Электронная библиотека » Татьяна Миловидова-Венцлова » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 22:29


Автор книги: Татьяна Миловидова-Венцлова


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Как ты, отец, такой теплый, такой радушный, такой умный, необыкновенный, как ты мог быть таким чужим с изумительно умной, так любящей тебя женщиной? Ты? Король!

Прости меня, отец, дорогой, но я обещала себе быть предельно откровенной в этих записях: да, ты и был королем! Но… голым!

* * *

Вспоминать о моей дальнейшей жизни до ее переломного момента: свадьбы с дорогим моему сердцу другом Иваном Аксаковым – значит говорить о бесконечной череде светской суеты, о встречах, расставаниях – обо всем том, что никак не зависело от моих желаний, а диктовалось лишь родом занятий, за которые платили жалованье, благодаря чему я была самостоятельна.

Когда-то я написала мемуары «При дворе двух императоров». Но после и впрямь долгих размышлений пришла к выводу, что не могу уйти из жизни, не оставив этих правдивых воспоминаний о papa, о моем к нему и к мучительно дорогим мне людям отношении. Как оно менялось с годами. Ибо кому же нужна неправда?

Другое дело, что, пока живы мы, сестры и mama, о напечатании этих записок не может быть и речи. И вовсе не оттого, что я стыжусь своих слов, мнений. Нет, оттого, что жизнь человеческая так сложна! И она есть тайна, принадлежащая тому, кто сам выбирает дорогу. Его близким. А посторонним людям, увы, свойственно бросать камни в идущего. И только такие счастливчики, как мой отец, чудом избегают этого, даже будучи действующими лицами историй, кои, вот уж правда, свет пережевывал и заглатывал. Пушкин заплатил жизнью за нечто отдаленно похожее – за постыдное внимание света. Отец же до поры до времени был безнаказан.

Значит ли это, что Господь прощал ему влюбленности, ибо знал, что они были своеобразным лекарством от подавленности, которую он унаследовал от матери? Или подобное непостоянство рождает стихи? (Ведь Пушкин тоже был влюбчив!) Так или иначе, Божья милость даровала ему быть предметом огромной любви нескольких женщин, любви дочерей, предметом восторга обитателей света, предметом обожания многих и многих друзей; даровала ему великий поэтический талант.

И как бы жена его и мы, дети, ни страдали от его поведения, в семье все относились к нему с огромной нежностью. Удивителен был мой papa: маленький, седой, лохматый, на носу золотые очки; галстук развязан, пуговицы застегнуты не в том порядке. Полон ума, блестящих острот, шуток! Как с ним бывало тепло! О, если бы он не скучал в семье, если бы более общался с нами, если бы он принадлежал нам целиком!

Тогда в семье мы отца не осуждали, мы даже не судили: мы именно страдали. Осудить – стало быть, отвергнуть. А перед глазами был пример такой женской самоотверженности и любви, что и никому из нас и в голову не приходило отвернуться от papa насовсем.

Помню, весной 1855 года мы праздновали именины отца – как раз перед отъездом Эрнестины в Овстуг. Радуйся, твоя жена здесь, рядом! Говори ей те слова, которыми ты потчуешь ее, когда пишешь ей письма вослед! Но ничего подобного: отец молчит, он чрезвычайно угрюм. Тогда же я заметила в одном из писем Китти, что слово cheerless (безрадостный) было придумано специально для нашей семьи. Я делилась с ней горьким ощущением, что дыхание жизни покинуло наш дом. И что «я очень сильно чувствую это с тех пор, как начала самостоятельную жизнь и стала приходить к родителям гостьей».

Дело в том, что отца в те тяжкие для нас годы мы видели только спящим. Едва проснувшись, он тут же уходил из дома. Немудрено, что mama стремилась уехать в деревню как можно раньше. Удивительно, как после столь безрадостных расставаний у нее хватало душевных сил не только жить, радоваться природе, но и писать мне подобное: «Как увидишь своего дорогого papa, посмотри на него внимательно, как посмотрела бы я. Как он выглядит? Подстрижены ли у него волосы? Радуют ли его приятели и, главное, приятельницы?» У нее хватало любви к нему, предавшему ее…

Пример этот поддерживал, но, тем не менее, я сама, рассуждая о собственной судьбе до замужества, «впадала иногда в уныние, желания во мне медленно умирали, я ничего не хотела искать». Так записано в моем дневнике. Я была готова слепо принимать то, что несет мне жизнь. Шли годы, мое положение ни в личной жизни, ни по службе не менялось к лучшему.

