Текст книги "Сон не обо мне. От Пушкина до Бродского"
Автор книги: Татьяна Миловидова-Венцлова
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Как-то мама (я была уже чуть постарше) послала меня на рынок, что был недалеко от дома. Я шла, зажав в кулачке огромную 25-рублевую бумажищу (мельче не нашлось), и страшно гордилась оказанным доверием: сумма по тому времени большая. И вдруг мне перегородило дорогу хвостатое и усатое чудище: великан кот. Я оцепенела и заревела от неимоверного страха, да так громко, что кто-то кинулся спасать меня.
В шести-семилетнем возрасте я (конечно, без разрешения взрослых) начала бегать с соседскими ребятами к военному заводу, таинственная территория которого была отгорожена от любопытных глаз ветхим деревянным забором. Собственно, ничего интересного там в поле зрения и не было, кроме очень тихой речонки с берегами, заросшими цветами, травой. А вот это-то и завораживало.
В нашем дворе царили сараи для дров, не было ни единого деревца, какая-то укатанная, похожая на гарь земля, чахлая трава. А тут – чуть ли не деревенское раздолье, да еще запретное, да еще в пяти шагах от дома. Пролезали мы, смельчаки, в дырку в заборе и носились по пояс в траве, правда, кричать боялись: вдруг сторож или там охрана явится. Реки я боялась: плавать не умела. Об этих вылазках мы никому не рассказывали. Разве что я хитро спрашивала у родителей, можно ли туда ходить, чтобы услышать: «Ни в коем случае, утонешь…»
Играли мы с ребятами в прятки, в казаков-разбойников. С девочками – в «магазин»: набирали травы, цветков одуванчика, каких-то спичек, коробков – всякой немудреной ерунды. Все становилось товаром, а мы превращались в продавщиц и покупательниц. Это был мой первый театр, первые сыгранные роли. Всегда играла в «вежливую девочку», всегда хотела нравиться. Не знала я тогда, что девочки вырастают не только «принцессами», которым судьба во всем потакает, но и такими, которые с ней, своей судьбой, воюют по своей ли воле – то ли по воле рока.
Любимая ведьма
…1916 года
Вот и пришла старость. Время собирать камни. Камней на душе моей ох как много. Отец, Федор Михайлович, Розанов. Есть и другие мелкие «камешки», но что о них думать, когда мучают мысли о тех, кого я любила и люблю, оказывается, поныне. Еще лет десять – тринадцать назад я посмеялась бы, услышав от кого-либо, что людей, коих оттолкнула от себя, я в старости назову любимыми. Даже муж мой Розанов, к которому я годами испытываю одну ненависть, оттого и не даю ему развода, даже он, Боже, даже он дан был мне Господом для любви. А что я? Я и этот дар разрушила. Как разрушила отцовскую любовь. Как истоптала чувства Федора Михайловича, великого Достоевского!
* * *
Старость, время прощать. А главное – понимать. Последнее время пытаюсь разобраться в себе молодой. Вот решилась с этой целью возобновить дневник, который вела когда-то. Хочу посмотреть на себя тогдашнюю нынешними своими глазами, да и просто вспомнить былое хочется: сколько еще жить-то осталось? Ведь была я такой обозленной, жестокой страдалицей.
Как ненавидела отца! И только теперь понимаю наконец, какая я была дура! Всем я обязана ему! Крестьянин, трудяга, отец мой! Умница. Как благодарна я тебе! Ты сам сумел выкупить «крепость». Ты сам дослужился до положения управляющего имениями графа Шереметева! Мы с сестрой росли барышнями. Ты дал нам возможность получить образование. Чем же, Господи, была забита моя голова, ежели я так и не доучилась в Петербургском университете? Слава Господу, хоть дочь Надежда радовала тебя огромным прилежанием и талантом. Слышишь, отец, она ведь прекрасный врач, первая женщина-врач в России, она очень знаменита. Гордись своей второй дочерью!
