Текст книги "Пункт третий"
Автор книги: Татьяна Плетнева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
1
Евгений Михайлович с удовольствием досмотрел эту, отчасти им самим поставленную, пьеску; надо было попрощаться с актрисами. Он похвалил мимоходом меткий бросок Александры Юрьевны, а затем, спустившись, смачно расцеловал Ирину.
– Правильно ты, Ирушка, решила – замуж тебе пора, – одобрительно сказал он. – Хочу вот вечерком к тебе заглянуть, потолковать, замужество, сама знаешь, дело серьезное.
Ободрив таким образом невест, Евгений Михайлович выбрался из здания и поплелся по набережной, то и дело проверяя, нет ли слежки. Двое молодых людей в штатском следовали за ним на почтительном расстоянии, старательно выдерживая дистанцию. Уборин отошел к реке, сунул беломорину в дыру из-под переднего зуба и задумался. Ярко-белая чайка, солнечные блики на воде, перегретый асфальт; послеобеденное безлюдье жаркого городского дня.
Топтуны медленно тащились по пустынной набережной. Надо думать, он не опознан: слишком уж несерьезно выглядит слежка. Скорее всего, его пасут лишь как неизвестного, посетившего политический процесс гражданина.
Евгений Михайлович додумал, докурил и быстро, не оборачиваясь, пошел вперед. Свернув на хорошо знакомую ему улицу, он отбежал от угла и остановился перед афишей. Вскоре появились сопровождающие; они бежали, боясь его упустить, и от неожиданности или по неопытности не сразу догадались, свернув за угол, сменить легкую рысь на шаг. Теперь деваться им было некуда, и они медленно пошли вперед, старательно любуясь архитектурой старого города. Уборин подпустил их шагов на двадцать и открыл прицельную стрельбу из своей личной боевой рогатки.
Высокий топтун вскрикнул и схватился за плечо; второй толокся подле него, стаскивая с коллеги пиджак, чтобы осмотреть рану, и явно не собирался ссориться со стрелком. Евгений Михайлович дружелюбно помахал им рогаткой, пересек улочку и вошел в подъезд. Подъезд этот был сквозным, и от черного его хода начинался великолепный каскад проходных дворов, выводивший туда, где уже полчаса парился в машине инвалид Косовский, поджидая своего изобретательного двойника.
2
Генрих же Павлович Милде, не задействованный в процессе адвокат Рылевского, почти не страдал от жары. Свою машину он поставил в тень, опустил в ней все четыре окна и, поджидая Александру Юрьевну, с удовольствием перелистывал только что купленные в соседнем «Антикваре» книги. Генриху Павловичу давно уже перевалило за шестьдесят, однако он был подтянут, бодр, предприимчив и жизнелюбив и по праву считался лучшим политическим адвокатом Питера.
Рылевский отказался на суде от его услуг не из недоверия, а потому лишь, что хотел ясно обозначить некоторые вещи; а что позволено антисоветчику, то неприлично для его адвоката. Вовсе не для обличительных выступлений в судах нужен был Милде народу, и Александра Юрьевна хорошо это знала; о встрече она договорилась с ним еще из Москвы.
Генрих Павлович обожал устраивать личные дела своих клиентов и уже несколько раз носил в тюрьму записки от Лисовской и хорошее пиво к ним – от себя.
Он заметил Полежаеву издалека – она медленно шла по солнцепеку, курила и щурилась от солнца и недосыпа. Прежде он видел ее только раз, мельком, и подумал тогда, что Игорь стареет: заводит себе девочек все моложе и моложе; свежая, влюбленная, робеющая Александра Юрьевна очень понравилась тогда адвокату Милде.
Она стояла рядом с машиной, не замечая Генриха Павловича, и растерянно озиралась; растрепанная, усталая, с набрякшими от жары и слез веками, она показалась ему выцветшей копией той румяной зимней девицы. Он распахнул дверцу и окликнул ее.
– Милая моя девочка, я все знаю, – начал он, отечески нежно обнимая ее за плечи, – доверьтесь мне, прошу вас. Располагайте мной как угодно. Я отнесу Игорю все что хотите…
– Спасибо, – сказала Сашка, вежливо выкручиваясь из адвокатских объятий, – спасибо, если можно – вот это.