Императрица Мария Александровна поручила мне воспитывать ее дочь. Отец и Эрнестина не хотели и слышать, чтобы я стала гувернанткой. Papa просто выходил из себя и чуть ли не кричал, что я должна выйти замуж. Но разве легко это было сделать, будучи 29-летней? Я не упрекала отца в том, что часть вины лежит на нем: ведь я смотрела на мужчин отнюдь не затуманенным взором.

И все же в дальнейшей, уже в собственной семейной жизни, мы, сестры, невольно следовали примеру mama. Особенно бедная Мари.

А в те тяжкие годы мы больше беспокоились о тех, кого любили, чем о самих себе. Уповали на помощь Господа. О, если бы papa встал на путь истины, если бы он обратился к Богу, он смог бы любить людей христианской любовью! С каким восторгом, с какой надеждой мы описывали в письмах друг к другу любые знаки внимания, кои отец и mama проявляли друг к другу. Вот письмо из Овстуга. Когда папенька все же выбрался туда на две недели. Дарья с радостью пишет, что Эрнестина, «увидевшая его на дороге после столь долгих ожиданий, когда уже все надежды на его приезд были потеряны, прыгнула прямо в пыль, и на лице ее было такое счастье! С ней сделалось что-то вроде истерики, которую она пыталась скрыть за взрывами смеха!».

Тогда, будучи молодой девицей, я не совсем соглашалась с сестрой в том, что «именно такая женщина, как mama: любящая непоследовательно, слепо и долготерпеливо, нужна отцу». Я сомневалась: кто знает, как повел бы себя papa, если бы жена объявила ему о необходимости разрыва. Возможно, именно в подобном случае он и сам решился бы уйти от Лели. «Сказать не могу, как я была бы счастлива снять с мели это семейство, похожее на увязнувшую телегу, которая не может сдвинуться с места…» – писала я в одном из писем. Но если сохранять отношения в прежнем виде, безусловно – и тут сестра была права! – нужно быть «святой, совершенно отрешенной от всего земного». Такой, какой и была его жена.

* * *

В конце 50-х годов я чрезвычайно много занималась своими служебными обязанностями. Они скрашивали мое одиночество. Встречи с отцом, впрочем, тоже. Но в разговорах мы пытались уклоняться от обсуждения того, что более всего нас волновало. Впрочем, однажды отец, посетив меня, вдруг заговорил о моей дорогой маменьке, о раздирающем сердце прошлом. Я, тридцатилетняя, вспоминала себя и свои чувства во время подобного же разговора с отцом, когда мне было лишь шестнадцать лет. Тогда я написала в дневнике своем: «… я плакала. Его скорбь меня глубоко опечалила. Никогда раньше я не слыхала, чтобы он так выражал свои сожаления, ибо, будучи натурой скрытной и ненавидящей все, что носит малейший оттенок чувствительности, он очень редко говорит о том, что испытывает».

Как-то весной я навещала его почти каждый день: он был в домашнем заточении, ибо его мучала подагра. Мы много разговаривали. И вроде бы жизнь продолжалась, как хотел того papa: «сама по себе». «В наших семейных отношениях не было ничего отрадного», – писала я Китти. – Как мы могли себя чувствовать, если кто-нибудь – то ли по простоте душевной, то ли по злобе – сообщал ненароком кому-либо из нас: то в Москве, то за границей мелькнул papa с «родственницей». Или тетушка напишет из Москвы, что она не собирается ехать к собственному брату, явившемуся в Москву, «поскольку известная особа сохраняет место, ею захваченное»; а то сообщит, что, получив письма от Эрнестины, брат ее (отец мой) несколько дней лишь «вздыхает и томится». И тем не менее мы вынуждены были смириться с двойным бытием отца, а стало быть, и всех нас.