Мне, твоей Полине, увы, похвастаться нечем…
* * *
Отец дорогой, ты не простил мне связи с Достоевским, женатым человеком. Только теперь я способна понять, как ты страдал. Ты, такой работящий, надежный, отвечающий за огромное состояние Шереметевых, за мать, за нас, твоих дочерей, – ты увидел во мне врага, предавшего тебя, твои идеалы. Ведь ты не раз вызывал меня на разговор! Как ты хотел услышать свою Полину, понять ее! Ох уж эта Полина…
* * *
Боже, почему я ушла из дома, уехала за границу? Как же не пожалела тебя?! А ты? Ты боялся за меня! И продолжал посылать мне деньги. На них я путешествовала. Ты, отец, добрый, как мало кто, кормил меня, а я? Была эмансипанткой… О, лучше бы ты оставил меня в нужде. Возможно, тогда бы я оценила твое бескорыстие, поняла бы твою боль! Но нет. Знаешь, признаюсь тебе – сколько мне жить осталось? – заслужила я все же твои страшные, жестокие слова, сказанные обо мне: «Сатана, враг рода человеческого». Нынче знаю: только жестоко страдая, ты мог назвать меня так, отец. Ведь доброта твоя ко мне не встречала понимания. Я оставалась холодной, полагая, что мне все должны, а уж ты – первый. Двадцать семь лет назад ты покинул мир божий. И только теперь я понимаю, кем ты мог быть для меня. Много надо испытать в жизни, чтобы понять тебя наконец, мой дорогой и несчастный отец! Прости меня, услышь меня и прости.
* * *
Розанов. Розанов для меня если и камень, то такой, что держу за пазухой, чтобы в него же и бросить. Вот что я писала о нем прежде: «В его доме была оскорблена. Муж, с которым уже столько лет, слава Богу, не живу. Знаю, что пока этот человек пользуется уважением, пока он счастлив… я не могу быть покойна. Я была много раз оскорблена теми, кого любила, или теми, кто меня любил, и терпела, но чувство оскорбленного достоинства не умирало никогда, и вот теперь оно просится высказаться.
О, как многое оскорбляет меня, и, мстя Розанову, я отомщу всем…
Я не знаю, что я сделаю, верно только то, что сделаю что-то. Я не хочу его убить, потому что это слишком мало. Я отравлю его медленным ядом, я отниму у него радости, я его унижу».
Что ж, дал бы Бог сил и ума хотя бы вовсе не думать об этом человеке, чем думать с такой жестокой обидой!
* * *
Ах Полина, Полина, сейчас, за давностью лет, я, старуха Полина, вижу тебя девушкой. Мятущейся, восторженной, злобной и доброй, истеричной и мягкой, ненавидящей и влюбленной. Не было в тебе, девочка, середины – вся в крайностях! Только в твоих дурацких, никому, как я теперь понимаю, не нужных рассказах ты вдруг становилась иной: скучной, неживой, увы, рассудительной нюней. Мнила себя этакой героиней Достоевского: страдающей, несчастной. Что ты о себе знала? Что ты вообще знала о жизни? А казалась себе такой умной, что написала письмо ему самому!
Тебе повезло в жизни. Ты познакомилась с гением. Тогда они с женой Марьей Дмитриевной жили в разных городах. Вы стали близки. Поначалу ты внушала себе, что нашла в Федоре Михайловиче тепло, заботу, которые – так тебе, дурочке, тогда казалось – недодал отец. О, сам Федор Михайлович, уставший от каторги, от болезни и истерик жены, от безумств пасынка, от безденежья, от самоистязаний, неожиданно влюбился. Как его радовало видеть рядом тебя – молодую, здоровую, влюбленную, отдавшуюся ему без раздумий, а не стареющую больную жену! Ему казалось, что все его беды и тяготы жизни уходят. Что вот она, любовь.
* * *
Но ты постепенно начала понимать, что он не принадлежит тебе полностью: он не собирался разводиться с несчастной Марией Дмитриевной, которую когда-то любил. Ты стала упрекать его в том, что только для него отношения ваши приличны, что он вел себя как человек серьезный, занятой (ага, вот отец твой, от такого ты бежала!), который, однако, не забывает наслаждаться. Это строки из твоих ему писем, Полина, я их помню наизусть. Упрекала его, что сама ты была в неприличном положении. Что ж, это была правда. Но жизнь не меняется мгновенно. Ты, по молодости, не понимала этого. Ждать – не умела.
