Текст книги "Кысь. Зверотур. Рассказы"
Автор книги: Татьяна Толстая
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
Ща
«Жил в городе Дели богатый водонос, и звали его Кандарпакету…» Читал.
Что ж теперь делать-то. И чем жить. Опять – словно тревога; словно бы себя потерял, а где, когда – не заметил. И как-то страшно. Недавно думал: богач, а спохватился – все богатства-то позади, утекли водою. Впереди – великая сушь, пустыня. Жил в городе Дели богатый водонос…
Огляделся. Тишина. Мышь не шуршит. Тихо. Потом звуки проступают: в дому – ножика мерный стук, мясо на пельмеши рубят, а вон то – звук гладкий, утробный, – тесто, знать, катают. За окном природа шумит, сама себе жалуется: зудит, скрипит; то вдруг восплачет ветром, метелью, бросит снега в окно и снова зудит, зудит, зудит в вершинах дерев, гнезда качает, кронами помавает. Снега глухие, снега большие; окружили терем, метут через три забора; хлев, амбары – все заметает, все укрыто бегучим, ночным, рвущимся снегом. А сердца в нем нет, в снегу-то, а ежели и есть – злое оно, слепое. Машет снег, машет, словно бы рукавами, взметается до крыши, перекидывается через заборы, понесся по слободе, по улочкам, через плетеные тыны, худые крыши, за окраину, через поля, в непролазные леса, там деревья-то попадали – мертвые, белые, как человечья кость; там северный кустарник можжевел иглы свои расставил: пешего ли проколоть, санного ли; там и тропки-то петлями свернулись: за ноги схватить, спеленать; там и сучья приготовлены – шапку сбить; и колючка свесилась: ворот рвануть. Ударит снегом в спину, опутает, повалит, вздернет на сук: задергаешься, забьешься, а она уж почуяла, кысь-то, – она почуяла…
…Передернулся весь, замотал головой, чтоб не думать, глаза зажмурил, уши пальцами заткнул, язык высунул да прикусил; гнать ее из мыслей, гнать ее, гнать ее!.. Тело-то у ней длинное, гибкое, головка плоская, уши прижаты… Гнать ее!.. Сама она бледная, плотная такая, без цвету, – вот как сумерки, али как рыба, али как у кота на животе кожа, меж ног… Нет, нет!.. Нет!!!
…Под когтями-то у ней чешется, все чешется… А видеть ее нельзя, нельзя видеть-то ее…
Стал стукать головой об стену, чтоб звезда в глазах просверкнула, чтоб какой-никакой свет во тьме взблеснул, а ведь глаза, они такие: зажмуривай не зажмуривай, а под веками, в красноватом мраке, все что-то копошится, перебегает: слева направо то волосы какие торопливые промелькнут, то рябь запляшет, и не прогнать ее, то предмет какой выбежит непрошеный и будто ухмыляется, а потом сам раз! – и растает.
Отожмурил глаза; пошли колеса красные да желтые вертеться, голова закружилась, а она уж тут, ее и с раскрытыми глазами видишь! Причмокивает немножко, и лицо скривила…
Ногами стал тупать: туп! туп! туп! туп! Руками махать, потом в волосья руки запустил и дернул! Еще! Э-э-э-э-э-э-э-э-э!!! – закричал. – Э-э-э-э-э-э-э-э-э-э!!! Жил в городе Дели богатый водонос, и звали его Кандарпакету!!! Жил богатый водонос, жил богатый водонос! Жил – жил, жил – жил, жил богатый водонос! Да разлюлюшечки мои! Да тритатушечки мои! Да богатый водонос, да разбогатый водонос!
Сейчас наподдать бы кому, страх и злобу сорвать; то ли Оленьку отлупить – вот тебе колобашки! – а не то разбежаться да теще поджопник вдарить: пусть потом два часа колышется!..
Побежал по лестнице вниз, не разбирая дороги, горшок с цветком своротил, с тестем столкнулся, крикнул:
– Книги кончились!!! Тудыть!..