А он будто и не понимал, как нам больно лишний раз осознавать его измену. Среди многочисленных писем я храню нежную записку papa. Он успокаивал меня, прося не волноваться по поводу его здоровья и не приезжать к нему, ибо он «окружен самой нежной заботой и было бы низостью с его стороны не сказать мне об этом». А сказать?

Не щадил, о нет! И тем не менее я сочла нужным посещать отца во время его болезни. Леля Денисьева проводила там целые дни, если и не ночи. Каждый день являлась в нашу квартиру на Невском: ходила по комнатам mama, дотрагивалась до ее вещей. О! Когда-то и Эрнестина общалась с моим отцом в отсутствие моей дорогой маменьки, но еще при ее жизни. Долгие годы она платила непомерно высокую цену за это.

* * *

В 1860 году Леля рожает моему старичку папеньке еще одного ребенка. Назвали мальчика Федором. Для нас это событие, кажется, даже не стало ударом. Или мы мужественно перенесли новость? Мы, сестры, будучи одинокими, думали о детях papa даже с неким умилением.

По-прежнему отца тревожило наше безбрачие: сестры сообщили мне его мнение по этому поводу, выраженное в письме тетушке Сушковой: «… рок, тяготеющий над моими дочерями, этот рок, столь зловещий и вместе с тем столь необъяснимый, порой вызывает у меня приступы сильнейшего раздражения… Я, конечно, знавал многих женщин… Так вот, говоря беспристрастно, я мало встречал таких, которые стоили бы моих дочерей. Как же получается, что они не находят ценителей…»

Вряд ли отцу приходила на ум мысль, что Господу было угодно наказать нас, невинных, за… его грехи. Что ж, ежели бы случилось так, то ради папеньки я была готова на многое.

Эрнестина тоже дорого платила за свою любовь к отцу, волнуясь за него бесконечно: уезжая за границу – часто, полагаю, вместе со своей третьей семьей, – он неделями «забывал» писать ей. Он вообще терял голову, превышая, к примеру, срок своего официального отпуска на месяц и более.

А будучи в Петербурге, в доме бывал мало: балы, званые обеды, рауты, театры, концерты, прогулки. И за всем этим требующая его любви ненасытная Леля с их двумя детьми. Нас он постепенно забывал, хотя иногда все же то вместе с mama, то с одной из нас появлялся в обществе. Я даже жаловалась Китти в одном из писем: «Я почти совсем не вижу papa. У меня он не бывает, а когда я прихожу обедать к mama, его никогда там нет. На свете нет другого семейства, столь же разобщенного, как наше».

* * *

Господу угодно было разорвать непристойную связь отца самым трагическим образом. В мае 1864 года Леля родила ему третьего ребенка: сына Николая. А в начале августа она, бедная, тяжело заболела и умерла. Отец был буквально раздавлен горем. Его было не узнать. Я никогда не видела, чтобы человек так убивался.

 
О, господи!.. и это пережить…
И сердце на клочки не разорвалось…
 

Он уехал за границу, ибо ему трудно было находиться в Петербурге. Дети пока оставались с Лелиной тетушкой, бывшей инспектрисой Смольного института. Умирая, Леля умоляла papa забрать дочь от тетушки. Мы (mama, по счастью, была за границей) тут же стали обсуждать, как поступить. Все три сестры склонялись к выводу, что для старших двух детей лучшим местом был бы какой-либо пансионат в Швейцарии.

Но дела приняли иной оборот. Дочь отца от Лели, Елена, с помощью сердобольной графини Юлии Строгановой была помещена в очень дорогой аристократический пансион в Петербурге. Какой удивительно прозорливой оказалась тетушка Дарья Сушкова, когда писала Китти, что этот «неверный шаг в будущем послужит поводом к горьким разочарованиям» и что «светский лоск и тщеславие», едва ли не единственные из навыков, которые будут ей там привиты, как раз и не нужны, ибо они погубили ее мать. Тетя советовала поместить маленькую Елену в «добропорядочную немецкую семью». Судьба жестоко отомстит бедной девочке за неверное решение взрослых!

