от друга, виделись редко. Как mama писала мне в одном из писем: «Я очень тронута тем, что он сопровождает меня в поездке за границу, или, точнее, тем, что, приехав за границу, он встретился со мной… его скучающий вид несколько отравляет мне удовольствие». А моей сестре Дарье жаловалась в письме, что «на него никогда нельзя положиться». Да, отец выполнял некую дипломатическую миссию в Европе тем летом. Но вряд ли он был так занят, чтобы не видеться с женою чаще. Мы с сестрой полагали то, о чем вряд ли догадывалась бедная mama: Леля была с ним. Ведь именно тогда, летом 1853-го, были написаны строки, и не жене, рядом с которой у него был «скучающий вид»:
Сияет солнце, воды блещут,
На всем улыбка, жизнь во всем…
…Любовью воздух растворен,
И мир, цветущий мир природы,
Избытком жизни упоен.
Но и в избытке упоенья
Нет упоения сильней
Одной улыбки умиленья
Измученной души твоей.
Только очарованный страстью мог сказать так.
Вероятно, Эрнестина обнаружила все ж таки, что отец даже и тем летом вел двойную жизнь. А как иначе объяснить их очередную долгую разлуку после лета, когда она осталась до весны следующего года в Европе, а papa вернулся в Петербург?
* * *
Расставшись с mama и с сестрой Китти, уехавшей в Москву, я еще ярче осознала, как много они для меня значили. Я писала им письма, делилась мыслями об отце, о нашем времяпрепровождении в зимнем Петербурге. Помню, описывала Китти свои встречи с Иваном Тургеневым в салоне Софи Мещерской, когда Софи тщетно пыталась сблизить его со мной, полагая, что мой колючий характер как нельзя более удобно совместится с его писательским благодушием. Она даже придумывала весьма приятные вещи, которые будто бы были сказаны обеими сторонами друг о друге. Оттого при встречах мы… молчали, испытывая взаимное недоверие и даже неприязнь.
Отец же мой мгновенно подружился с Тургеневым: они замечательно соответствовали друг другу. Оба остроумны, добродушны, вялы и неряшливы… О Тургеневе не знаю, а отец был таковым от природы. Доходило до нелепостей! Помню, сестра моя Дарья даже пожаловалась тетушке нашей Сушковой, что великая княгиня Елена решила не приглашать отца на свои рауты, ибо ее взор был поистине «оскорблен обилием и беспорядком шевелюры» нашего папеньки. Она высказала это отцу во время обеда, устроенного чуть ли не в его честь! Не затем ли ему была нужна жена, чтобы лишь причесать и застегнуть правильно пуговицу на сюртуке, иногда с ужасом думаю я?
Я пыталась согреть сердце Эрнестины, часто писала ей за границу. Она говорила со мною как с подругой. Вот ее письмо, полученное из Мюнхена. Она мечтала вырвать отца из России, ибо, писала она мне, «в силу тысячи разных причин ему необходимо порвать с некоторыми дурными привычками, возникшими в Петербурге, и я не вижу для этого иного средства, как удалить его оттуда – удалить на несколько лет». (О, как это напоминает мне письмо моей маменьки, написанное бабушке! Тогда причиной служила сама Эрнестина!)
Поделившись со мной этим планом, mama надеялась, что я помогу в его осуществлении. Она хотела, чтобы я просила друзей отца добиться для него места, которое дало бы ему возможность провести два или три года за границей. «И умоляю, используй все, что можешь, для осуществления нашего плана – твоего и моего».
Будучи в разлуке, я смотрела на ее портреты не глазами оскорбленной матушки моей, а глазами понимающей подруги, сочувствующей ее горю. И я говорила себе: «Да, прекрасней твоей маменьки, какой ты ее помнишь и видишь на портрете, нет никого! Ведь недаром отец посвятил ей одно из лучших стихотворений:
Еще томлюсь тоской желаний,
Еще стремлюсь к тебе душой —
И в сумраке воспоминаний
Еще ловлю я образ твой…
Твой милый образ, незабвенный,
Он предо мной везде, всегда,
Недостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда.
Да, тебе трудно (да и не надобно) сравнить ее чудный, мягкий образ с чьим-либо. Маменька была невинным ребенком, не способным ни на хитрость, ни на ложь! Она так и осталась девушкой, перенесшей столько страданий!» «Но все же, – сказала я себе, – нельзя не любить Эрнестину, не сострадать ей, не отдать справедливость и ее красоте. Немного полноватая, с изящными руками, черты лица крупные. Огромные, бездонные очи Мадонны. Взгляд теплый, но лик все же непроницаем. Глядя на нее, никто не скажет, какие страсти живут в ней, счастлива она либо страдает безмерно». А каково это: таить в себе оскорбленные чувства?!