Она протянула Генриху Павловичу вчетверо сложенный листок без конверта и отдельно – свою фотографию. С фотографии глянула на Милде прежняя молодая Александра.
– Красавица моя, – восхитился адвокат, любуясь, правда, не натурой, а снимком, – завтра же принесу вам ответ. Да не грустите, не печальтесь вы так, я ведь в жизни многое повидал, кое в чем неплохо разбираюсь; и вот что я вам скажу: он вас любит.
У Милде был хорошо поставленный, богатый и мягкий адвокатский голос.
Ей не хватало нынче только утешений стареющего любопытного лиса; она разревелась, как маленькая, громко и безутешно.
Кто же это так ее, на хрен, любит – зимний ли, учивший ее бескорыстию философ и великодушный герой, этот ли чужой, равнодушный ко всему, кроме своей героической роли, зэк? И что она должна делать в связи с этой – неизвестно чьей – великой любовью? Она ведь отбарабанила уже положенное на следствии и суде, привезла казенных денег на передачи и теперь вот отдала адвокату записку все с тем же унизительным вопросом о браке. Что-нибудь еще?..
– Прошу вас, поверьте мне, – совсем уж не к месту повторил Милде, – он действительно вас любит.
Сашка зарыдала еще пуще, и, чтоб утешить ее, галантный адвокат побежал за мороженым.
3
– Послушай, – сказал офицер, – а что это бабы из-за тебя такой шум подняли? Ту, что цветами кидалась, я не разглядел, а та, что на лестнице орала, – царь-баба, ништяк-баба. Тебе что, одной такой мало?
– Да нет, – неохотно отвечал Игорь Львович, принимаясь за свой законный, с некоторым опозданием доставленный из тюрьмы обед, – я бы сказал, чересчур даже, многовато.
– Ну ты и жук, – возмутился конвойный, – сам как череп с жопой, да еще разборчивый. Вторая, что ль, еще лучше?
– Хрен их разберет, начальник, кто лучше, – отмахнулся Рылевский.
Лучше ему становилось от каждой влитой внутрь ложки остывшего невыразительного хлебова. Пища вытягивала из крови остатки отравы, впитывала их, как губка, и, обволакивая, уничтожала. Рылевский выскреб обе миски до дна, что было ему совершенно несвойственно: в тюрьме он жил в основном на передачах, теперь же поедал казенное почти с наслаждением, всем нутром ощущая его пользу и необходимость.
Отобедав, Игорь Львович кое-как улегся на узкой деревянной скамье и заснул мирным и глубоким сном, как выздоравливающий после тяжкой болезни.
За тонкой перегородкой конвоиры продолжали неторопливый мужской разговор о тайнах женской души и преимуществах полигамии.
4
– Но ведь мы не знаем всего, Ира, и конечно, тут есть причина, ее просто не может не быть, – утешал Ирину благороднейший Дверкин, стоя с протянутой рукой на краю тротуара. Ирина Васильевна решила в перерыве съездить домой, не отпуская такси, накормить Кольку и вернуться в суд.
Дед Иван с коляской помещался в гуще кустов подле дома. Он разомлел на солнце и, скрытый листвою от мира, наблюдал, как тяжело качаются на ветру лиловые верхушки сирени.
Подъехавшая машина разбудила Кольку. Сквозь кусты Иван Павлович вмиг разглядел знакомую черно-белую юбку и появился у подъезда ровно в тот момент, когда Ирина Васильевна прощалась с Дверкиным легким дружеским поцелуем.
– Хороши, – мрачно сказал дед, вгоняя в краску трепетного поклонника, – одной по судам таскаться скучно, хахаля себе завела.
– Ну это уж ты, дед, брось, – возмутилась Ирина, – Сашку, что ль, не узнал?
– Узнал, узнал твоего Сашку-Пашку, скажи лучше спасибо, что ребенок спал хорошо на свежем воздухе, а что ты утром надоила, то уж давно вышло.
Глядя под ноги и куда-то вбок, Иван Павлович вяло пожал Дверкину руку и буркнул:
– Коляску помоги вытащить, Сашка-Пашка.