– Тудыть!!! – отозвался тесть как эхо, засверкал глазами, топнул, торкнул Бенедикту в руки – откуда ни возьмись – крюк двуострый, рванул дверь чулана – швырнул Бенедикту балахон; оболокло Бенедикта, ослепило на мгновение, но прорези сами пали на глаза, все видать как через щель, все дела людские, мелкие, трусливые, копошливые; им бы супу да на лежанку, а ветер воет, вьюга свищет, и кысь – в полете; летит, торжествуя, над городом; «Искусство гибнет!» – вскрикнул тесть; сани разворачивало на поворотах с визгом; красным огнем полыхают наши балахоны в метельном вое, – поберегись! – красная конница бурей летит через город, и два столба света, светлая сила, исходят из тестевых глаз, освещая путь; надежа, защита, напор – отступает кысь, не дадимся, нас много! – вперед, санитары, искусство гибнет! – в распахнутой двери избы белые оладьи перепуганных лиц, – а, обоссались со страху?! – книгу! Книгу! – голубчик визжит, заслоняется локтем, выставил ногу, мечутся тени, держи его!!! в печь сует!!! – а-а, искусство жечь?! – крюком, крюком; «Поворачивай!» – дикий крик тестя али другого кого, не видать под балахоном; «Поворачивай крюк-то, тудыть!» – повернул, дернул, лопнуло, потекло, закричали, вырвал книгу, к сердцу прижал, трепеща, – живу!!! – оттолкнул ногой, прыжком вылетел в метель!
…Бенедикт плакал, лежа в постели, жидкие слезы текли неостановимо, теща меняла подушки, тесть велел бабам ходить на цыпочках, говорить вполшепота и не беспокоить больного тревожными расспросами. Сам сидел у Бенедикта на постели, с краешку, поил тепленьким, нависал, качал головой, сокрушался.
– Ну как же ты, а? ну что ж ты какой неловкий… говорил тебе: крюк осторожно поворачивай, лёгонько так… От плеча, от плеча… А ты вон как: хрясь! – да и все тут.
Бенедикт давился слезами, тихо, тоненько выл, ослабевшие пальцы дрожали, чувствуя холод и увертливость крюка, хотя никакого крюка уж в пальцах и не было, а только кружка с канпотом.
Не было – а вроде как и был, рука до локтя чувствовала хруст, вот как жука давишь: вместо того чтоб захватить книгу, да дернуть, да вырвать – попал голубчику прямо по шее, по шейной жиле, а как крюк-то повернул неловкими пальцами, – жила и выдернись, и потекло, черное такое, и голова на сторону, и в глазыньках-то потухло, и изо рта его тоже как бы срыгнулось.
Никогда Бенедикт не убивал людей, али сказать голубчиков, и не думал даже; побить-поколотить – это дело другое, домашнее, каждодневное; ты его, да и он тебя, вот и квиты, ну синяк там, вывих – все как водится. Да и прежде чем бить голубчика, надо на него распалиться, тяжесть на сердце накопить, угрюмство, чтобы синяк али вывих это угрюмство уравновесили, вот как на весах взвешивают: сюда товар, сюда гирьки, – вот тогда дашь кулаком наотмашь – и справедливо.
А этого голубчика, что он задавил-то, он и не знал прежде, и в глаза не видывал, не распалялся на него, ничего не имел против, – живет и пущай себе живет, репу садит, с бабой своей беседует, детушек малых на коленке качает.
А просто книгу хотел отнять, потому что отсталость в обществе большая, народ темный, суеверный, книги под лежанкой держит, а то в ямку сырую закапывает, а книга от того гибнет, гниет, рассыпается, зеленью подергивается, дырками, червоточиной; книгу спасать надо, в месте сухом и светлом содержать, холить и лелеять, беречь и целовать, – другой не будет, другой взять неоткуда, древние люди, что книгу эту написамши, сошли на нет, вымерли, и тени не осталось, и не вернутся, и не придут! Нету их!
А они, голубчики наши темные, – вона! – ни себе, ни людям, попрятали книги и гноят, и нипочем не признаются, что, мол, книга у него запрятана, а отсталость большая и Болезни боятся, а Болезнь тут ни при чем, Бенедикт тыщу книг прочитал – и здоров.
А на голубчика он не распалялся, это все водонос из Дели, а звали его Кандарпакету, это все тесть – подбил под руку, подсунул крюк не вовремя, когда сердце ослепло, когда снег бесновался да дальний вой разума лишил!.. А вот, а вот что она делает с людьми: лишает разума, летит в метели, голодная, бледная, и себя не слышишь, и в глазах звездные колеса, и рука не туда поворачивает: хрусь! – и потекло.