Начала терзать Федора Михайловича. Вот в дневнике своем пишешь: «Я его просто ненавижу. Он так много заставлял меня страдать, когда можно было обойтись без страдания. Теперь я чувствую и вижу ясно, что не могу любить, не могу находить счастья в наслаждении любви, потому что ласка мужчин будет напоминать мне оскорбления и страдания».
Сосуществование становилось мучительным. Он требовал от тебя любви, он хотел быть уверенным в будущем с тобой. Как же судить его за это? А ты решила: «Хватит отдачи!» Теперь ты жаждала признания своих достоинств.
Господи, какие достоинства? Кто из нас был умен в двадцать лет? Признайся, признайся себе наконец, что ты была просто глупа тогда, запуталась в страстях, торопилась судить как женщина, не умея ею быть. Да, он вдвойне напугал тебя своим сладострастием. Но если бы ты тогда повела себя иначе: терпеливо, спокойно, разумно! Понять его и терпеливо ждать – все, что от тебя требовалось. Ты с собою не справилась.
* * *
Ты страдала, ты писала рассказы. О эти рассказы! Смесь самомнения и наивности. Надуманные, скучные. Намедни перечитала «До свадьбы» – унылую, Полина, твою повесть. Не будь мне интересно вспомнить себя (тебя, Полина) молодой, я бы и впрямь заснула от скуки. Как прозрачно все, что ты пишешь! Как тебе тогда хотелось, чтобы тебя поняли, пожалели, обласкали. Героя ты назвала Веренинов. Веренино(й), то бишь верен иной. Это ведь ты Достоевского имела в виду! Так ты страдала оттого, что он не разводится со своей женой?
Вспомни строки из того же рассказа, где герой признается героине: «Я только теперь начинаю немного понимать вас. Столько великодушия в вас таится, столько неоцененных сокровищ, столько добра можете вы сделать иному человеку своим участием, дружбой»? Такой ты, романтичная и обиженная, самой себе казалась! И это то, что ты хотела слышать от Достоевского? Так что же ты терзала его, вместо того чтобы быть великодушной и сделать ему добро своим участием и дружбой? На проверку твои россказни – слюни. В дневнике у тебя есть запись: «Все детство мучительно хотела свободы и радости в любви». Ты считала, что в семье тебе недоставало именно этого? Вздор! Тебя любили в семье! Да, отец был строг. Сестре Надежде строгость воспитания пошла на пользу, тебя же – отвратила.
* * *
Однажды Достоевский написал о тебе в письме к Надежде – помнишь? Она показывала тебе это письмо, как он об этом просил, и я запомнила его слово в слово: «…сестра Ваша Полина требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт. Сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям. Она корит меня до сих пор тем, что я недостоин был любви ее, упрекает меня беспрерывно». Тогда тебе не пришло в голову увидеть себя его глазами, как я, повзрослевшая – какое там? уже старая, – смотрю сейчас сама на себя молодую, на тебя, бедная моя Полина.
Ах, задуматься бы тогда: а вдруг он, твой кумир, знаток человеческих душ – прав? Сейчас, только сейчас, когда уже поздно, в с е поздно – ты повела бы себя иначе … Да, Полина, он был прав! Столкнувшись с гением, так сказать, лоб в лоб, ты сильно ушиблась.
А ведь он любил тебя. Я полагаю, что его главной ошибкой было мужское нетерпение: слишком много женского требовал от тебя, совсем неопытной. Тебя это пугало. Растить тебя как женщину ему было недосуг. Да, родная, я до сих пор помню этот детский твой страх перед близостью, которую он предлагал тебе столь страстно! Теперь я без злости думаю об этом, зная, сколько радости приносит людям близость тел: особенно объятья, нежные дотрагивания, хотя с Розановым, например, не любила даже и этого.
А тогда… Трудно было вам обоим. После тайных, запретных встреч в Петербурге вы разлучились. Уже через пару лет после знакомства – весной шестьдесят третьего – расстались. Ты убежала от него за границу. Впрочем, и в письмах вы продолжали выяснять отношения. Что ж выяснять-то было, коли не было главного – радости?
А с другой стороны, верно, любили мы с Достоевским друг друга – верно ведь? – если не хотели полного разрыва.