Ирина осталась ждать их у подъезда. Первым из кустов появился Иван Павлович с Колькой на руках; вид у него был такой, будто он по меньшей мере выносит внука из горящего дома; Дверкин возился с застрявшей в кустах коляской.
Ирина Васильевна вошла в дом, дед с Колькой следовал за нею; смиренному же Александру Ивановичу долго еще пришлось трудиться, чтобы освободить опутанное ветками переднее колесо.
Вечер1
Правое переднее колесо инвалидной машины Косовского грохотало и колотилось не то о собственную ось, не то о дорогу.
– Стучит, как сука у кума, – спокойно заметил Евгений Михайлович и опустил стекло, чтоб выбросить окурок.
О ненадежности колеса Юрий Борисович предупредил его с самого начала, сказал, что больше получаса оно не выдержит и надо бы не по сомнительным уборинским делам разъезжать, а отправляться в техремонт, и всё тут. Косовский был измучен жарою и зол, однако волю гонимого друга нарушить не мог и, отчаянно ругаясь, поехал-таки, куда было велено.
Пользуясь случаем, Евгений Михайлович нанес пару необходимых визитов и подыскивал уже подходящее местечко для высадки, когда худшие опасения инвалида оправдались вполне: проклятое колесо сорвалось и запрыгало по мостовой, машина развернулась, тяжко осела и остановилась, уткнувшись в тротуар. Евгений Михайлович побежал выручать колесо; оно моталось во встречном потоке автомобилей, как щепка в прибое.
Как всегда, Евгений Михайлович оказался в гуще событий: вокруг него пели тормоза, страшно матерились шоферы, пару раз он чудом вывернулся из-под колес, и все понапрасну: колесо уносило все дальше и дальше. В конце концов грузовая машина с надписью «Хлеб» врезалась в затормозившую подле Уборина легковушку; посыпались и захрустели стекла, выпрыгнул хлебный шофер; размазывая по лицу кровь, кое-как вылез и пострадавший.
Евгений Михайлович поднял наконец колесо и пошел к инвалидке.
Движение почти прекратилось. У противоположной обочины притормозил гаишный газик, и двое ментов медленно двинулись к Косовскому, разгребая по пути густую машинную кашу.
– У тебя, перемать, документы-то как? – злобно спросил Юрий Борисович.
– В порядке, – бодро начал Уборин и вдруг, сообразив, умолк. Два инвалида Косовских в одной машине с отвалившимся колесом вряд ли могли рассчитывать на восторг и сочувствие автоинспекции.
– Документы-то у меня твои, – задумчиво сообщил приятелю Евгений Михайлович.
– Уе. вай, – сказал самоотверженный инвалид, – вали на…
Евгений Михайлович кивнул, положил колесо на капот и неторопливо пошел от машины прочь. Он слышал, как ругались гаишники, как, сбиваясь на визг, орал порезанный водитель жигуленка, но не обернулся, а лишь немного ускорил шаг. На перекрестке он терпеливо дождался зеленого света, перешел улицу, завернул за угол и только тогда позволил себе побежать. Ему показалось даже, что сзади стреляют, но это не имело уже никакого значения.
2
Ясное дело, никакого значения не имело – что и как будет сказано. Окажись вдруг прокурор – Демосфеном, а сам он, Игорь Рылевский, – Иоанном Златоустом, это ничуть не изменило бы приговора. Вся эта говорильня важна и нужна только сама по себе.
Ожидая своей очереди, Игорь Львович спокойно рассматривал зал и не очень-то внимательно слушал прокурорскую речь, пока не понял, что с гражданином обвинителем творится что-то неладное.
Прокурор покачивался из стороны в сторону, мямлил, часто пил воду из стакана и вообще был настолько не в себе, что несколько раз назвал Рылевского Рылеевым, чье гордое имя носила улица, где проживал свидетель Коваленко. Увязка нехитрых фраз давалась прокурору с таким трудом, будто и он хлебнул Кисиной спиртяшки. Рылевский ласково улыбнулся своему обвинителю.