…А книгу уберег. Книга! сокровище мое несказанное! жизнь, дорога, просторы морские, ветром овеянные, золотое облако, синяя волна! Расступается мрак, далеко видать, раскрылась ширь, а в шири той – леса светлые, солнцем пронизанные, поляны, тульпаном усыпанные, ветер весенний зефир ветку качает, белым кружевом помавает, а то кружево повернется, веером раскроется, а в нем, как в чаше какой узорной, Княжья Птица белая, рот красный, невинный: не ест, не пьет Птица Паулин, только воздухом живет да поцелуями, ни вреда от нее никакого, ни беды не бывает. А улыбнется Княжья Птица тульпановым ртом, возведет светлые очи горе – все о себе пресветлой думает; опустит очи долу – все собой любуется. А увидит Бенедикта и скажет: поди сюды, Бенедикт у меня всегда весна, у меня всегда любовь…
– Золотой ты мой человек… сердце твое золотое… – сокрушался тесть, – ведь учил тебя, учил… Экой ты… Поворачивай, говорил, крюк-то, поворачивай… Говорил я тебе? Говорил! А ты?.. Что наделал-то…
Тесть качал головой, сидел пригорюнившись, подпершись рукою, глядел с укоризной.
– Поспешил, да? Вот и поспешил… человека не уберег… Теперь уж его и не вылечишь! Разве теперь вылечишь?.. А?.. – Тесть низко склонялся, светил Бенедикту в глаза, дышал нехорошим запахом изо рта.
– Нечаянно я! – тоненько визжалось Бенедикту сквозь слезы. Слова сами писком выходили. – Напугала она меня!
– Кто напугал?
– Да кысь-то!.. Напугала! Я и промахнулся!
– Идите себе, бабы, – гнал тесть. – Зять расстроен, вишь, незадача у него какая вышла. Переживает. Не путайтесь под ногами. Канпоту еще давайте. Каклет несите белых, мягких.
– Не хочу-у-у!
– Надо. Надо покушать-то. Бульончику тоже. Вон как сердце у тебя… бьется как… – Тесть рукой трогал сердце Бенедикту, обшупывал твердыми пальцами.
– Не трожьте! Оставьте меня!
– Что значит оставьте. Я ж медицинский работник. Состояние мне твое знать надобно? – надобно. А то смотри: дрожишь весь. Ну-ка, давай. Ну-ка, вот так. Ам! Ну-ка еще.
– Книгу…
– Эту, что изъяли-то?.. Не волнуйся. У меня книга.
– Дайте…
– Нельзя тебе, нельзя! Что ты? – лежи. Волнение очень большое. Разве можно самому? Я тебе вслух почитаю. Книга хорошая… Книга, мил человек, самый наипервейший сорт…
И Бенедикт лежал укутанный, давился бульоном и слезами, а тесть, осветив страницы глазами, водя пальцем по строчкам, важным, толстым голосом читал:
Ко-мар пи-щит,
Под ним дуб тре-щит,
Виндадоры, виндадоры,
Виндадорушки мои!
Поросеночек яичко снес,
Куропаточка бычка родила,
Виндадоры, виндадоры,
Виндадорушки мои!
Села баба на баран,
Поехала по горам,
Виндадоры, виндадоры,
Виндадорушки мои!..
Ци
У Феофилакта брали, у Бориса брали, у Евлалии – две. Клементий, Лаврентий, Осип, Зюзя, Револьт – к этим зря ездили, ничего не нашли, одни обрывки. У Малюты в сараюшке три книги закопаны, все черными пятнами пошёдцы, ни слова не разберешь. Вандализм… Клоп Ефимыч, – кто бы мог подумать? – сундук цельный держал, и на виду, две дюжины сухих и чистых. А только ни слова по-нашему, а значки неведомые: крюки да гвозди гнутые. У Ульяны – только с картинками. Мафусаил и Чурило, близнецы, за рекой жили, мышей в рост давали, – одна, маленькая, рваная. Ахметка спалить успел: спугнули… Зоя Гурьевна спалила. Авенир, Маккавей, Ненила-заика, Язва, Рюрик, Иван Елдырин, Сысой – у этих ничего. У Януария, знать, было когда-то, да делось невесть куда, а только в чулане все стены картинками увешаны, а на картинках бабы срамные.
Мрак.
– Сколько ж гадости в народе, – говорил тесть, – ты подумай. Ведь когда еще было сказано: книг дома не держать! Сказано? – сказано. А нет, держат. Все по-своему хотят. Гноят, пачкают, в палисаде закапывают. Чуешь?
– Да, да.
– Дырки проковыривают, страницы рвут, на цигарки сворачивают…
– Ужасно, не говорите!..
– Заместо крышек на суповые горшки кладут…
– Не травите душу! Слышать не могу!..
– То слуховое окно книжкой заткнут, а дождь пойдет, листы-то и расползутся ровно каша… А то в печную трубу сунут – сажа, копоть страшенная, а потом пых! – и сгорела… А есть которые дрова жалеют, книжками печи топят…
– Молчите, молчите, не надо!..