* * *
Признайся, он стремился сохранить любовь более, чем ты. Ему так не везло с женщинами до встречи с тобой! Он боялся ошибиться: не дай Бог, и на этот раз – не та. Благодаря разлуке даже понял, как мне кажется, что напугал тебя своими страстными притязаниями. Он надеялся, что именно разлука подскажет тебе верный путь к нему. Помнишь, в теплые минуты он с горечью рассказывал о матери, которую потерял, будучи шестнадцатилетним, о няне Алене, характера ясного и веселого. В каждой вновь встреченной женщине он искал их – мать, няню. Ты же искала отца. Не получалось у обоих. Но ты бесилась. А он – ждал. Ждал он терпеливо.
* * *
Вот они, твои дневники, которые ты вела, будучи за границей. Ценны только те страницы, где ты столь немногословно описываешь встречи и разговоры с Федором Михайловичем. Остальные события столь никчемны, столь безлики, как и почти вся твоя жизнь, если честно. Стоило ли о них и писать? Разве для того, чтобы понять теперь, как ты погубила свою молодость? Как пошл, как низок этот Сальвадор, в которого ты – сумасшедшая! – была влюблена. Что дал тебе этот черноусый иностранец? Он отнял кусок твоей жизни, истоптав его, как лист бумаги. Отнял у тебя гения России. Боже! Изменить Достоевскому с таким ничтожеством.
* * *
А вспомни-ка, как повел себя он, Федор, когда приехал к тебе, не успев получить посланное тобой письмо. Ты ведь помнишь, что написала ему? О, то была пощечина Федору. «Ты едешь немножко поздно, все изменилось в несколько дней. Ты как-то говорил, что я не скоро могу отдать свое сердце. Я отдала его в неделю по первому призыву, без борьбы, без уверенности, почти без надежды, что меня любят. Прощай, милый!» Ты безоглядно бежала от Достоевского, точно так же, как когда-то от родного отца.
И тогда, даже тогда, он простил тебе измену. A ты не поняла его широты, способности к самопожертвованию, желания помочь тебе, обманутой и обманувшейся. А ведь это был поворотный момент, когда отношения могли измениться! Ты и тогда сглупила. Ты продолжала бредить.
* * *
Господи! Как он мчался к тебе, еще ничего не зная о твоем предательстве! А ведь тот период был едва ли не самым трудным в его жизни: только что закрыли журнал «Время», на который он возлагал столько надежд! Измученный безденежьем, припадками, необходимостью писать, писать без передышки, он торопится за границу: к тебе, беглянке, изменнице! Торопится спасать любовь, полагая, что ты ждешь его. Он, Федор Михайлович, берет тебя за руку и увозит из Парижа, где черт тебя попутал встретиться с тем иностранцем. Везет в Италию. Отвлечь.
Ты опять ничего не поняла, не сделала попыток к душевному сближению. Хоть и пишешь в дневнике о черноусом: «Отчего было тогда хорошо? От того, что ново, неожиданно. И можно ли желать, чтобы всего этого не было? Пустота была бы или другая ошибка, может быть, более бесцветная. И как могло бы быть лучше с ним? Это такой прозаический барин». Знаешь, почему ты писала о новом, неожиданном? Потому что тот был молодым, а не «стариком», вдвое старше тебя, как Федор Михайлович. Но ведь хватило же ума даже тогда сообразить, что лучше с тем не могло быть. Еще бы!
* * *
Вот бы открыть наконец глаза на верного спутника, не оставившего тебя в беде. Ан нет! Ты брала от него сочувствие, силы, чтобы внутренне уходить от Сальвадора, меньше всего на свете желая этого! Не будь рядом бедного Федора, ты бы опять бежала к тому, опять старалась бы попасться ему на глаза, чтобы он еще раз плюнул тебе в душу! Ну остановись, Полина, очнись, с тобой рядом – любящий гений! Господи, надо же было уродиться такой дурой: показывать Федору свои идиотские письма к черноусому, советоваться с ним, стоит ли писать еще! Ты хоть на секунду задумывалась, что ведь ему больно?
Нет.
Вот поэтому и теряла. Он страдал и за тебя, и за всех нас. А тебя хватило на жалкого иностранца, лейб-медика.