Из суетливой и путаной речи выплывали две совершенно противоположные истины: первая заключалась в том, что за несколько лет антисоветчик Рылевский (он же Рылеев) натворил такого, что непонятно, как вообще носит родная земля его самого и многих его приятелей, таких, например, как Коваленко или эта так называемая жена; на них прокурор требовал выделить уголовные дела и призвать их, как положено, к ответу.
Антитеза же сводилась к тому, что действия означенного антисоветчика полностью соответствуют предложенной следствием статье 190-прим, потолок которой – всего-то три года. И, учитывая смягчающее обстоятельство – наличие малолетнего сына, прокурор попросил осудить Рылевского на два с половиной года лагерей. Казалось, он сдерживается изо всех сил, чтоб ненароком не добавить: а будь моя воля, я б его еще вчера расстрелял.
Сашка с Коваленкой испуганно переглянулись: лепестковое заклятие сработало – меньше трех лет по 190-прим никому еще не давали.
Прокурор сделал еще несколько попыток свести несводимое, ссылаясь на немыслимую, невообразимую просто гуманность советского права, а отговорив, тяжко опустился на стул и некоторое время сидел неподвижно, потом отхлебнул воды из стакана и, запустив руку под китель, стал растирать себе грудь.
Игорь Львович говорил недолго.
– Дамы и господа, – начал он и слегка поклонился публике, прижав руку к груди, – свою защитительную речь я буду строить по женскому принципу: во-первых, это не твоя кастрюля, во-вторых, ты мне ее не давала, а в-третьих, она и была с дыркой.
Игорь Львович проговорил все это со смаком, с оттяжкой и остановился, ожидая смеха.
Однако небольшой сутулый зэк меж двумя конвоирами представлял собою зрелище совсем невеселое.
…Захваченный разбойничьей шайкой человек довольно дружелюбно пытается объяснить цель и причину своего путешествия, жестикулирует мягко, почти по-домашнему.
– Во-первых, ни один из эпизодов моего дела не доказан, – не дождавшись смеха, продолжал Игорь Львович. – Вот, например, изготовление «Архипелага ГУЛАГ»…
Обстригли его загодя, до суда, и его высокий, в пять морщин лоб казался неестественно, почти карикатурно огромным. Речь Игоря Львовича была проста и хорошо продуманна.
– Во-вторых, ты мне ее не давала, – напомнил он. – Все разговоры о том, что я распространял нечто, мною, предположим, размноженное, строятся на показаниях моего друга Коваленки, который, как мы могли заметить, полностью сейчас от них отказался.
Сашка старалась запомнить его речь дословно. Как бы там ни было с невестами, а вот восстановить по памяти всю эту шестичасовую говорильню втроем будет проще. Ну, про кастрюлю, конечно, момент незабвенный.
Прокурор дремал не вникая, как старый и не очень уже уверенный в своих силах атаман.
Сашка рассмотрела лицо подсудимого до последней морщинки.
Чужесть его была такой безнадежной, неубывающей, что она и не пыталась уже перехватить его взгляд. Рылевский увлекся и говорил уверенно и с удовольствием:
– В-третьих, о том, что кастрюля эта имела дырку изначально. Я надеюсь, что граждане судьи знакомы с Декларацией прав человека, подтверждающей мое право на распространение такой информации. К тому же, даже исходя из советского кодекса, «ГУЛАГ» нельзя назвать клеветой: это не более чем объективное изложение нашей новейшей истории.
Все вышесказанное, граждане судьи, я считаю достаточным для оправдательного приговора. А как подсудимый могу добавить, что виновным себя ни в чем не признаю. И не признаю. Вот, собственно, и все, как говорил Хармс.
Рылевский развел руками, с улыбкой поклонился публике и сел. В зале задвигались, зашумели, раздалось даже несколько хлопков. Судья сообщил, что вынесение приговора откладывается до завтрашнего утра.
Зал быстро наполнился солдатами – конвой удвоили, а может, и учетверили, публику же настоятельно попросили оставаться на местах до вывода подсудимого.
3
Народ расходился; вскоре вышла и Ирина Васильевна с компанией.