– А есть такие, – слышь, зять? – есть которые листов нарвут да в нужный чулан снесут, а там на гвоздок-то для надобностев своих навесят… А надобности их известные…
Бенедикт не выдерживал, вскакивал с тубарета; запустив руки в волосья, бегал по горнице: в сердце узел тесный, в душе сумятица и кривизна, будто наклон какой, будто пол под ногами накренился, как во сне, и вот сейчас, сейчас все с него покатится в бездонную яму, в колодец, не знай куда. Мы тут сидим себе али на лежанке лежим в теплом тереме, все у нас чисто и культурно, с кухни блинами пахнет, бабы у нас степенные, белые, румяные, в бане распарены; сами расфуфырены: бусы, да кокошники, да сарафаны с лентами, да юбки, да вторые, да третьи, да еще что придумали: шали надели с шорохом, белые, из пера кружевного, чистого, узорчатого; – а там, в городке-то, голубчики в неметеных избах, в копоти да срани своей неизбывной, с побитыми рылами, со взорами мутными хватают книгу, пальцев не обтеревши; рвут с треском, вырывают листы – поперек, пополам; отрывают ноги коням, головы красавицам; скомкав, швыряют морские ладьи в прожорливый огонь; свертывают, давя, белые дороги в цигарку: завивается путь сизым дымком, трещат, погибают цветущие кусты; под корень срубленное, со стоном валится дерево Сирень, валится береза золотая, вытоптан тульпан, загажена тайная поляна; с диким криком, с разорванным ртом валится с ветвей Княжья Птица Паулин – ноги кверху да головой об камень!
Сожжешь – не вернешь, убьешь – не воротишь; что бы вынес ты из горящего дома?.. Я-то? Ай не знаете? А еще Истопник! А то спрашивал загадку, али, говорит, дилемму: кабы выбирать, что б ты вытащил: кошку али картину? Голубчика али книгу? Вопросы! Еще вроде как мучился, сумлевался, головой качал, бородой крутил!.. «Не могу решить, триста лет думаю…» Кошку, прям! Кошке, али, по-научному, коту, – ему наподдать надо, чтоб как плевок летел, чтоб под ногами не путался, чтоб работу свою знал: мышей ловить! а не картину!.. Голубчики?! Голубчики – прах, труха, кало, дым печной, глина, в глину же и возвернутся. Грязь от них, сало свечное, очески…
Ты, Книга, чистое мое, светлое мое, золото певучее, обещание, мечта, зов дальний, —
О, призрак нежный и случайный,
Опять я слышу давний зов,
Опять красой необычайной
Ты манишь с дальних берегов!..
Ты, Книга! Ты одна не обманешь, не ударишь, не обидишь, не покинешь! Тихая – а смеешься, кричишь, поешь; покорная – изумляешь, дразнишь, заманиваешь; малая – а в тебе народы без числа; пригоршня буковок, только-то, а захочешь – вскружишь голову, запутаешь, завертишь, затуманишь, слезы вспузырятся, дыхание захолонет, вся-то душа, как полотно на ветру, взволнуется, волнами восстанет, крылами взмахнет! А то чувство какое бессловесное в груди ворочается, стучит кулаками в двери, в стены: задыхаюся! выпусти! – а как его, голое-то, шершавое, выпустишь? какими словами оденешь? Нет у нас слов, не знаем! Как все равно у зверя дикого, али у слеповрана, али русалки – нет слов, мык один! А книгу раскроешь – и там они, слова, дивные, летучие:
О, город! О, ветер! О, снежные бури!
О, бездна разорванной в клочья лазури!
Я здесь! Я невинен! Я с вами! Я с вами!..
…али желчь, и грусть, и горесть, и пустота глаза осушат, и тоже слов ищешь, а вот они:
Но разве мир не одинаков
В веках, и ныне, и всегда,
От каббалы халдейских знаков
До неба, где горит звезда?
Все та же мудрость, мудрость праха,
И в ней – все тот же наш двойник:
Тоски, бессилия и страха
Через века глядящий лик!