Как самому Федору Михайловичу нужна была поддержка! Он ведь хватался за тебя как за соломину, ибо сам тонул. Убегал от измученной и мучающейся жены (Боже, прости меня, только теперь я могу понять ее, брошенную, одинокую) к тебе, дуре! Он убивал свое чувство к жене – ради тебя. А ты терзала его своей идиотской изменой, своей глупостью, своей слепотой.
* * *
То ссорясь, то мирясь, вы путешествовали несколько недель по Италии. За свое к тебе милосердие он не получил взамен ничего. Ты осталась, он уехал. Все – впустую. Казалось бы, он должен забыть тебя.
Но вот оно, письмо, адресованное им тебе в Париж. Постой, 52 года тому назад! Письмо о том, что свободен, что хочет тебя видеть! Ты всегда тайно гордилась тем, что написано оно было не когда-нибудь, а в день похорон его жены Марии Дмитриевны, скончавшейся за два дня до того! Тебе бы тогда сказать самой себе: «Очнись! Оглянись! Задумайся, кто с тобой постоянно рядом!» Какие-то безликие тени, пустые разговоры – их отрывки в твоих дурацких дневниках. Ну, милая, ну! Мчись к Федору! Дай ему понять, что ты все поняла, что ты – уже не та Полина, что мучала его. Ты его Полина, его половина.
В голову не пришло!
* * *
Боже, а он, бедный, стремится к тебе, не к кому-нибудь, а к тебе! Оформляет заграничный паспорт, выбивает деньги для поездки, вот-вот вы встретитесь. Но тут умирает его брат Михаил. Вторая смерть. Что ты там сидела в своих чертовых парижах? Кто тебя там держал за хвост? Телеграмму за телеграммой: «Федя, милый, гений мой, ненаглядный, единственный, я – твоя! Навсегда! Опора, служанка, подметка, подстилка, соломинка – навсегда, навечно!!!» Нет! Нет и нет!
Идиотка, пустышка, мерзавка, слепая, глухая! Все проглядела, пропустила, проболтала, протрепала! В с е! Что за письма ты ему писала? Никакие, ни о чем – так, поплавки. Встречаясь с ним, делала одолжения! В ногах бы тебе у него вываляться! Мало тебя били сальвадоры и иже с ними, ох мало… Ты мучилась из-за ничтожеств, а он, несчастный Федор, мучился из-за тебя!
* * *
Как он мечтал, чтобы ты заменила ушедших, его любимых! Уже почти год прошел после смерти жены и брата, а он все ждал! Тебе бы успокоиться, понять. Но нет! Ты – да, ты, дура, – заставила сестру Надежду написать ему письмо, полное упреков. Это же твои слова, твои, не Надины, что он якобы любит лакомиться чужими страданиями и слезами. Господи, какая глупость! Да он был и остался единственным утешителем в твоей жизни, всепрощающим.
* * *
Вспомни, – не помнишь? – вот они, единственно ценные дневниковые записи ваших с Федором Михайловичем разговоров. Сентябрь шестьдесят третьего года в Турине. Вспомни, день был славный, но ты, конечно, как всегда, пыталась его изгадить. Пишешь здесь: «Я как-то упрекала его, а потом почувствовала, что неправа (ну были же просветы в замутненной голове!), мне хотелось загладить эту вину (Господи, ну почему ты не вразумил меня навсегда?), я стала нежна с ним. Он отозвался с такой радостью, что это меня тронуло, и стала вдвое нежнее». Значит, вызывал он в тебе чувства человечьи, значит – могла? И что за бес тебя обуял и почти не отпускал? Так бы и убила тебя, дуру. И еще винишь его, бедного Федю!
* * *
Да, в ответном письме Наде он назвал тебя больной эгоисткой, вспоминая о твоей измене. А ведь тут же написал, что он любит тебя еще до сих пор, очень любит. Но уже не хотел бы любить тебя. Ты и не стоишь такой любви. Он и Наде самой пишет, что любит ее как самую любимую сестру. Боже, как он рвал свое сердце, и некому его было согреть!
* * *
Вы увиделись летом в Европе, и еще раз осенью, но эти встречи были не восклицательными знаками, а унылыми многоточиями.