Но тогда мы, будучи взволнованы случившимся, как всегда, более беспокоились об отце. Я, по счастью, оказалась в Европе недалеко от него. Смогла даже с ним увидеться, чтобы поддержать. Моей заботой было склонить его говеть, чего он не делал многие годы. Я уповала на Господа, я молила послать отцу веру, которая облегчила бы его неимоверные страдания.

Мы, сестры, надеялись также, что встреча отца с Эрнестиной, так умеющей любить и сострадать, утешит его, что она наконец простит мужа и они сойдутся. Да, их нежная встреча на вокзале в Женеве предвещала именно такое течение событий. Но случилось иначе: отец, которому необходимо было «выговаривать» свое огромное горе, именно с ней и не мог им делиться. Она сердилась, когда удостоверялась в том, что ему гораздо легче в обществе приехавших к нему дочерей Дарьи и Китти, чем в ее присутствии. К тому же страдания отца ранили ее: слишком огромное место Леля заняла в сердце papa, и для жены его не осталось. С ней он, увы, скучал и, скорее, избегал ее общества. По счастью, в Европе оказалось немало друзей отца, в их числе графиня Блудова, великая княгиня Елена Павловна. В Женеве находился и брат Эрнестины Пфеффель, с которым отец давно переписывался и при встречах охотно беседовал. Мы уповали на то, что привычный мир общения хоть в какой-то степени скрасит его существование осенью того страшного для него года. И все же отец был безутешен:

 
Здесь сердце так бы все забыло,
Забыло б муку всю свою,
Когда бы там – в родном краю —
Одной могилой меньше было…
 

Китти уехала домой, ей на смену приехала Мари. Все: Дарья, Мари, papa и mama – в октябре приехали ко мне в Ниццу. Отец, по счастью, причастился Св. Тайн, и как радовалась я, услышав от него впервые, что он сам хочет молиться. Боже! Он искал спасения и был на верном пути! Я также надеялась, что находящееся тогда в Ницце во главе с императрицей привычное отцу общество поможет ему отвлечься от горя. Бывали мгновения, когда он блистал в свете, как прежде. Но в каждую свободную минуту он говорил и говорил о своем горе, от которого ему попросту некуда было деться.

 
О, этот Юг, о, эта Ницца!
О, как их блеск меня тревожит!
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет – и не может…
 

Китти однажды напомнила о моих собственных, мною же описанных, впечатлениях того времени. Я нахожу их столь верными: «Papa – такой милый, но не способный ни на малейшее усилие воли. Mama, так страстно к нему привязанная, но не способная быть ни полезной, ни приятной. Бедная Мари, которая страдает и чахнет в этом замкнутом кругу взаимного непонимания и раздражения».

Могу добавить, что и сама я так была измучена службой, что ничем не могла быть полезной отцу. Семью нашу раздирали противоречия. Отец тянулся в Россию – хотел увидеть Лелиных маленьких детей, ее бывшую обитель, но… боялся возвращения туда, где больше не было его любви. Там он вынужден был бы оставаться наедине с mama, давно ставшей ему ненужной. Он порывался обсуждать с дочерьми свое неизбывное горе, не отдавая себе отчета в глубокой бестактности подобного поведения. Мы не могли выражать ему сочувствие. Тогда он постарался, чтобы та же тема стала предметом его обсуждения с посторонними людьми! Доходило до того, что они едва ли не заговаривали об этом с нами, дочерьми! О, он вовсе не щадил наших чувств! Я молила лишь об одном: чтобы Господь смилостивился над ним и послал ему свое утешение и прощение.

А тут еще его желание напечатать стихи, посвященные Леле Денисьевой. Это не могло не возмущать нас!

 
Любила ты, и так, как ты, любить —
Нет, никому еще не удавалось!
 