Бенедикт выбегал на галерею, смотрел с верхотуры на слободу, на городок, на горки его и низины, на тропы, протоптанные между заборами, на занесенные снегом улицы; дуло и шуршало снегом, с шорохом сыпалось с крыши за ворот. Стоял вытянув шею, вертел головой туда-сюда, всматривался, смаргивал иней: у кого спрятано? У кого – в тряпице на печи, в ящике под лежанкой, в ямке земляной, в берестяном коробе, – у кого? Знать бы!.. Ведь есть же, есть, есть!.. Знаю, что есть, вот чую, нюхом чую: есть! – только у кого? Щурясь, всматривался в слепой полумрак: сумерки, зажигаются огоньки в избах; поспешают-семенят там внизу людишки, бегут-торопятся в печное тепло, на лавку да за суп за свой, жидкую мышиную похлебочку… Как и едят-то дрянь такую, как и не противно-то?.. Чуть темная водица – вот как ноги помоешь, такого цвета… Малые тушки на дно осевши, червырями для солености приправлено… Народный анчоус… Никита Иваныч так червыря звал… Жив ли старик-то? А проведать его… Может, книга у него есть? Может, почитать даст? – и лечить его не надо, сам даст…
А была б моя воля – весь город перетряхнул бы: сдавай книги, тудыть! А тесть не дает, сдерживает: умерься, зять, всех лечить заберем – кто работать будет? Дороги чистить, репу садить, туеса плести? Подход у тебя негосударственный: все норовом! Все рывком! да сразу! да сейчас! – так только народ перепугаешь, разбегутся! Ты мышей ловил? Науку знаешь? – то-то!..
Верно, ловил в свое время. Прикармливал. Да. Разбогател даже на час. А потом? – сошло все, как и не бывало! От всего богатства – одни ватрушки, и те подгоремши!
А ноги бы надо размять. В зверинец зашел. Бескультурье… Запах такой звериный, тяжелый. Козляки блеют. Тетеря с приятелями, как всегда, в карты режутся:
– А мы вам вальта!
– А мы его червонцем!
– Спятил, что ли?
– А козырная!
– Что ж, что козырная? Червонец прошел! Скинули червонец-то! Жулит он, ребята!
Как всегда – ни навоз не убрали, ничего.
– Тетеря! Поди сюда. Запрягайся.
– Погоди, доиграем.
– Что значит погоди? У тебя отдых был – предоста-точно.
– Тэк-с… Бабец и еще бабец! Вот вам!
– Тетеря!
– У меня пересменка… Берешь? – и вальта тебе в придачу.
– Тетеря!!! – затопал ногами Бенедикт.
– Ну, чего, чего… Разорался… У саней полозья погнумши.
– Не ври! Всегда одно и то же! Обувайся, кататься поеду. Пять минут тебе на сборы!..
Бенедикт пошел вдоль клетей. Тут воробьи. Мелкая птица, вроде мыши, а вкусная. Только костей много. Тут соловьи были. Съели соловьев, надо новых ловить. Это весной. Сейчас они попрятамшись. Тут – что у нас. Тут древяница.
– Древяница! – позвал Бенедикт. – Выйди!
Не выходит.
– Выходи, сукина дочь!
Не хочет. Подгреб, ухмыляясь, Терентий.
– А ты громче.
Крикнул громче.
– Да ты еще громче.
– Дре-вя-ни-цааааааааааааааааааааааа!!!
Не идет, что такое!
– А ты так крикни, чтоб кишки лопнули. Она и выйдет. С кишок.
Бенедикт посмотрел с сомнением: скотина ржет, довольный:
– Гы! Вы ж ее съели!
– Разве? Так что ж ты мне тут!..
Шутки дурацкие… Так и голос сорвешь на морозе. Бенедикт оглядел клети. Вся птица, что послабей, в дупле хоронится. Слеповран нахохлился, голову под крыло. Птицы-блядуницы в стайку сбились, друг друга греют. Страдают! А, то-то! Будете знать, как на головы гадить! Ведь до чего птица мусорная! И мясо у нее мусорное, жилистое, это уж только перерожденцев кормить, а люди не едят. И в лесу она жить не хочет, а только в городе, блядуница эта.
В дальней клети, где дерево голое, сук голый тож, – никого не видать. Кто в ней жилец – незнамо. А он в дупле. А может, и нету никого: клеть чистая, ни помета, ни перьев. А может, съели его.
…Эвон, древяницу-то съели! А он и не заметил, читамши. Так он и не разглядел ее толком. Теперь когда еще другую поймают. Она в руки не дается, древяница.
– Поехали, – поторопил Тетеря. – Мерзну.
– Будешь, тварь, еще мне указывать! Надо – так и померзнешь!
Ногой пнул гадину в бок, в сани сел, медвежьей шкурой укрылся.
– Пшо-о-ол! Галопом – и с песнями!
Червь
…Никита Иваныч и с ним другой Прежний, Лев Львович, из диссидентов, сидели за столом и пили ржавь. Видать, давно пили и набрались хорошо: личики красные, бормочут чепуху.
Бенедикт снял шапку.
– Доброго здоровьичка.