Ты успела разлюбить. А ведь не исключено, что на «Преступление и наказание» его вдохновила ты. Смотри, та же запись в сентябре, твоя запись. «Когда я сидела подле него и смотрела на него с лаской, он сказал: «Вот знакомый взгляд, давно я его не видал».
Когда вы обедали, он, глядя на девочку, которая брала уроки, сказал: «Ну вот, представь себе, такая девочка с стариком, и вдруг какой-нибудь Наполеон говорит: «истребить весь город». Всегда так было на свете»».
Видишь, стоило тебе его согреть, как ему в голову приходили великие замыслы. Надо перечитать «Преступление».
Розанов так носился со всем, что Федор Михайлович написал, что уже ни слышать, ни читать не могла. Теперь и желание появилось – времена поспокойнее: чай, не 1905 год с этой идиотской революцией!
….1918 года
Поразительно! Старуху назвать Аленой. Ведь это его няни имя. Уж как он любил ее! И убить. Жестоко убить. Я не раз думала, что любовь так ранит самого Федора, что ежели он не может владеть ею целиком, то он, казалось мне, ненавидеть готов.
Вот и нынче перечитываю «Преступление» – и, Господи, как узнаю нас с ним, а уж я-то, как никто, глазами очевидицы насквозь вижу эту великую книгу. Пишет Федор о Дуне со Свидригайловым, когда служила она у него в доме и он был груб с ней для виду. «Этот сумасброд давно уже возымел к Дуне страсть, но все скрывал это под видом грубости и презрения к ней. Может быть, он и сам стыдился и приходил в ужас, видя себя уже в летах… при таких легкомысленных надеждах, а потому и злился невольно на Дуню».
Вот-вот. Я всегда говорила себе, что он, страстно любя, страстно издевался надо мной, не считаясь с моими чувствами. Хоть и вежлив, сентиментален был, а внутри черти его грызли. Его страсть была оскорбительной. Оттого и я, любя, не принимала его до конца. А чем больше он доказывал мне свою любовь, тем горячее стремилась я избавиться от нее, зная, что Федор несет мне одни страдания своим оскорбительным сладострастием. Недаром он, поняв, что загоняет наши отношения в тупик, предлагал мне дружбу, буду-де тебе братом.
Но умен, умен Федор. Сам видит грешки свои, а любил меня, черт, сильно. Это же мой портрет писал: «Конечно, ты знаешь Дуню, знаешь, как она умна и с каким твердым характером. Дунечка многое может сносить, и даже в самых крайних случаях найти в себе столько великодушия, чтобы не потерять своей твердости». О, совесть-то твоя, Федя, нечиста! Помнил, как мучал меня, бедную, юную, развратить хотел, а жениться ни-ни! Я ведь, поначалу, мечтала о свадьбе с тобой. Слава Богу, не случилось.
* * *
Ты меня мучал, но и я тебя, однако же, да как! «Твердости не потерять» – тут ты, писатель великий, опять прав. Слава Богу, ума хватило не даться тебе, гению. Об крайних случаях пишешь? Мне, как никому, твои «крайние-то случаи» ведомы. Первую жену в могилу свел, со мной не получилось! Тебя пережила – и всех вас, достоевских да розановых, переживу, не согнули!
Ты меня разглядел неплохо. Пишешь о Дуне, а мыслишь-то обо мне: «Ведь ей человек-то ясен, а ведь жить-то с человеком. Ведь она хлеб черный будет один есть да водой запивать, а уж душу свою не продаст, а уж нравственную свободу свою не отдаст». И не отдала, даже за твою, Федор, гениальность – не отдала! Верно писала тебе, ох, верно, а что мне было – лет двадцать, двадцать три? – что за любовь свою к тебе никогда не краснела, а отношений стыдилась и сколько раз хотела прервать их еще до бегства моего от тебя за границу. Понял ты, как испачкал своим сладострастием мое светлое, ясное к тебе чувство? Добро бы женой тебе была, ну куда ни шло, а то ведь девчонкой! Да нет, милый друг, и женой вряд позволила бы тебе душу и тело мои калечить, оттого и отказывала, когда ты в ногах валялся да в письмах умолял: сколько раз руки моей просил. Как же ты измазал все, и где ты грязи такой набрался, колодник?!