– После этого, – говорила нервная темноволосая девушка, – надо я не знаю что делать…
– Выпить надо, детка, и как можно скорее, – объяснил ей хлипкий молодой человек, похожий на серебряновековского поэта; на суде он давал исключительно благоприятные для Рылевского показания, отчего в недалеком будущем ожидал крупных неприятностей, в ближайшем же – дружеского восхищения и женской любви.
– Неужели – выпить, друг мой? – ласково спросила Ирина Васильевна.
Поэт Старицкий глянул на нее глубоко и проникновенно и возгласил:
– Дамы и господа! Приглашаю вас выпить бокал вина в доме опального русского поэта!..
Дамы и господа оживились и стали выворачивать мелочь из карманов, обсуждая количество и качество напитков.
– Ира, меня Уборин просил к тебе зайти сегодня, после одиннадцати, ты как? – пустым голосом спросила Сашка.
– Приходи, конечно, – вежливо сказала Ирина. – Переночуешь. А сейчас ты куда? Старицкий, обрати внимание, девушка отказывается с тобой выпить.
Свет быстро убывал; с залива натягивало дождь, плоские тучи обложили небо.
– Саш, ты что, пойдем, – сказал Коваленко. – Я же, помнишь, еще минус полгода наколдовал. Пойдем выпьем, чтоб больше двух не дали.
Оттеснив его, Старицкий склонил перед Сашкой голову, отчего длинные и прямые волосы скрыли все его лицо, и с чувством заговорил:
– Никогда еще Старицкому не приходилось приглашать даму дважды…
– И трижды тоже не приходилось? – невежливо перебила Сашка, чтоб отвязаться. – Ладно, дамы и господа, с вами – до завтра, с вами же, Ирина Васильевна, – до вечера.
– Саш, а паспорт при тебе? – забеспокоился вдруг Дверкин. – Билет[28]28
По существовавшим паспортным правилам приезжий мог жить в чужом городе без прописки трое суток. Дата приезда устанавливалась по билету.
[Закрыть] там, а?
– И паспорт имеем, и билет вчерашний, и повестку в горсуд, – объявила Александра Юрьевна, отрываясь наконец от компании.
Речка стала серой и тусклой и, казалось, потекла вспять – с Невы задувал сильный ветер. У Ирины Васильевны замерло и нехорошо перестукнуло сердце. Пройдя несколько шагов, она отвернулась от ветра и остановилась, чтобы переждать очередную отлучку сердца.
Сашка уходила медленно, опустив голову, и плакала; во всяком случае, она то и дело вытирала лицо рукавом. Несмотря на ветер, дышать было нечем.
– Топиться, что ль, пошла? – спросила Лисовская.
– Отдышись, Ира, – попросил Дверкин. – Иди медленно и не разговаривай. Так топиться не ходят: у нее даже спина злится. Жаль ее, конечно, – нечаянно проговорился он, – этот ваш Рылевский, надо сказать, мразь еще та: тебя измучил, дуре этой всю жизнь перепутал, и всё, заметь, мимоходом, ненароком, легким движением руки… ладно, всё, прости.
Ирина Васильевна хотела что-то возразить, но промолчала; ей не хватало воздуха.
Несмотря на высоту потолков, в комнате опального поэта ей стало еще тяжелее: смесь пожизненной прокуренности с преддождевой духотой была просто невыносима.
Поэт усадил гостей на пол, раскрыл обе створки окна и велел Коваленке разливать. Серый воздух стоял в оконном проеме вровень с рамой, не проходя внутрь.
– Ну, господа, – начал хозяин, – за освобождение матери-родины нашей от кровь сосущих коммунистов!..
Он произносил тост по всем правилам, напирая на букву «о» и оглаживая рукою воображаемую бороду.
Закусывать было почти нечем, и потому Коваленко тут же объявил второй тост – за отсутствующих не по своей воле и за Рылевского лично.
– А за святую-то поэзию? – торопил хозяин, разливая по третьей.
– Да подожди ты со своей поэзией, – невежливо влез Дверкин; дамы и господа ничего не ели с утра и потому окосели неприлично быстро, – подождите вы, ни за какую ни за поэзию, пить сейчас будем за соединение любящих, так вот.
– Это ты хорошо сказал, – обрадовался пьяненький Коваленко; после его допросной гастроли девица, горячо им любимая, ушла от него навеки. – За соединение любящих пьем, понятно? – повторил он, проливая вино на ковер поэта.