– Беня?! Беня! Да ты ли это?! – Обрадовался, засуетился. – Сколько лет, сколько зим! Нет, правда? Год, два?.. С ума сойти… Знакомы? Бенедикт Карпов, наш скульптор, народный Опекушин.
Лев Львович посмотрел с сомнением, будто и не узнал, будто сам когда-то пушкина нести не помогал; личико покривил:
– Кудеяровых зять?
– Ага.
– Слышал, слышал про ваш мезальянс.
– Спасибо, – поблагодарил Бенедикт. Даже растрогался. Слышали, значит.
Сел, Прежние подвинулись. Теснота, конечно. Вроде избушка с прошлого раза меньше стала. Свечка чадит, натекает, тени пляшут. Стены закопченные. На столе тоже нищета: жбан, да кружки, да горошку тарелка. Налили Бенедикту.
– Ну, что же ты?.. Как?.. Ну ты подумай… А мы сидим вот, выпиваем… О жизни беседуем… О прошлом… То есть, конечно, и о будущем тоже… Вот о Пушкине нашем… Как мы его ваяли, а? Как воздвигали! Какое событие! Эпохальное! Восстановление святынь! Историческая веха! Теперь он снова с нами. А ведь Пушкин, Беня, Пушкин – это наше все! Все! Вот ты об этом подумай, запомни и усвой… Но – представляешь, жалость какая. Он уже требует реставрации…
– Чего он требует?!.. – привстал Бенедикт.
– Чинить, чинить его надо! Дожди, снег, птицы… Вот если б он был каменный! О бронзе я уж молчу, до бронзы еще дожить надо… И потом, народ – народ совершенно дичайший: привязали веревку, вешают на певца свободы белье! Исподнее, наволочки, – дикость!
– Да вы ж сами хотели, чтоб народная тропа не зарастала, Никита Иваныч! А теперь жалуетесь.
– Ах, боже мой, Беня… Ну это же в переносном смысле.
– Пожалуйста, перенесем куда скажете. Холопов пригоню. На санях тоже можно.
– О боже мой, господи, царица небесная…
– Нужен ксерокс, – это Лев Львович, мрачный.
– Не далее как сто лет назад вы говорили, что нужен факс. Что Запад нам поможет. – Это Никита Иваныч.
– Правильно, но ирония в том…
– Ирония в том, что Запада нету.
– Что значит нету! – рассердился Лев Львович. – Запад всегда есть.
– Но мы про это знать не можем.
– Нет уж, позвольте! Мы-то знаем. Это они про нас ничего не знают.
– Для вас это новость?
Лев Львович еще больше помрачнел и ковырял стол.
– Сейчас главное – ксерокс.
– Да почему же, почему?!
– Потому что сказано: плодитесь и размножайтесь! – Лев Львович поднял длинный палец. – Размножайтесь!
– Ну как вы мыслите, – Никита Иваныч спрашивает, – ну будь у вас и факс и ксерокс. В теперешних усло-виях. Предположим. Хотя и невероятно. Что бы вы с ними делали. Как вы собираетесь бороться за свободу факсом? Ну?
– Помилуйте. Да очень просто. Беру альбом Дюрера. Это к примеру. Черно-белый, но это не важно. Беру ксерокс, делаю копию. Размножаю. Беру факс, посылаю копию на Запад. Там смотрят: что такое! Их национальное сокровище. Они мне факс: верните национальное сокровище сию минуту! А я им: придите и возьмите. Володейте. Вот вам и международные контакты, и дипломатические переговоры, да все что угодно! Кофе, мощеные дороги. Вспомните, Никита Иваныч… Рубашки с запонками. Конференции…
– Конфронтации…
– Гуманитарный рис шлифованный…
– Порновидео…
– Джинсы…
– Террористы…
– Обязательно. Жалобы в ООН. Политические голодовки. Международный суд в Гааге.
– Гааги нету.
Лев Львович сильно помотал головой, даже свечное пламя заметалось:
– Не расстраивайте меня, Никита Иваныч. Не говорите таких ужасных вещей. Это Домострой.
– Нет Гааги, голубчик. И не было.
Лев Львович заплакал пьяными слезами, стукнул кулаком по столу – горошек подскочил на тарелке:
– Неправда! Не верю! Запад нам поможет!
– Сами должны, собственными силами!
– Не первый раз замечаю за вами националистические настроения! Вы славянофил!
– Я, знаете…
– Славянофил, славянофил! Не спорьте!
– Чаю духовного возрождения!
– Самиздат нужен.
– Но Лев Львович! Но самиздат у нас и так цветет пышным цветом. Вы же сами в свое время настаивали, не правда ли, что это основное. И вот, пожалуйста, – духовной жизни никакой. Значит, не в том дело.