* * *
Угадал, черт, жизнь мою, как и я – свою когда-то угадала: «Тяжело за двести рублей всю жизнь гувернанткой по губерниям шляться, но я все-таки знаю, что сестра моя скорее в негры пойдет к плантатору, чем оподлит дух свой и нравственное чувство свое связью с человеком, с которым ей нечего делать. И будь даже господин Лужин (а я-то читаю: Достоевский!) весь из одного чистейшего золота или из цельного бриллианта (ну как же: гений земли Русской!), и тогда не согласится стать законною наложницей господина Лужина!» И не стала! Не стала я твоей наложницей.
Писал-то про преступление свое: как ты меня, подлец, и любовь нашу убивал, а от своей греховности не отступился! Если так любил и так уважал, то что ж ты меня-то, как старуху, в романе убивал? Себя-то Раскольниковым мнил и в живых оставил, хоть и намучил его, бедного? А какой ты Раскольников? Ты и есть Свидригайлов – и тебе туда оказалась дорога, куда ты его в романе отправил, за грехи твои несметные.
* * *
Мне жизнь навек испортил, а сам – раз – и женился, нашел эту убогую Сниткину. Я-то догадываюсь, как никто, что вы там с ней вытворяли, и она все терпела. Разглядела я ее, когда к тебе в Петербурге приходила однажды, а ты меня не узнал или вид сделал, что не узнал! Во как глаза ее собачьи затмили очи твоей ненаглядной Полины? Да, она – не я. Она, как собака, вылизывала, что ты ни вытворял – и без того, почитай, нищий, а еще и проигрывал все, что ни наработал.
После меня нет в твоих романах женщины интересной. А я – и Дуня (вот где я – настоящая, подлинная), да и Настасья Филипповна, Грушенька, Аглая! О, и «Игрок» – обо мне. А о твоей Сниткиной – что? О ней-то ни звука! Пустое она место! Ну, дети. Ах, дети! Говорят, эта Люба, дочка твоя, дурные повести пишет да всякие гадости обо мне по черным углам собирает. Нехай! Собака лает, ветер носит.
А Сниткина – удовлетворение твое животное! Помню я слово в слово твое садистское в «Записках из подполья»: «Любовь-то и заключается в добровольном даровании от любимого предмета права над ним тиранствовать». Вот вся наша с тобой история в двух словах. И тиран – ты. Это я на тиранство твое ненавистью отвечала, а свою к тебе светлую любовь – оплакивала. Грязный, ненавижу!
* * *
Что? Видно там тебе, на том свете, где в аду кувыркаешься, что жизнь мою в окаянную превратил? Видно? Ну кувыркайся, кувыркайся, гений проклятый. Тут еще один «гений» кровь мою пил и пьет, поклонник твой: Розанов-идиот, подлец, изменник. Все развода просит. Уж сколько лет просит! А не дам!
Пусть хоть этот гусь платит за то, что жизнь мою калечил своей любовью-ненавистью. Не все мне платить моей душой, вами искореженной.
Это, Федор Михалыч, твоя вина! Это ты, подлая твоя душа, писал о своей надо мною власти в «Игроке»: «Мне от вас рабство – наслаждение. Есть, есть наслаждение в последней степени приниженности и ничтожества, человек деспот от природы и любит быть мучителем». Вот он какой ты, Достоевский, настоящий-то! Изуродовал душу мою! Мало тебе отомстила! Хорошо хоть с черноусым лейб-медиком изменила. С Розановым, твоим обожателем, хоть и смотреть на его козлиную бороду не могла: тошнило, хоть не сглупила. Помучила его, как ты – меня. Одного вы с ним поля ягоды! Скоро встретитесь!
* * *
У него мозгов-то не хватило, хоть и философствовал о тебе, да черт знает о чем, с утра до вечера, понять, что Дуня – я это! А уж о том, что и старуха процентщица – это тоже я, что любовь мою к тебе ты с ней, старухой, и убил – ведь тогда-то мы и расставались, когда писал ты о ней, – никому о том и не догадаться! И восторгался мной, и убил меня, как старуху Алену Ивановну. А ведь видел себя со стороны и слова мои хорошо помнил, недаром в уста Настасьи Филипповны их вложил, мои это слова: «Тут приедет вот этот, опозорит, разобидит, распалит, развратит, уедет, – так тысячу раз в пруд хотела кинуться, да подла была, души не хватало».