Ирина Васильевна отошла к окну. Ни один лист не шевелился на пыльном дворовом тополе; казалось, снаружи воздуха еще меньше, чем в комнате.
– Что ж вы, Ирина Васильевна, за любящих не пьете? – развязно спросил Дверкин, обдавая ее горячим пьяным дыханьем. – За любящих вас – выпейте, вот.
– За Рылевского мы уже пили, – кратко отвечала Ирина, экономя воздух.
Дверкин сник и отошел, чтоб далее пить без тостов.
Лисовская уселась с ногами на широкий поэтов подоконник, отвернулась и заплакала беззвучно – о себе, о Кольке, о том, кто еще год назад считал себя ее женихом и кому она давно не пишет ничего, кроме открыток; о том, кому так славно они с Рылевским перебрасывали левые письма и деньги в зону; о том, кому давно уже известно и о Кольке, и обо всем прочем. О соединении любящих брякнул проклятый Дверкин; и сама она хороша, взялась пить с этими бездельниками, вместо того чтобы ехать домой, к Кольке. Что и было бы, по правде говоря, истинным соединением любящих. Она вытерла слезы и слезла с подоконника.
У подъезда ее уже встречал сильный, в момент разогнавший духоту и уныние дождь.
4
…Дождь смиряет небесный свет
и древесный цвет… –
сочиняла Александра Юрьевна, сидя на корточках под небольшим навесом. Дождь застал ее на подходе к Крестам, и с ним в июньский день вошла уютная видимость сумерек.
…Молят глаза о глотке просторного света… –
уточнила Сашка.
Дождь развернулся и, лупя вкось, вымочил ей бумагу.
…И лукавый ствол, и бесшабашная прежде глина
Уводят свои цвета внутрь: так прячут в дом
Детей во время ненастья…
Строчки становились все кучерявее, стишок же разваливался на глазах. Над рекою быстро расширялся голубой просвет; обшарпанные кирпичные корпуса старой тюрьмы выглядели на солнышке вполне прилично и даже весело. На небольшой площадке под внешней стеною тюрьмы лежали огромные асбестовые трубы.
Александра Юрьевна присела на теплую, обсохшую уже трубу и долго смотрела, как качается на ветру незрелый пыльный репейник. Никаких особенных планов у нее не было, хотелось побыть одной до визита к Лисовской.
Место уединения выбрано было, надо сказать, с толком: тюремный репейник был хорош; качаясь, он подталкивал облака безобидными, гладкими еще головами.
Мимо протащился мужичок в засаленной спецухе, посмотрел на нее неодобрительно и безмолвно удалился. Потом прошли еще двое в непонятной форме; беседуя важно, они вовсе ее не заметили.
…Тюремный репейник парит у виска…
Сашка подняла голову. Шагах в двадцати от нее какая-то девочка рисовала мелом на асфальте.
…Тюремный репейник парит у виска,
Тюремный репейник грозит облакам… –
это, ясно, сущий плагиат, и по форме и по размеру; и все же самого-то репейника в «Реквиеме» нет.
Девочка рисовала сосредоточенно и, пятясь задом, незаметно для себя приближалась к Александре Юрьевне. Закончив, она выпрямилась, откинула волосы и поглядела вверх; Александра Юрьевна подивилась ее занятию: на вид ей было никак не меньше пятнадцати.
Наконец девочка обернулась, заметила Александру Юрьевну, вежливо поздоровалась с нею и попросила закурить; Сашка кивнула.
– Извините, – тонким голосом сказала девочка, неотрывно глядя вверх, – а вы не могли бы… видите, мне-то сейчас не отойти…
У ног ее на асфальте белели огромные меловые буквы, и Александре Юрьевне пришлось пройти десяток шагов, чтобы прочесть: САША Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ ПИШИ ОТВЕТ.
Девочка жадно затянулась Сашкиной сигаретой и вынула из сумки отличный полевой бинокль. Прямо по стене било солнце; девочка долго вертела колесико, стараясь разобрать ответ. Пока Александра Юрьевна соображала, каким образом отвечают из тюрьмы, девочка снова начала писать; бинокль мешал ей, и она сунула его Сашке.