– У меня жизнь духовная, – кашлянув, вмешался Бенедикт.
– В каком смысле?
– Мышей не ем.
– Ну и?..
– В рот не беру. Только птицу. Мясо. Пирожок иногда. Блины. Грибыши, конечно. Соловей «марешаль» в кляре, хвощи по-савойски. Форшмак из снегирей. Парфэ из огнецов а ля лионнэз. Опосля – сыр и фрукты. Все.
Прежние молчали и смотрели на него в четыре глаза.
– А сигару? – осклабился наконец Лев Львович.
– Цыгару курить в другую палату переходим. К печке. Теща моя, Феврония, за столом не велит.
– Помню Хавронью, – заметил Лев Львович. – Папашу ее помню. Дебил. Дедушку. Тоже был дебил. Прадедушка – тоже.
– Совершенно верно, – подтвердил Бенедикт. – Стариннейшего роду, из французов.
– Плодились и размножались, – захихикал пьяненький Никита Иваныч. – Вот вам! А? Лев Львович!
– А вот вам ваш духовный ренессанс, Никита Иваныч!
Налили ржави.
– Ну ладно… За возврат к истокам, Лев Львович!
– За вашу и нашу свободу!
Выпили. Бенедикт тоже выпил.
– Отчего бы это, – сказал Никита Иваныч, – отчего это у нас все мутирует, ну все! Ладно люди, но язык, понятия, смысл! А? Россия! Все вывернуто!
– Не все, – поспорил Бенедикт. – Вот разве если сыру съешь, то да, внутрях мутирует и выворачивает. А если пирожок – то ничего… Никита Иваныч!.. А я к вам с подарком.
Бенедикт пошарил за пазухой и вынул, в чистую тряпицу завернутые, «Виндадоры» – жалко было, по-честному, до слез, но – нельзя же без приношения.
– Вот. Это вам. Книга.
Никита Иваныч изумился, Лев Львович всполошился:
– Это провокация!.. Никита Иваныч!..
– Это стих, – пояснил Бенедикт. – Здеся все про нашу жизнь в стихах. Вы вот спорите, сейчас подеретесь, – а вы читайте. Я наизусть выучил. – Бенедикт завел глаза в темный потолок – а так всегда вспоминать легче, ничего не отвлекает: «Поросеночек яичко снес! Куропаточка бычка родила! Виндадоры, виндадоры…»
– Не надо, – попросил Лев Львович.
– Сами любите? Я тоже больше сам, глазами… чтоб никто не мешал… Канпоту себе нацедишь – и читать!
– Где взял? – поинтересовался Никита Иваныч.
Бенедикт выразил неопределенность: челюсть выдвинул вперед, рот завинтил, будто для поцелуя, брови поднял повыше, сколько кожа позволила, и глаза скосил на плечо; руками тоже пошевелил туда-сюда в разных направлениях.
– Взял… И взял. У нас вообще библиотека большая.
Налили еще ржави; Прежние на Бенедикта не смотрели, да и друг на друга не смотрели, а в стол.
– Спецхран, – сказал Лев Львович.
– Духовная сокровищница, – поправил Никита Иваныч.
– Но я уже все прочел, – сказал Бенедикт. – Я, это… С просьбой. Может, у вас что почитать найдется, а? Я аккуратно… ни пятен, ничего. Я книгу уважаю.
– У меня книг нет, – отрекся Никита Иваныч. Правда нет, ай врет?..
– Я могу свои дать, на время… Вроде как в обмен… Если вы осторожно… Оберните там чем-нибудь… тряпицей, ветошью… У меня книги хорошие, ни Болезни от них, ничего…
– Межбиб с Левиафаном, – сказал Лев Львович. – Я бы не связывался.
– У вас фаза конспирации… Где же ваш демократизм?
– Не надо кооперироваться с тоталитарным режимом…
Бенедикт переждал, пока Прежние закончат свою тарабарщину.
– Дык как, Никита Иваныч?
Никита Иваныч руками сделал вид, что не слышал. Еще браги налил. Хорошо пошла…
– У меня интересные, – соблазнял Бенедикт. – Про баб, про природу… наука тоже… всякое сообчают… А вот вы про свободы говорите – так и про свободы пишут, про что хочешь пишут. Учат, как свободу делать. Принести? Но только чтоб аккуратно.
– Но?.. – заинтересовался Лев Львович. – Чья книга?
– Моя.
– Автор, автор кто?
Бенедикт подумал.