Вот уж пусть ныне целый свет узнает обо всем! Так решил отец. Дочерние и жены его муки от содеянной им измены для него ничто! Какой стыд! В ответ на наши упреки в том, что напечатание этих стихов оскорбляет нас, он отвечал, что «те, которые ими оскорбляются, еще пуще оскорбляют его»! Вместо, да простит меня Господь, освобождения Лелина смерть принесла новые муки в семью!

Более того, до императорской четы дошла вызвавшая резкое неудовольствие весть, что маленькая Елена Денисьева называет себя сестрой двух фрейлин: меня и сестры моей Китти. Через графиню Блудову отцу было передано желание императрицы, чтобы между мною и девочкой не было никаких отношений, покуда я служу при дворе. Я надеялась, что теперь наконец papa поймет: Елену нужно увезти из Петербурга, как и советовала тетушка Дарья Сушкова. Удар пришелся по всем.

Тем обиднее было нам прочесть его стихи, написанные в Петербурге по возвращении из Ниццы:

 
И я один, с моей тупой тоскою,
Хочу сознать себя, и не могу —
Разбитый челн, заброшенный волною,
На безымянном диком берегу.
 
* * *

И в петербургской привычной среде он никак не мог отвлечься от своей беды. Ходил словно неприкаянный и рассказывал, как он обездолен, как несчастен. Он даже сообщил кому-то, что не было ни одного дня с момента смерти Лели, когда бы он не изумлялся, как может жить с оторванной головой и вырванным сердцем. Вскоре, как будто испытывая его, судьба еще раз посылает ему страшную беду: в один день умирают двое его детей от брака с Лелей. Четырнадцатилетняя Елена и младенец Николай.

Позже мы узнали, что случилось с бедной девочкой. Одна из дам, навещавших свою дочь в пансионате m-lle Труба, участливо заговорила с Еленой и поведала, что видела ее mama, разумея Эрнестину. (Эта дама вернулась в Россию после долгого отсутствия.) Девочка ответила ей, что ее mama умерла восемь месяцев тому назад. Когда дама выяснила причину недоразумения, она разгневалась и, не простившись, ушла прочь от Елены. Дело в том, что девочка даже не подозревала о двойной жизни ее отца: ее уверяли, что papa занят по службе, оттого так редко бывает дома. Когда все это обнаружилось, Елена плакала, отказывалась от пищи. Она ни за что не хотела возвращаться в пансион. Болезнь, дремавшая, видимо, в ее теле, обрушилась на нее, как будто в наказание за грехи моего отца и ее матери. Маленький брат тоже заболел и умер.

Можно было бы предположить, что отец, который обожал детей Лели, особенно Елену, баловал ее, не выдержит такого горя: потерять сразу двух детей! Но, навестив его через две-три недели после трагедии, я, на удивление, нашла его успокоившимся. Возбуждение его прошло. Бог послал ему умиротворение! Поистине, пути Господни нам неведомы…

* * *

Это не означало, что наши отношения с papa вошли в привычную колею. Отнюдь. Они, как ни парадоксально, стали хуже, чем когда-либо! Я храню свои записи, сделанные летом того года. Вот одна из них, довольно длинная, но я приведу ее с сокращениями и… с комментариями, написанными нынче.

Петербург. 2 июля 1865 года

«Вчера я провела день в Петербурге, потому что papa очень страдает от подагры… Он сделал мне ряд колких замечаний о девицах, которые не выходят замуж, и о невыносимости и глупости моего существования при дворе (и это говорил человек, который не мыслил своей жизни без светского общества, человек, весьма близкий ко двору, человек, в свое время убеждавший меня стать фрейлиной, ибо это-де мое призвание. Замечу, что я утверждала обратное). Тем не менее я не испытываю ни малейшей потребности поделиться с ним тем, что сейчас занимает меня. Наоборот, мне неприятно думать о минуте, когда я должна буду сказать ему об этом. (Летом того самого года я стала невестой Ивана Аксакова.) Сперва он будет очень рад, потому что ему очень хочется видеть меня замужем и он досадует, что я столько лет запряжена в однообразное… исполненное тяжелого труда существование. Но как только минует первая минута удовлетворения, он захочет применить… к нашим (с женихом) взаимным чувствам… скальпель своего анализа, всегда тонкого и остроумного, но чрезвычайно тлетворного. (Я была влюблена, и любая критика была бы неуместна, к тому же после всего случившегося я не столь дорожила мнением отца.) В браке он не видит и не допускает ничего, кроме страсти, и признает его приемлемость, лишь пока страсть существует».