Ненормальный! Восторгаешься – люби! А ты убийца, вот ты кто, каторжник окаянный. В тюрьме да в аду тебе место. Все Бог видит. А мне – жизнь дает, что настрадалась я с вами двумя! И ни революция поганая, ни бесы твои ни черта мне не сделают! Выживу!
* * *
Еще ничегошеньки не подозревая о существовании жизненных бурь, порхала я из школы домой, ждала прихода мамы, помогала ей. Праздником для меня становились частые воскресные поездки в гости к друзьям родителей. Жили они, по величайшему счастью (и это один из подарков судьбы), не где-нибудь, а на самой Галерной: там, где когда-то жил Пушкин с Натальей Николаевной, рядом с площадью Декабристов, с Адмиралтейством, с царским Зимним дворцом, с Эрмитажем – словом, едва ли не в лучшем на земном шаре месте. Нарядные: элегантная мама, стройный красавец отец, я, мы мчались туда с ветерком, всегда на такси – великий кутила мой отец! Мимо Летнего сада по двум горбатым мостикам, мимо Кировского моста, Марсова поля, мимо великолепных дворцов, Исаакия – по лучшим в мире набережным. Заворачивали на Галерную и подруливали к дому на задах Сената и Синода, где жил верный папин друг: они вместе служили автомеханиками на ледяной блокадной трассе Дорога жизни.
У низенькой арки старинного доходного дома с двумя каменными столбиками для привязи лошадей нас – если был теплый день – часто поджидал на своей инвалидной коляске Валера: неподвижный, с умным лицом разночинца, с красивыми ван-дейковскими руками, еле говорящий книгочей, давно ушедший в иной мир. Он был сыном от первого брака хозяйки дома, седой, безнадежно больной какой-то таинственной болезнью.
Эта фарфоровая старушка, с беззаботным лицом молодой, избалованной вниманием женщины, обнимала своими вялыми, нежными руками не отходившего от нее ни на шаг влюбленного мужа и что-то медленно, капризно говорила. Их общей с мужем дочкой была худющая и добрейшая Танюшка, моя подружка, – надежная, бесхитростная. Сын, которого наши папы вместе с его тяжеленной коляской вносили в квартиру, сидел и с улыбкой Моны Лизы наблюдал за двумя маленькими беззаботными дурочками.
После обеда мы с Танькой отправлялись гулять. И не куда-нибудь, а в роскошный Адмиралтейский сад со старинными деревьями, газонами, со статуями, с фонтаном, рядом с Медным всадником. Но тогда-то меня интересовала прежде всего песочница: мы строили дворцы, замки, бегая за водой к садовому туалету, что был в двадцати шагах от Исаакия…
В те далекие годы все мы еще были счастливы.
Но, увы, я хорошо помню и такие питерские картины: безногие инвалиды сидят на низких деревянных досках-каталках с четырьмя колесиками у дверей винных магазинов, почти всегда пьяные, и просят милостыню. «Сталинские сто грамм» «для храбрости» превратили их в алкоголиков? Потом, как известно, улицы очистили от этих несчастнейших живых укоров. Сослали их умирать на Валаам. Боже!
До начала 80-х в городе было очень чисто. Бытовало мнение, что приезжие – люди, для которых он был местом для заработков, не более, – стали бросать окурки, мусор прямо на тротуары. Действительно, трудно представить, чтобы в годы моего детства, да и, пожалуй, юности кто-то из питерцев мог бы бросить бумажку на землю. Его бы пристыдили.
В центре едва ли не у каждого дома стоял дворник в белом (!) переднике с бляхой, едва ли не на каждом углу – милиционер. Когда я читаю дореволюционные мемуары, где описывается подобное, то легко представляю себе это – сама такое видела!
Своим рождением в декабре 1957 года брат мой изменил жизнь нашей семьи. Мое относительно беззаботное детство на этом кончилось. Все дело в том, что бедный малыш кричал, нет, он не кричал, он орал с утра и до ночи, а еще и по ночам благим матом. Что-то с ним было не то, накричал грыжу, которую пришлось оперировать.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?