– Сразу не вспомню… На «Пле» как-то…
– Плеханов?
– Не…
– Неужто Плеве?
– Не, не… Не сбивайте… А! – «Плетення». Да! «Плетення жинкових жакетов». «При вывязывании проймочки делаем две петли с накидом, для свободы движения. Сбрасываем на правую спицу не провязывая».
– Вязать-то у нас всегда умели… – осклабился Лев Львович.
– Так я привезу? Одобряете?.. – привстал Бенедикт.
– Не стоит, юноша.
Бенедикт слукавил: он и сам не очень любил читать «Плетення» – скучноватый эссе; но думал, может, Прежним подойдет, кто их знает. Сам он больше любил «В объятиях». Накурили, однако, – невпродых. Бенедикт, раз уж встал, толкнул дверь – впустить вьюжного воздуху. А заодно и за Тетерей присмотреть: не допустил ли своеволия, не забрался ли в сани – там же шкура медвежья, а скотина другой раз что делает: заберется под шкуру греться, а после проветривай ее! Дух от перерожденца тяжкий: навоз, сено, ноги немытые. Нет, не забрался, но что делает: встал на ноги, валенок с руки снял и на столбе, где «Никитские ворота» написано, выцарапывает матерное.
– Тетеря!!! – гаркнул. – Ах ты погань волосатая!.. Все вижу!
Сию же минуту юркнул назад, на четвереньки, как будто ничего такого и не делал, и ногу задрал на столб: дескать, а что? просто облегчаюсь, как водится. Пысаю.
– С-с-скотина…
Никита Иваныч выглянул из-за Бенедиктова плеча.
– Беня! Но что же вы не приглашаете своего товарища в дом? Боже мой, и в такой мороз!..
– Товарища?!.. Никита Иваныч! Это ж перерожденец! Вы что, перерожденца не видели?!
Лев Львович – а не полюбил он Бенедикта: взгляды бросал как бы презрительные и рот держал скривимши на сторону – тоже поднялся из-за стола, толпился за спиной Истопника, заглядывал. Бормотал: «чудовищно, эксплуатация»…
– Зовите, зовите в дом! Это бесчеловечно!
– Дак он и не человек! У человека валенок на руках нету!
– Шире надо смотреть! И без него народ неполный! – назидал Лев Львович.
– Не будем спорить о дефинициях… – Старик заматывал горло шарфом. – Мы-то с вами кто… Двуногое без перьев, речь членораздельная… Пустите меня, я пойду приглашу… Как его зовут?
– На Тетерю откликается.
– Ну, я не могу так взрослого… По отчеству как?
– Петрович… Да не сходите с ума, побойтесь бога-то, Никита Иваныч!!! Перерожденца – в избу! Опоганит! Стойте!..
– Терентий Петрович! – склонился в сугроб Истопник, – сделайте милость! В избу пожалуйте! К столу, погреться!
Ополоумевшие Прежние выпрягали перерожденца, снимали оглоблю, заводили в избу; Бенедикт плюнул.
– Вожжи ваши позвольте, я помогу… На гвоздь ве-шайте…
– Шкуру попрут! Шкура без присмотра! – кинулся к саням Бенедикт, и вовремя: двое голубчиков уже сворачивали медвежью шкуру в ковер, взваливали на плечо, а и всякий бы так сделал, – что же: посередь улицы такое добро без хозяина распластамши! Завидев Бенедикта, бросились с ковром в переулок. Догнал, побил, отбил добро, запыхался. У-у, ворье!
– …я домой пришел, все культурно, полы польским лаком покрыты! – разорялся пьяный Тетеря. – Разулся, сразу в тапки, по ящику фигурное катание Ирина Роднина! Двойной тулуп… Майя Кристалинская поет. Тебе мешала, да?
– Я… – возражал Лев Львович.
– Я, я! Все «я»! «Я» – последняя буква алфавита! Распустились при Кузьмиче, слава ему! Всех распустил, карла грёбаный! Книги читают, умные все стали! Небось при Сергеиче бы не почитали!..
– Но помилуйте!.. позвольте! – рвались наперебой Лев Львович с Никитой Иванычем, – при Сергей Сергеиче был полный произвол!.. – потоптал права личности!.. – аресты среди бела дня!.. – вы забыли, что больше трех запрещали собираться?.. – ни петь, ни курить на улицах!.. комендантский час!.. – а что было, если опоздаешь на пересчет?!.. – а форма одежды?..
– При Сергеиче порядок был! Терема отстроили! Заборы! Никогда выдачу со Склада не задерживали! Пайки на праздники, у меня паек пятой категории был, и открытка от месткома!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.