Вот к чему пришли мы: отец и дочь, когда-то столь близкие друг другу. Ко внутреннему разрыву. По счастью, сердце мое было занято в это время, и отношения с отцом тревожили меня менее обычного. Я долго скрывала от него свою помолвку. Но он догадался сам! Об этом сообщила мне тетушка Дарья Сушкова, присовокупив, что papa и mama наконец сблизились. Что могло быть для нас большей радостью?

Было и другое удовольствие: разочароваться в моей собственной предвзятости. Вопреки моим мрачным предсказаниям о реакции отца на сообщение о помолвке, он был так счастлив! Он, повстречавшись с женихом, выказал так много любви ко мне и надежд на наше с Иваном будущее счастье! «Столько боли в нем было от твоих страданий, столько веры… в то, что серьезная моя к тебе привязанность способна вылечить твои раны» – так писал мне жених. Я даже и не представляла, как, оказывается, отец страдал и от моего одиночества. А мне казалось в то время, что я для него – едва ли не чужая. Это было одним из сладостных открытий моей жизни!

Я сама была такой радостной, что мне представлялось, будто все кругом, даже и отец, безмятежны. Я была слепа. Трагические стихи, написанные им в то время, тому свидетельством:

 
Нет дня, чтобы душа не ныла,
Не изнывала о былом,
Искала слов, не находила,
И сохла, сохла с каждым днем…
 

А меня вихрем закружило счастье: я стала женой дорогого моего Ивана Аксакова.

Это было одно из самых чудесных событий моей жизни, да и в жизни нашей многострадальной семьи.

Вслед за этим обрушилась беда. В Москве скончалась бабушка. Отец горько плакал от столь тяжкой потери.

* * *

Все же время брало свое. Отец писал:

 
Как ни тяжел последний час —
Та непонятная для нас
Истома смертного страданья, —
Но для души еще страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья…
 

Да, его душевная жизнь наладилась. Тому было много причин. Жена непрестанно заботилась о нем. Он недурно себя чувствовал. Летом проводил в Овстуге даже больше времени, чем в прежние годы. Участвовал в политической, общественной, литературной жизни. Но главную причину, как выяснилось позже, звали женским именем. И даже фамилия у нее была, у «причины»: Богданова. Но об этом чуть позже…

В 1867 году брат Иван вместе в мужем моим Иваном Аксаковым задумал напечатать новый сборник стихов отца. Мари прислала тетрадь переписанных ею стихов. Когда сборник был уже готов и papa наконец его увидел, то обнаружилось, что туда попали нежеланные стихи. Те, например, где были намеки на светские сплетни, имеющие отношение к Горчакову и к Вяземскому. В намерения отца не входило печатать их. Он готов был скупить все книжки. Мы полагали, что, из присущего ему равнодушия к стихам своим, он поленился даже просмотреть оглавление. Но mama пояснила, что Ваня, брат мой, по неопытности даже не прислал его отцу, это и привело к стольким хлопотам. Лишь после изъятия многих стихов из уже напечатанного сборника он поступил в продажу.

Несмотря на подобные мелкие и крупные неприятности и несчастья, жизнь всей нашей семьи постепенно входила в обычную колею.

Лето следующего года отец провел в деревне несколько недель, и как же поражены мы были, услышав от него, что скромные пейзажи Овстуга ему более по душе, нежели красоты Швейцарии. Такое признание было сделано впервые, ибо место, где он провел детство, он дотоле почитал отвратительным. Что ж, отец менялся, как и мы все.