– Послушай, а оттуда-то как? – спросила Александра Юрьевна.
– Смотри, – сказала девочка, прерываясь, в буквальном смысле, на полуслове, – вон то окно: он пишет крупно на бумаге и к стеклу прижимает…
Да уж, это вам не про тюремные репейники развозить.
– Давай помогу, – предложила Александра Юрьевна, – ты одну строчку пиши, а я под ней – другую, быстрее будет, хочешь?
Девочка заулыбалась, забрала у Сашки бинокль и разломила кусок мела пополам.
– Вот отсюда давай, – серьезно сказала она, – «люблю навеки».
Александра Юрьевна закончила первой. Дописав свою строчку, девочка отряхнула руки и взялась за бинокль.
– Отошел, – объяснила она. – А может, отогнали.
Они присели рядышком на Сашкиной трубе, укрывшись таким образом на случай, если бы какой-нибудь мент догадался взглянуть вниз.
– Как ты додумалась? – в восторге спрашивала Александра Юрьевна. – И просто ведь так, и здорово.
– Подсказали, – отвечала девочка. – Меня, вообще-то, Соней зовут. А тебя?
– Саша. А ему ты как объяснила?
– Это он мне объяснил. Его тоже Сашей зовут. Каждый день ходила, как взяли, стояла тут, пока не заметил. Потом повезло, записку мне с ключником передал. Он-то не виноват, понимаешь, все на него свалили. А ему тут как раз восемнадцать исполнилось. Ну ничего, адвокат хороший, говорит – всё путем.
– А давно взяли? – перебила Сашка.
– Второй месяц хожу, – сказала девочка.
– Сколько ж тебе лет? – ласково спросила Александра Юрьевна.
– Пятнадцать с половиной; в армию провожать его собирались, понимаешь, – всхлипнула вдруг Соня и зачастила, смахивая слезы: – Я ж по правде жить без него не могу, про армию думала – все плакала. А теперь не плачу – хожу, пишу вот.
И девочка Соня разревелась, положив голову на плечо Александры Юрьевны. Волосы у нее были мягкие, светло-серые, как пух пыльного воробья, и вся она, от разлохмаченной головы до смешных красных туфель на босу ногу, являла собою искомую цельность и простоту.
– Слушай, – сказала вдруг Александра Юрьевна, – вроде бы такой закон есть – кто отсидел, того потом в армию не берут. Так что осудят, не осудят – без разницы; а тюрьма армии не хуже – это уж факт.
От этих великолепных и опасных слов девочка Соня встрепенулась и подняла голову.
– А ты тут чего? – спросила она, заглядывая Сашке в лицо.
Репейник тихо качался на ветру, никак более не тревожа воображения Александры Юрьевны.
– Я тут… у меня тут тоже парень сидит.
– А где? В каком корпусе? – быстро спросила девочка. – Давно сидит?..
– Три месяца, а где – не знаю. Тут где-то.
Девочка выскочила на асфальт.
– Отвечает, – закричала она и, приподнявшись на цыпочках, вытянулась вверх и вперед, читая. – Три месяца, а ты не знаешь, дурная, что ли? Сейчас про твоего спросим, в какой он камере…
Теперь Сашка писала верхнюю строчку: ИГОРЬ РЫЛЕВСКИЙ, 190-прим, а Соня продолжала за ее спиною: ОБНИМАЮ ЦЕЛУЮ 100 РАЗ.
Они опять перекурили; свет заметно смягчился, читать стало проще, и Соня, дождавшись ответа, гордо и быстро прочла вслух: 87 камера второй этаж снизу не видать люблю родная.
Чьи-то пальцы плотно обхватили Сашкину руку повыше локтя.
– Пошли, пятнадцать суток заработала, – злобно сказал цырик[29]29
Цырик – тюремщик, любой сотрудник МВД, работающий в тюрьме. Преимущественно петербургское жаргонное слово.
[Закрыть], давно уж наблюдавший за их девичьей забавой.
– Пойдем, – согласилась Александра Юрьевна, кивая Соне.
Девочка подпрыгнула и, размахивая биноклем, побежала к набережной.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?