Научившись сочувствовать ей, я сама ощутила свою взрослость. Вот когда вера вразумила меня и научила прощать. До конца ли?
* * *
Увы, плану нашему: на несколько лет вызволить отца из Петербурга – не суждено было сбыться. Поняв это, mama сама намеревалась возвратиться домой. Но отец всячески отговаривал ее от поездки – то ли боясь трудностей путешествия в холодное время года (так он это объяснял в письмах к mama), то ли были на то иные, нам неведомые причины. Эрнестина вернулась в Петербург лишь в мае. И слава Богу!
Одиннадцать месяцев ее не было здесь. Я писала Китти в Москву: «Итак, возвратилась, восстановив свои силы – духовные и физические. Сразу же по приезде она заявила, что проведет лето в Овстуге. Со стороны papa – никакого недовольства, ни возражений, ни отчаяния». Более того, отец нашел ей маленькую квартирку, а сам поселился… в отеле!
Наблюдая это, я сочла, что mama необходимо сократить свое пребывание в Петербурге и поскорее отправиться в Овстуг. Я была настроена весьма решительно, обещая Китти убедить mama уехать, и надеялась преуспеть в этом. Итак, mama уехала от отца в деревню, и тут же отец преобразился: в ее присутствии он бледный и поникший маленький старичок, после ее отъезда я поражалась, встречая его, – ни следа уныния, побрит, свеж.
Рассуждая о поведении papa, я писала тогда, летом 1854 года, сестре Дарье, что своеобразие отца меня поражало, что он «представлялся мне одним из тех недоступных нашему пониманию изначальных духов, что исполнены разума и огня, однако лишены души, хотя (так мне тогда казалось) и с материей не имеют ничего общего». Я не знала тогда гениальных строк Пушкина:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон…
Точнее не скажешь! Но и я, вероятно, была права, размышляя о натуре отца: он «совершенно вне всяких законов и общепринятых правил! Он поражает воображение!» Боже, как больно говорить такое о собственном отце! Но ведь это правда! – «есть в нем что-то жуткое, тревожное».
Не оттого ли мы впервые стали расходиться и в наших философских воззрениях, что я, Боже, прости мне, не испытывала доверия к нему как к человеку?
Тем не менее, несмотря на внутреннее отчуждение, я и мои сестры имели основания и гордиться отцом: в 1854 году Иван Тургенев с нашей помощью выпустил сборник стихов, написанных papa. Не могу утверждать, что он принес автору славу, хотя знаю достоверно, что многие зачитывались его стихами. Императрица поведала однажды сестре моей Дарье, что, страдая бессонницей, она даже начала переводить одно из его стихотворений на немецкий.
В том году мы стали видеться довольно часто, летом проводили вместе целые дни: отец навещал меня и в Петергофе, и в Царском селе. Было ли то проявлением родительских чувств?
Или он приезжал за город, где пребывал двор? Все лето я ожидала, что он поедет в Овстуг, к mama. Но он не решался, хотя по-прежнему пылко фантазировал в письмах к ней, описывая свое горячее желание видеть ее… немедленно. Эрнестина рассказывала: хваля ее за то, что она (наконец!) сблизилась с его братом, моим добрым дядей Николаем, отец сам о себе говорил, что «там, где его нет, – всегда хорошо обходится и что всюду только он один смущает, калечит и портит все». Как ни горько, но мы, увы, соглашались с этими его словами. Боже, поведай мне, почему Ты создал отца таким?
Потерять жену он не хотел и на случай, если Леля разочаруется в нем. Ведь что он мог дать ей, кроме умных разговоров? Деньги? Их у него не было! Свою любовь?
О, я знаю, что он, как никто, умел говорить о любви. И так писать о ней:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
…………………………………………..
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность…
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство, и безнадежность.
Это было его блаженством: вбирать в себя чужие чувства, вдохновляться ими. Он напитывался влагой молодости и любви, как иссохшая земля, уже было готовая к смерти, освежается дождем. Завоевать душу женщины? О да! При этом отдать свою? Не знаю. Леля Денисьева горячо, безоглядно одаривала его безмерной, необыкновенной страстью, он горячо (иногда с оглядкой на жену) принимал эту страсть. Но без надежды, что любовь ее во благо (вот и проговорка в стихах: «безнадежность»). Надежным было лишь постоянство Эрнестины. Тут и разгадка тайны!
Бедная Леля! Она так верила каждому слову papa! По прошествии лет мне рассказывали, как она уверяла его и других, что их брак, не освященный церковью, и есть настоящий брак. Что брак с Эрнестиной уже оттого недействителен, что он в новом браке с ней, Лелей. У них ребенок. И Леля до конца дней верила: он не венчался с ней только оттого-де, что церковь не может благословить этот брак, ибо четвертый (а на самом-то деле – третий!) брак по церковным законам не освящается. Она, как и Эрнестина, как и моя бедная маменька, была жертвой отца. О том, что он солгал ей, нам он не признался.
Да не лучше ли быть жертвой настоящего злодея, чем жертвой такого благодушного, талантливого, умнейшего человека?! Читаю сама и думаю: что же это я? Ведь любить отца так, как любили его в нашей семье, – мало кого любили. Так что же, не замечать его измен? Нет, можно и любить, и страдать от презрения одновременно.
Когда-то давно я писала Китти: «…если природа вознамерилась воплотить идеал непостоянства, то она вполне преуспела в этом, создав papa…» О, столько грехов он брал на себя! Вот почему я делала столько попыток обратить его к Богу! Безуспешно. Порою теряла веру в то, что Господь захочет опекать грешную душу, погрязшую в незаконных страстях. Не оттого ли Он послал испытание мне (не отцу!): покаяться нынче здесь, на бумаге, и в его грехах. И видит Пославший: совершаю я покаянье во имя того великого, что, нельзя отрицать, в нем было.
* * *
Самые вдохновенные строки, посвященные жене Эрнестине, из тех, что мне ведомы, – привычные жаркие призывы в его… письмах, написанных ей. Смысл их все тот же: «Будь рядом!» Да разве они могут сравниться с поэтическими восторгами перед другой – той, что не ждала терпеливо, а жаждала, требовала:
Какое лето, что за лето!
Да это просто колдовство —
И как, прошу, далось нам это
Так ни с того и ни с сего?…
Гляжу тревожными глазами
На этот блеск, на этот свет…
Не издеваются ль над нами?
Откуда нам такой привет?
Увы, не так ли молодая
Улыбка женских уст и глаз,
Не восхищая, не прельщая,
Под старость лишь смущает нас…
Такой летней, колдовской, блестящей он видел ее, Лелю. Впрочем, и в этих строках тоже есть ложь: в том-то и беда, что страстная Леля и восхищала, и прельщала. Прощаю ложь поэтическую: сказано, чтобы выявить смущение. Но так и видно, как поет его сердце. Как оно, от счастья ли, от страха ли, не верит, что ему подарена судьбой такая радость: отсюда и «тревожные глаза». Стихи написаны сердцем. Написаны женщине. Елене Денисьевой.
Разумом же он пишет не женщине, а другу – жене. Когда мы с мужем моим Иваном изучали материалы к биографии отца, помню, как особенно поражали меня письма к Эрнестине, написанные еще при жизни Лели. Если бы я не знала, что адресат писем – брошенная, увы, супруга, мать трех его детей, мачеха других трех, я бы подумала, что отец пишет салонной приятельнице. Там много размышлений о политике, о Восточном вопросе, о вступлении Англии и Франции в войну с Россией. Все это, подтвержу справедливости ради, волновало тогда людей нашего круга. Есть безликие мысли о самочувствии, как всегда унылом; перечисляются светские сплетни, обсуждаются бытовые мелочи. Отец даже пишет о детях, об их устройстве, о поисках новой квартиры. Как всегда, ни слова о Леле, как будто и нет на земле разлучницы. Как всегда, он уверяет жену, что без нее не может существовать, говорит, как для него важно, чтобы «она была жива и ему осталась».
Примечательно: он, либо сам того не осознавая, либо в редчайшие моменты искренней откровенности, ему несвойственной, мог вдруг признаться, что он «когда пишет, то никогда не говорит ни того, что хотел бы, ни так, как хотел бы» или что «ничего не сказал ей из того, что хотел бы сказать». Но ведь и в живом общении с ней в те годы я, увы, не наблюдала иного. Можно даже, сделав некое усилие, прочесть в его письмах (между строк!) благодарность к жене за то, что она предоставила ему возможность проводить большую часть года… без нее. Да, там нет страсти, да, там нет искреннего желания быть рядом: одни слова, слова, слова. И самому главному, увы, нет места: любви.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?