В наступившем новом году, обещавшем нам хорошее настроение, ибо весною мы праздновали свадьбу младшего брата Ивана, опять случилось несчастье. В Овстуге бедного Бирилева, мужа Мари, который с годами потерял разум, хватил удар. Его парализовало. Едва ли не в тот день отец как ни в чем не бывало предложил Эрнестине поехать с ним поразвлечься в Киев. Безусловно, он не мог не знать заранее, что mama не бросит их дочь Мари в столь трудном положении. Прозорливая тетушка Дарья Сушкова, поразмыслив над этим, предположила, что за поездкой в Киев одинокого papa стоит некая тень с дамским профилем… Так или иначе, он вернулся из Киева в полном восторге, по дороге туда, а затем и обратно, заехав ненадолго в Овстуг, где в ожидании томилась жена.

И тут грянула новая беда: через несколько дней после отъезда отца в Германию умер его сын, мой брат Дмитрий. Наш взрослый ребенок Дима. Какое несчастье! Царствие ему небесное! Нелепо, невероятно. Ему едва исполнилось двадцать девять лет!

Не успели мы отойти хоть немного от этого ужасного горя, как новое не замедлило схватить нас за горло: неожиданно, будучи в Английском клубе, умер дядя. Упокой, спаси, Господи, душу раба твоего Николая! Он так и не создал своей семьи. Был одинок. Лишь безграничная, необыкновенная, почти животная любовь к брату, отцу моему, скрашивала его внутреннюю жизнь. У меня порою было впечатление, что он хотел существовать в оболочке брата, чтобы прожить жизнь более интенсивную, нежели та, которой наградила его не слишком щедрая судьба. Впрочем, мы, те, кто заменили ему семью, его тоже очень любили.

Семья наша редела. Тем более мы учились дорожить друг другом. Старались заботиться, как могли, о сыне Лели и отца, Феде Тютчеве (все их дети тоже носили нашу фамилию). С мальчиком у нас были добрые отношения. Я приняла в его судьбе посильное участие. И отец вовсе не забывал о ребенке, назначил ему капитал.

Все больше тревожили нас вести о Мари, сестре моей по отцу. Она чахла на глазах. Ни деревенский воздух, ни заботы матери о ее здоровье – ничто не помогало… Летом следующего года нашей бедной, прелестной, разумной, умевшей любить, как мало кто на свете, Мари не стало. Господь забрал к себе ее измученную душу.

К концу года стало хуже и papa: ему начали отказывать глаза, даже в левой, здоровой дотоле руке (правая ему давно не подчинялась) он не мог удерживать предметы. Как только ему немного полегчало, он стал поддерживать свой дух неизменным лекарством: выездами в свет. Отец не уставал повторять, что умер бы, если бы еще не выезжал постоянно.

* * *

Как боялась я наступления нового года: ведь все последнее время Господь забирал наших любимых. Кто следующая жертва? – в страхе спрашивала я судьбу, молясь за здоровье своих родных, и прежде всего отца. Новый год начался с того, что у papa случился удар. Еще не оправившись от него толком, он, безумец, в отсутствие жены отправился… подышать воздухом. Его привели домой. О, эта прогулка стоила ему дорого! Его сразил паралич. Отец, по счастью, согласился причаститься. Лучшие врачи поддерживали его. Мы с мужем примчались в Петербург, получив телеграмму. Он встретил нас словами: «Это начало конца». Но выглядел он при этом словно здоровый человек, и тут же начал обсуждать политические новости.

Как радовало и обнадеживало нас, что он постепенно приходил в себя, несмотря на ужасные последствия удара: его левая рука не действовала, левая нога с трудом двигалась, зрение было практически потеряно, читать он не мог. Зато острил. И даже сочинял стихи:

 
Все отнял у меня казнящий Бог:
Здоровье, силу воли, воздух, сон.
Одну тебя при мне оставил он,
Чтоб я ему еще молиться мог.
 

О молитве он вспомнил недаром: к нашей великой радости, он действительно обратился к вере. Mama читала ему главы Евангелия, с сиделкой-монахиней он рассуждал о религии. Когда его перевезли в Царское Село, он даже побывал там в церкви. И все же. Я приехала туда, но едва его застала: он отправлялся в Петербург, чтобы проститься со своей приятельницей Богдановой, уезжавшей за границу!

* * *

Эта Богданова, тогда сорока примерно лет, появилась в его жизни через два или три года после смерти Лели, да она и была ее знакомой. Ее семья была германского роду, из баронов Услар. Несмотря на бедность, Богданова собирала вокруг себя людей, близких к литературе. То, что мы слышали о ней, если не приводило в ужас, то по меньшей мере вызывало неприятие. Она, по слухам, явно использовала связи и возможности уже очень старенького papa в своих корыстных целях. То он помогал ей вести судебную тяжбу, то давал свою коляску для прогулок. Она даже смела делиться с кемто, кто весьма охотно старался донести слухи до нас, что он посылает ей в подарок еду. Боже! Как это все мелко, скучно!

Но ведь такая, по всей видимости, не одухотворенная привязанность согревала моего отца, приносила ему радость! Для него было счастьем посадить ее в коляску и развлекаться с нею, даже когда жена его лежала дома больная. О, надо и вовсе потерять голову, чтобы радоваться связи с женщиной, которая тебя гонит от себя, как она это часто делала! Безусловно, Богданова была абсолютно равнодушна к нему, ибо, зная, как он болен, спокойно уехала за границу. Не это ли привело к страшной развязке?

Боже, за что дал ты мне муку осуждать отца моего? Каяться здесь в его грехах? И промолчать не могу. Ведь все, что с ним случалось в жизни, как бы мы к этому ни относились, это и есть… papa!

Вернулся он в Царское Село из Петербурга. Нам всем казалось, что дела идут на поправку. И вдруг в июне 1873 года – новый удар. Отец замер, оцепенел. Казалось, он умирает. Но вот прошло какое-то время, и раздался слабый голос: «Какие последние политические известия?»

И тем не менее жизнь в нем затухала. Он молчал, будто вслушиваясь в себя. Мир, окружавший его семьдесят лет, постепенно уходил из поля его цепкого зрения. На какие-то короткие мгновенья он словно пробуждался, даже острил. Вскоре последовал еще удар. Был даже приглашен священник, чтобы прочесть отходную молитву. Через несколько часов отец ожил. В ответ на наши поздравления с улучшением он грустно заметил, что его уже отпели. И опять заинтересовался новостями политики.

Врачи предсказывали, что он проживет всего день или два. Тело его, однако, держалось за жизнь, сопротивляясь смерти, как врагу. В конце концов оно сдалось – медленно, нехотя. 15 июля разум нашего дорогого отца погас. Сердце, так жаждавшее любви, остановилось.

В одном из писем к жене отец писал: «Я сделал то, что так свойственно моей природе, – я сбежал…» Он всю жизнь сбегал. От скуки, покоя.

Бежал по дороге, которая раздвоилась, и повернул к вечности.

* * *

Мои мама с папой познакомились во время блокады в этой самой комнатухе, куда меня привезли из Ташкента двух-трех месяцев от роду. Отец иногда показывал, какая она узехонькая, эта комнатка: вставал посередине и раскидывал руки. Ее ширина была лишь немногим больше. А он-то вырос в собственном большом доме.

Счастье, что хоть такое жилье было в разрушенном бомбежками Питере. Во время войны снаряд попал в окно, обгоревший бок комода красного дерева – единственной оставшейся после блокады мебели – напоминал об этом. Едва хватило места и для солдатской койки, которую отец где-то чудом раздобыл, стола и пары стульев.

Есть детсадовское фото, где я держу куклу. Не было у меня своих собственных детских игрушек, кроме одной большой гуттаперчевой (так тогда называли пластик?) куклы. Даже уже подросши, я пыталась грызть эту гуттаперчу – не хватало чего-то в организме.

Мне нравились уединенные игры. Обычно я копалась где-нибудь во дворе под окном нашей комнатушки, откуда отец, по выходным дням любивший читать с утра до вечера, всегда мог меня услышать. Однажды я – совсем малышка – решила покормить цыплят, что копошились на нашем дворе. Стала сыпать им сухари. Они окружили меня плотным кольцом, стали клевать ножки. Напугалась до смерти! Отец, по счастью, услышал мой рев, выручил.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации